ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1866–1871

КНИГА ПЕРВАЯ

ЗНАКОМСТВО С ДОСТОЕВСКИМ. ЗАМУЖЕСТВО

I

3 октября 1866 года, около семи часов вечера, я, по обыкновению, пришла в 6-ю Мужскую Гимназию, где преподаватель стенографии, П. М. Ольхин читал свою лекцию. Она еще не началась: поджидали опоздавших. Я села на свое обычное место и только что принялась раскладывать тетради, как ко мне подошел Ольхин и, сев рядом на скамейку, сказал:

— Анна Григорьевна, не хотите ли получить стенографическую работу? Мне поручено найти стенографа и я подумал, что, может быть, вы согласитесь взять эту работу на себя.

— Очень хочу, – ответила я, — давно мечтаю о возможности работать. Сомневаюсь только, достаточно ли знаю стенографию, чтобы принять на себя ответственное занятие.

Ольхин меня успокоил. По его мнению, предлагаемая работа не потребует большей скорости письма, чем та, какою я владею.

— У кого же предполагается стенографическая работа? – заинтересовалась я.

— У писателя Достоевского. Он теперь занят новым романом и намерен писать его при помощи стенографа. Достоевский думает, что в романе будет около семи печатных листов большого формата и предлагает за весь труд пятьдесят рублей.

Я поспешила согласиться. Имя Достоевского было знакомо мне с детства: он был любимым писателем моего отца. Я сама восхищалась его произведениями и плакала над «Записками из Мертвого Дома». Мысль не только познакомиться с талантливым писателем, но и помогать ему в его труде, чрезвычайно меня взволновала и обрадовала.

Ольхин передал мне небольшую, вчетверо сложенную бумажку, на которой было написано: «Столярный переулок, угол М. Мещанской, дом Алонкина, кв. № 13, спросить Достоевского», и сказал:

25

— Я прошу вас притти к Достоевскому завтра, в половине двенадцатого, «не раньше, не позже», как он мне сам сегодня назначил.

Тут же Ольхин высказал мне свое мнение о Достоевском, о чем упомяну при дальнейшем рассказе.

Ольхин посмотрел на часы и взошел на кафедру. Должна признаться, что лекция на этот раз совершенно для меня пропала: я была взволнована и полна радостных чувств. Моя заветная мечта осуществлялась: я получила работу. Если уж Ольхин, такой требовательный и строгий, нашел, что я достаточно знаю стенографию и достаточно скоро пишу — значит, это правда, иначе он не предоставил бы мне работу. Это чрезвычайно меня обрадовало и возвысило в собственных глазах. Я чувствовала, что вышла на новую дорогу, могу зарабатывать своим трудом деньги, становлюсь независимой, а идея независимости для меня, девушки шестидесятых годов, была самою дорогою идеей. Но еще приятнее и важнее предложенного занятие представлялась мне возможность работать у Достоевского и познакомиться лично с этим писателем. Вернувшись домой, я обо всем подробно рассказала моей матери. Она тоже была чрезвычайно довольна моей удачей. От радости и волнения я почти всю ночь не спала и все представляла себе Достоевского. Считая его современником моего отца, я полагала, что он уже очень пожилой человек. Он рисовался мне то толстым и лысым стариком, то высоким и худым, но непременно суровым и хмурым, каким нашел его Ольхин. Всего более волновалась я о том, как буду с ним говорить. Достоевский казался мне таким ученым, таким умным, что я заранее трепетала за каждое сказанное мною слово. Смущала меня также мысль, что я не твердо помню имена и отчества героев его романов, а я была уверена, что он непременно будет о них говорить. Никогда не встречаясь в своем кругу с выдающимися литераторами, я представляла их какими-то особенными существами, с которыми и говорить-то следовало особенным образом. Вспоминая те времена, вижу, каким малым ребенком была я тогда, не смотря на мои двадцать лет.

II

4 октября, в знаменательный день первой встречи с будущим моим мужем, я проснулась бодрая, в радостном волнении от мысли, что сегодня осуществится давно лелеянная мною мечта: из школьницы или курсистки стать самостоятельным деятелем на выбранном мною поприще.

Я вышла пораньше из дому, чтобы зайти предварительно в Гостиный Двор и запастись там добавочным количеством карандашей, а также купить себе маленький портфель, который, по моему мнению, мог придать большую деловитость моей юношеской фигуре. Закончила я свои покупки к одинадцати часам и чтобы не притти к Достоевскому «не раньше, не позже»1) назначенного времени, замедленными

________________

1) Это было обычным выражением Феодора Михайловича, который, не желая терять времени в ожидании кого-либо, любил назначать точный час свидания и всегда прибавлял при этом «не раньше, не позже».

26

шагами пошла по Большой Мещанской и Столярному переулку, беспрестанно посматривая на свои часики. В двадцать пять минут двенадцатого я подошла к дому Алонкина и у стоявшего в воротах дворника спросила, где квартира № 13. Он показал мне направо, где под воротами был вход на лестницу. Дом был большой, со множеством мелких квартир, населенных купцами и ремесленниками. Он мне сразу напомнил тот дом в романе «Преступление и наказание», в котором жил герой романа Раскольников.

Квартира № 13 находилась во втором этаже. Я позвонила и мне тотчас отворила дверь пожилая служанка в накинутом на плечи в зеленом в клетку платке. Я так недавно читала «Преступление», что невольно подумала, не является ли этот платок прототипом того драдедамового платка, который играл такую большую роль в семье Мармеладовых. На вопрос служанки кого мне угодно видеть, я ответила, что пришла от Ольхина и что ее барин предупрежден о моем посещении.

Не успела я снять свой башлык, как дверь в прихожую распахнулась, и на фоне ярко освещенной комнаты показался молодой человек, сильный брюнет, с взлохмаченными волосами, с раскрытой грудью и в туфлях. Увидав незнакомое лицо, он вскрикнул и мигом исчез в боковую дверь.

Служанка пригласила меня в комнату, которая оказалась столовою. Обставлена она была довольно скромно: по стенам стояли два больших сундука, прикрытые небольшими коврами. У окна находился комод, украшенный белой вязаной покрышкой. Вдоль другой стены стоял диван, а над ним висели стенные часы. Я с удовольствием заметила, что на них в ту минуту было ровно половина двенадцатого.

Служанка просила меня сесть, сказав, что барин сейчас придет. Действительно минуты через две появился Феодор Михайлович, пригласил меня пройти в кабинет, а сам ушел, как оказалось потом, чтобы приказать подать нам чаю.

Кабинет Феодора Михайловича представлял собою большую комнату в два окна, в тот солнечный день очень светлую, но в другое время производившую тяжелое впечатление: в ней было сумрачно и безмолвно; чувствовалась какая-то подавленность от этого сумрака и тишины.

В глубине комнаты стоял мягкий диван, крытый коричневой довольно подержанной материей; перед ним круглый стол с красной суконной салфеткой. На столе лампа и два-три альбома; кругом мягкие стулья и кресла. Над диваном в ореховой раме висел портрет чрезвычайно сухощавой дамы в черном платье и таком же чепчике. «Наверно, жена Достоевского», — подумала я, не зная его семейного положения.

Между окнами стояло большое зеркало в черной раме. Так как простенок был значительно шире зеркала, то, для удобства, оно было придвинуто ближе к правому окну, что было очень некрасиво. Окна украшались двумя большими китайскими вазами прекрасной формы. Вдоль стены стоял большой диван зеленого сафьяна и около него столик с графином воды. Напротив, поперек комнаты, был выдвинут письменный стол, за которым я потом всегда сидела, когда Феодор Михайлович мне

27

диктовал. Обстановка кабинета была самая заурядная, какую я видала в семьях небогатых людей.

Я сидела и прислушивалась. Мне все казалось, что вот сейчас я услышу крик детей или шум детского барабана; или отворится дверь и войдет в кабинет та сухощавая дама, портрет которой я только что рассматривала.

Но вот вошел Феодор Михайлович и, извинившись, что его задержали, спросил меня:

— Давно ли вы занимаетесь стенографией?

— Всего полгода.

— А много ли учеников у вашего преподавателя?

— Сначала записалось более ста пятидесяти желающих, а теперь осталось около двадцати пяти.

— Почему же так мало?

— Да многие думали, что стенографии очень легко научиться, а как увидали, что в несколько дней ничего не сделаешь, то и бросили занятие.

— Это у нас в каждом новом деле так, — сказал Феодор Михайлович, — с жаром примутся, потом быстро охладевают и бросают дело. Видят, что надо трудиться, а трудиться теперь кому же охота.

С первого взгляда Достоевский показался мне довольно старым. Но лишь только заговорил, сейчас же стал моложе, и я подумала, что ему вряд ли более тридцати пяти-семи лет. Он был среднего роста и держался очень прямо. Светло-каштановые, слегка даже рыжеватые, волосы были сильно напомажены и тщательно приглажены. Но что меня поразило, так это его глаза: один — карий, в другом зрачок расширен во весь глаз и радужины не заметно1). Эта двойственность глаз придавала взгляду Достоевского какое-то загадочное выражение. Лицо Достоевского, бледное и болезненное, показалось мне чрезвычайно знакомым, вероятно, потому, что я раньше видела его портреты. Одет он был в суконный жакет синего цвета, довольно подержанный, но в белоснежном белье (воротничке и манжетах).

Через пять минут вошла служанка и принесла два стакана очень крепкого, почти черного чаю. На подносе лежали две булочки. Я взяла стакан. Мне не хотелось чаю, к тому же в комнате было жарко, но чтобы не показаться церемонной, я принялась пить. Сидела я у стены перед небольшим столиком, а Достоевский, то садился за свой письменный стол, то расхаживал по комнате и курил, часто гася папиросу и закуривая новую. Предложил он и мне курить. Я отказалась.

— Может быть, вы из вежливости отказываетесь? – сказал он.

Я поспешила его уверить, что не только не курю, но даже не люблю видеть, когда курят дамы.

________________

1) Во время приступа эпилепсии Феодор Михайлович, падая, наткнулся на какой-то острый предмет и сильно поранил свой правый глаз. Он стал лечиться у проф. Юнге, и тот предписал впускать в глаз капли атропина, благодаря чему зрачок сильно расширился.

28

Разговор шел отрывочный, при чем Достоевский то и дело переходил на новую тему. Он имел разбитый и больной вид. Чуть ли не с первых фраз заявил он, что у него эпилепсия и на-днях был припадок, и эта откровенность меня очень удивила. О предстоящей работе Достоевский говорил как-то неопределенно:

— Мы посмотрим, как это сделать, мы попробуем, мы увидим, возможно ли это.

Мне начало казаться, что навряд ли наша совместная работа состоится. Даже пришло в голову, что Достоевский сомневается в возможности и удобстве для него этого способа работы и, может быть, готов отказаться. Чтобы ему помочь в решении, я сказала:

— Хорошо, попробуем, но если вам при моей помощи работать будет неудобно, то прямо скажите мне об этом. Будьте уверены, что я не буду в претензии, если работа не состоится.

Достоевский захотел продиктовать мне из «Русского Вестника» и просил перевести стенограмму на обыкновенное письмо. Начал он чрезвычайно быстро, но я его остановила и просила диктовать не скорее обыкновенной разговорной речи.

Затем я стала переводить стенографическую запись на обыкновенную и довольно скоро переписала, но Достоевский все торопил меня и ужасался, что я слишком медленно переписываю.

— Да ведь переписывать продиктованное я буду дома, а не здесь, — успокоивала я его, — не все ли вам равно сколько времени возьмет у меня эта работа?

Просматривая переписанное, Достоевский нашел, что я пропустила точку и не ясно поставила твердый знак, и резко мне об этом заметил. Он был, видимо, раздражен и не мог собраться с мыслями. То спрашивал, как меня зовут, и тотчас забывал, то принимался ходить по комнате, ходил долго, как бы забыв о моем присутствии. Я сидела не шевелясь, боясь нарушить его раздумье.

Наконец, Достоевский сказал, что диктовать он сейчас решительно не в состоянии, а что не могу ли я притти к нему сегодня же часов в восемь. Тогда он и начнет диктовать роман. Для меня было очень неудобно приходить во второй раз, но, не желая откладывать работы, я на это согласилась.

Прощаясь со мною, Достоевский сказал:

— Я был рад, когда Ольхин предложил мне девицу-стенографа, а не мужчину, и, знаете почему?

— Почему же?

— Да потому, что мужчина уж наверно бы запил, а вы, я надеюсь, не запьете?

Мне стало ужасно смешно, но я сдержала улыбку.

— Уж я-то наверно не запью, в этом вы можете быть уверены, — серьезно ответила я.

III

Я вышла от Достоевского в очень печальном настроении. Он мне не понравился и оставил тяжелое впечатление. Я думала, что навряд ли сойдусь с ним в работе и мечты мои о независимости грозили рассыпаться прахом... Мне это

29

было тем больнее, что вчера моя добрая мама так радовалась началу моей новой деятельности.

Было около двух часов, когда я ушла от Достоевского. Ехать домой было слишком далеко (я жила под Смольным, на Костромской улице, в доме моей матери, Анны Николаевны Сниткиной). Я решила пойти к одним родственникам, жившим в Фонарном переулке, пообедать у них и вечером вернуться к Достоевскому.

Родственники мои очень заинтересовались моим новым знакомым и стали подробно расспрашивать о Достоевском. Время быстро прошло в разговорах, и к восьми часам я уже подходила к дому Алонкина. Отворившую мне дверь служанку я спросила, как зовут ее барина. Из подписи под его произведениями я знала, что его имя Феодор, но не знала его отчества. Федосья (так звали служанку) опять попросила меня подождать в столовой и пошла доложить о моем приходе. Вернувшись, она пригласила меня в кабинет. Я поздоровалась с Феодором Михайловичем и села на мое давешнее место около небольшого столика. Но Феодору Михайловичу это не понравилось, и он предложил мне пересесть за его письменный стол, уверяя, что мне будет на нем удобнее писать. Признаюсь, что я почувствовала себя чрезвычайно польщенной его предложением заниматься за тем столом, где еще недавно было написано такое талантливое произведение как роман «Преступление и Наказание».

Я пересела, а Феодор Михайлович занял мое место у столика. Он опять осведомился о моем имени и фамилии и спросил, не прихожусь ли я родственницей недавно скончавшемуся молодому и талантливому писателю Сниткину. Я ответила, что это однофамилец. Он стал расспрашивать из кого состоит моя семья, где я училась, что заставило меня заняться стенографией и пр.

На все вопросы я отвечала просто, серьезно, почти сурово, как уверял меня потом Феодор Михайлович. Я давно уже решила, в случае, если придется стенографировать в частных домах, с первого раза поставить свои отношение к малознакомым мне лицам на деловой тон, избегая фамильярности, чтобы никому не могло притти желание сказать мне лишнее или вольное слово. Я, кажется, даже ни разу не улыбнулась, говоря с Феодором Михайловичем, и моя серьезность ему очень понравилась. Он признавался мне потом, что был приятно поражен моим уменьем себя держать. Он привык встречать в обществе нигилисток и видеть их обращение, которое его возмущало. Тем более был он рад встретить во мне полную противоположность господствовавшему тогда типу молодых девушек.

Тем временем Федосья приготовила в столовой чай и принесла нам два стакана, две булочки и лимон.

Феодор Михайлович вновь предложил мне курить и стал угощать меня грушами.

За чаем беседа наша приняла еще более искренний и добродушный тон. Мне вдруг показалось, что я давно уже знаю Достоевского, и на душе стало легко и приятно. Почему-то разговор коснулся петрашевцев и смертной казни. Феодор Михайлович увлекся воспоминаниями.

30

— Помню, — говорил он, — как стоял на Семеновском плацу среди осужденных товарищей и, видя приготовление, знал, что мне остается жить всего пять минут. Но эти минуты представлялись мне годами, десятками лет, так, казалось, предстояло мне долго жить! На нас уже одели смертные рубашки и разделили по трое; я был восьмым, в третьем ряду. Первых трех привязали к столбам. Через две-три минуты оба ряда были бы расстреляны и затем наступила бы наша очередь. Как мне хотелось жить, господи, боже мой! Как дорога казалась жизнь, сколько доброго, хорошего мог бы я сделать! Мне припомнилось все мое прошлое, не совсем хорошее его употребление и так захотелось все вновь испытать и жить долго, долго... Вдруг послышался отбой, и я ободрился. Товарищей моих отвязали от столбов, привели обратно и прочитали новый приговор: меня присудили на четыре года в каторжную работу. Не запомню другого такого счастливого дня! Я ходил по своему каземату в Алексеевском равелине и все пел, громко пел, так рад был дарованной мне жизни! Затем допустили брата проститься со мною перед разлукой и накануне рождества Христова отправили в дальний путь. Я сохраняю письмо, которое написал покойному брату в день прочтения приговора, мне недавно вернул письмо племянник.

Рассказ Феодора Михайловича произвел на меня жуткое впечатление: у меня прошел мороз по коже. Но меня чрезвычайно поразило и то, что он так откровенен со мной, почти девочкой, которую он увидел сегодня в первый раз в жизни. Этот, по виду скрытный и суровый человек рассказывал мне прошлую жизнь свою с такими подробностями, так искренне и задушевно, что я невольно удивилась. Только впоследствии, познакомившись с его семейною обстановкою, я поняла причину этой доверчивости и откровенности: в то время Феодор Михайлович был совершенно одинок и окружен враждебно настроенными против него лицами. Он слишком чувствовал потребность поделиться своими мыслями с людьми, в которых ему чудилось доброе и внимательное отношение. Откровенность эта в тот первый день моего с ним знакомства чрезвычайно мне понравилась и оставила чудесное впечатление.

Разговор наш переходил с одной темы на другую, а работать мы все еще не начинали. Меня это беспокоило: становилось поздно, а мне далеко было возвращаться. Матери моей я обещала вернуться домой прямо от Достоевского и теперь боялась, что она станет обо мне беспокоиться. Мне казалось неудобным напомнить Феодору Михайловичу о цели моего прихода к нему, и я очень обрадовалась, когда он сам о ней вспомнил и предложил мне начать диктовать. Я приготовилась, а Феодор Михайлович принялся ходить по комнате довольно быстрыми шагами, наискось от двери к печке, при чем, дойдя до нее, непременно стучал об нее два раза. При этом он курил, часто меняя и бросая недокуренную папиросу в пепельницу, стоявшую на кончике письменного стола.

Продиктовав несколько времени, Феодор Михайлович попросил меня прочесть ему написанное и с первых же слов меня остановил:

31

— Как, «воротился из Рулетенбурга»?1). Разве я говорил про Рулетенбург?

— Да, Феодор Михайлович, вы продиктовали это слово.

— Не может быть!

— Позвольте, имеется ли в вашем романе город с таким названием?

— Да. Действие происходит в игорном городе, который я назвал Рулетенбургом.

— А если имеется, то вы, несомненно, это слово продиктовали, иначе откуда бы я могла его взять?

— Вы правы, — сознался Феодор Михайлович, ‑ я что-то напутал.

Я была очень довольна, что недоразумение разъяснилось. Думаю, что Феодор Михайлович был слишком поглощен своими мыслями, а, может быть, за день очень устал, оттого и произошла ошибка. Он, впрочем, и сам это почувствовал, так как сказал, что не в состоянии больше диктовать и просил принести продиктованное завтра к двенадцати часам. Я обещала исполнить его просьбу.

Пробило одиннадцать, и я собралась уходить. Узнав, что я живу на «Песках», Феодор Михайлович сказал, что ему ни разу еще не приходилось бывать в этой части города, и он не имеет понятия, где находятся «Пески». Если это далеко, то он может послать свою прислугу проводить меня. Я, разумеется, отказалась. Феодор Михайлович проводил меня до двери и велел Федосье посветить мне на лестнице.

Дома я с восторгом рассказала маме, как откровенен и добр был со мною Достоевский, но, чтобы ее не огорчать, скрыла то тяжелое, никогда еще не испытанное мною впечатление, которое осталось у меня от всего этого, так интересно проведенного дня. Впечатление же было поистине угнетающее: в первый раз в жизни я видела человека умного, доброго, но несчастного, как бы всеми заброшенного и чувство глубокого сострадания и жалости зародилось в моем сердце...

Я была очень утомлена и поскорее легла в постель, прося разбудить меня по раньше, чтобы успеть переписать все продиктованное и доставить его Феодору Михайловичу в назначенный час.

IV

На другой день я встала рано и тотчас принялась за работу. Продиктовано было сравнительно немного, но мне хотелось красивее и отчетливее переписать, и это заняло лишнее время. Как я ни спешила, но опоздала на целых полчаса.

Феодора Михайловича я нашла в большом волнении:

— Я уже начинал думать, – сказал он, здороваясь, — что работа у меня показалась вам тяжелою и вы больше не придете. Между тем я вашего адреса не записал и рисковал потерять то, что вчера было продиктовано.

— Мне очень совестно, что я так запоздала, — извинялась я, — но уверяю вас, что если бы мне пришлось отказаться от работы, то я, конечно, уведомила бы вас и доставила бы продиктованный оригинал.

__________________

1) Впоследствии начало было переделано и сказано: [«Наконец, я возвратился из моей двухнедельной отлучки. Наши уже три дня как были в Рулетенбурге» и проч.]

32

— Я от того так беспокоюсь, — объяснял Феодор Михайлович, — что мне необходимо написать этот роман к первому ноября, а между тем я не составил даже плана нового романа. Знаю лишь, что ему следует быть не менее семи листов издания Стелловского.

Я стала расспрашивать подробности, и Феодор Михайлович объяснил мне поистине возмутительную ловушку, в которую его поймали.

По смерти своего старшего брата Михаила, Феодор Михайлович принял на себя все долги по журналу «Время», издававшемуся его братом. Долги были вексельные и кредиторы страшно беспокоили Феодора Михайловича, грозя описать его имущество, а самого посадить в Долговое Отделение. В те времена это было возможно сделать.

Неотложных долгов было тысяч до трех. Феодор Михайлович всюду искал денег, но без благоприятного результата. Когда все попытки уговорить кредиторов оказались напрасными, и Феодор Михайлович был доведен до отчаяния, к нему неожиданно явился издатель Ф. Т. Стелловский с предложением купить за три тысячи права на издание Полного Собрание сочинений, в трех томах. Мало того Феодор Михайлович обязан был в счет той же суммы написать новый роман.

Положение Феодора Михайловича было критическое, и он согласился на все условия контракта, лишь бы избавиться от угрожавшего ему лишения свободы.

Условие было заключено [летом] 186[5] года, и Стелловский внес у нотариуса условленную сумму. Эти деньги на другой же день были уплачены кредиторам; таким образом, Феодору Михайловичу не досталось ничего на руки. Обиднее же всего было то, что через несколько дней все эти деньги вновь вернулись к Стелловскому. Оказалось, что он скупил за беcценок векселя Феодора Михайловича и чрез двух подставных лиц взыскивал с него деньги. Стелловский был хитрый и ловкий эксплуататор наших литераторов и музыкантов (Писемского, Крестовского, Глинки). Он умел подстерегать людей в тяжелые минуты и ловить их в свои сети. Цена три тысячи за право издание была слишком незначительна в виду того успеха, который имели романы Достоевского. Самое же тяжелое условие заключалось в обязательстве доставить новый роман к 1 ноября 1866 г. В случае недоставления к сроку, Феодор Михайлович платил бы большую неустойку: если же не доставил бы роман и к 1 декабря того же года, то терял бы права на свои сочинения, которые перешли бы навсегда в собственность Стелловского. Разумеется, хищник на это и раcсчитывал.

Феодор Михайлович в 1866 году поглощен был работою над романом «Преступление и наказание» и хотел закончить его художественно. Где же было ему, больному человеку, написать еще столько листов нового произведения?

Вернувшись осенью из Москвы, Феодор Михайлович пришел в отчаяние от невозможности в какие-нибудь полтора-два месяца выполнить условие заключенного со Стелловским контракта. Друзья Феодора Михайловича — А. Н. Майков, А. П. Милюков, И. Г. Долгомостьев и другие, желая выручить его из беды, предлагали ему составить план романа. Каждый из них взял бы на себя часть романа и втроем,

33

вчетвером они успели бы кончить работу к сроку; Феодору же Михайловичу оставалось бы только проредактировать роман и сгладить неизбежные при такой работе шероховатости. Феодор Михайлович отказался от этого предложения: он решил лучше уплатить неустойку или потерять литературные права, чем поставить свое имя под чужим произведением1). Тогда друзья стали советовать Феодору Михайловичу обратиться к помощи стенографа. А. П. Милюков припомнил, что ему знаком преподаватель стенографии П. М. Ольхин, съездил к нему и попросил побывать у Феодора Михайловича, который, хоть и сильно сомневался в успехе для него подобной работы, тем не менее, в виду близости срока, решился прибегнуть к помощи стенографа.

Как ни мало я знала в то время людей, но образ действий Стелловского меня чрезвычайно возмутил.

Подали чай и Феодор Михайлович принялся мне диктовать. Ему, видимо, трудно было втянуться в работу: он часто останавливался, обдумывал, просил прочесть продиктованное и через час объявил, что утомился и хочет отдохнуть.

Начался разговор, как и вчера Феодор Михайлович был встревожен и переходил от одного сюжета к другому. Опять спросил, как меня зовут, и через минуту забыл. Раза два предложил мне папиросу, хотя уже слышал, что я не курю. Я стала расспрашивать его о наших писателях, и он оживился. Отвечая на мои вопросы, он как бы отвлекался от своих неотвязных дум и говорил спокойно, даже весело. Кое-что я запомнила из его тогдашнего разговора:

Некрасова Феодор Михайлович считал другом своей юности и высоко ставил его поэтический дар. Майкова он любил не только как талантливого поэта, но и как умнейшего и прекраснейшего из людей. О Тургеневе отзывался как о первостепенном таланте. Жалел лишь, что он, живя долго за границей, стал меньше понимать Россию и русских людей.

После небольшого отдыха мы вновь принялись за работу. Федор Михайлович стал опять раздражаться и тревожиться: работа, видимо, ему не удавалась. Объясняю это непривычкою диктовать свое произведение мало знакомому лицу.

Около четырех часов я собралась уходить, обещая завтра к 12 часам принести продиктованное. На прощанье Феодор Михайлович вручил мне стопку плотной почтовой бумаги с едва заметными линейками, на которой он обычно писал, и указал, какие именно следует оставлять на ней поля.

V

Так началась и продолжалась наша работа. Я приходила к Феодору Михайловичу к двенадцати часам и оставалась до четырех. В течение этого времени мы раза три диктовали по получасу и более, а между диктовками пили чай и разговаривали.

_______________

1) Об этом А. П. Милюков упоминает в своих воспоминаниях («Исторический Вестник», 1881 г. [III, 691-707; V, 33-52]).

34

Я стала с радостью замечать, что Феодор Михайлович начинает привыкать к новому для него способу работы и с каждым моим приходом становится спокойнее. Это сделалось особенно заметным с того времени, когда, сосчитав сколько моих исписанных страниц составляют одну страницу издание Стелловского, я могла точно определить сколько мы уже успели продиктовать. Все прибавлявшееся количество страниц чрезвычайно ободряло и радовало Феодора Михайловича. Он часто меня спрашивал: «А сколько страниц мы вчера написали? А сколько у нас в общем сделано? Как думаете, кончим к сроку?»

Дружески со мной разговаривая, Феодор Михайлович каждый день раскрывал передо мною какую-нибудь печальную картину своей жизни. Глубокая жалость невольно закрадывалась в мое сердце при его рассказах о тяжелых обстоятельствах, из которых он, повидимому, никогда не выходил, да и выйти не мог.

Сначала мне казалось странным, что я не видела никого из его домашних. Я не знала, из кого состоит его семья и где она теперь находится. Только одного члена его семьи я встретила, кажется, в четвертый мой приход. Кончив работу, я выходила из ворот дома, как меня остановил какой-то молодой человек, в котором я узнала юношу, виденного мною в передней в первое мое посещение Феодора Михайловича. Вблизи он показался мне еще некрасивее, чем издали. У него было смуглое, почти желтое лицо, черные глаза с желтыми белками и пожелтевшие от табака зубы.

‑ Вы меня не узнали? – развязно спросил меня молодой человек. — Я видел вас у папà. Мне не хочется входить во время ваших занятий, но мне любопытно бы знать, что это за штука стенография, тем более, что я сам начну изучать ее на-днях. Позвольте — и он бесцеремонно взял из моих рук портфель, раскрыл его и тут же на улице стал рассматривать стенограмму. Я так растерялась от подобной бесцеремонности, что не протестовала.

— Курьезная штука, — небрежно протянул он, возвращая портфель.

«Неужели у такого милого и доброго человека, как Феодор Михайлович может быть такой невоспитанный сын», ‑ подумала я.

Феодор Михайлович с каждым днем относился ко мне все сердечнее и добрее. Он часто называл меня «голубчиком» (его любимое ласкательное название), «доброй Анной Григорьевной», «милочкой» и я относила эти слова к его снисходительности ко мне, как к молодой девушке, почти что девочке. Мне так приятно было облегчать его труд и видеть, как мои уверение, что работа идет успешно и что роман поспеет во-время, радовали Феодора Михайловича и поднимали в нем дух. Я очень гордилась про себя, что не только помогаю в работе любимому писателю, но и действую благотворно на его настроение. Все это возвышало меня в собственных глазах.

Я перестала бояться «известного писателя» и говорила с ним свободно и откровенно, как с дядей или старым другом. Я расспрашивала Феодора Михайловича о разных событиях его жизни, и он охотно удовлетворял мое любопытство. Рассказывал подробно о своем восьмимесячном заключении в Петропавловской крепости, о

35

том, как переговаривался через стену стуками с другими заключенными. Говорил о своей жизни в каторге, о преступниках, одновременно с ним отбывавших свое наказание. Вспоминал о загранице, о своих путешествиях и встречах; о московских родных, которых очень любил. Сообщил мне как-то, что был женат, что жена его умерла три года тому назад, и показал ее портрет. Он мне не понравился: покойная Достоевская, по его словам, снималась тяжко больной, за год до смерти, и имела страшный, почти мертвый вид. Тогда же я с удовольствием узнала, что бесцеремонный молодой человек, который мне так не понравился, не сын Феодора Михайловича, а его пасынок, сын его жены от первого брака с Александром Ивановичем Исаевым. Часто жаловался Феодор Михайлович и на свои долги, безденежье и тяжелое материальное положение. В дальнейшем мне пришлось даже быть свидетельницей его денежных затруднений1).

Все рассказы Феодора Михайловича носили такой грустный характер, что как-то раз я не вытерпела и спросила:

— Зачем, Феодор Михайлович, вы вспоминаете только об одних несчастиях? Расскажите лучше, как вы были счастливы.

— Счастлив? Да счастья у меня еще не было, по крайней мере, такого счастья, о котором я постоянно мечтал. Я его жду. На-днях я писал моему другу, барону Врангелю, что, несмотря на все постигшие меня горести, я все еще мечтаю начать новую счастливую жизнь2).

Тяжело мне было это слышать! Странно казалось, что в его уже почти старые годы этот талантливый и добрый человек не нашел еще желаемого им счастья, а лишь мечтал о нем.

Как-то раз Феодор Михайлович подробно рассказал мне, как сватался к Анне Васильевне Корвин-Круковской, как рад был, получив согласие этой умной, доброй и талантливой девушки, и как грустно было ему вернуть ей слово, сознав, что при противоположных убеждениях их взаимное счастье невозможно. Однажды, находясь в каком-то особенном, тревожном настроении, Феодор Михайлович поведал мне,

______________

1) Как-то раз, придя заниматься, я заметила исчезновение одной из прелестных китайских ваз, подаренных Федору Михайловичу его сибирскими друзьями. Я спросила: «Неужели разбили вазу?» — Нет, не разбили, ‑ ответил Феодор Михайлович, — а отнесли в заклад. Экстренно понадобились 25 руб. и пришлось вазу заложить. — Дня через три та же участь постигла и другую вазу.

В другой раз, кончив стенографировать и проходя через столовую, я заметила на накрытом для обеда столе, у прибора деревянную ложку и сказала, смеясь, провожавшему меня Феодору Михайловичу: «А я знаю, что вы сегодня будете есть гречневую кашу». — «Из чего вы это заключаете?» — «Да глядя на ложку. Ведь, говорят, гречневую кашу всего вкуснее есть деревянной ложкой». — «Ну и ошиблись: понадобились деньги, я и послал заложить серебряные. Но за разрозненную дюжину дают гораздо меньше, чем за полную, пришлось отдать и мою».

К своим денежным затруднением Феодор Михайлович всегда относился чрезвычайно добродушно.

2) Письмо к бар. А. Е. Врангелю, помещенное в «Биографии».

36

что стоит в настоящий момент на рубеже и что ему представляются три пути: или поехать на Восток, в Константинополь и Иерусалим и, может быть, там навсегда остаться; или поехать за границу на рулетку и погрузиться всею душою в так захватывающую его всегда игру; или, наконец, жениться во второй раз и искать счастья и радости в семье. Решение этих вопросов, которые должны были коренным образом изменить его столь неудачно сложившуюся жизнь, очень заботило Феодора Михайловича, и он, видя меня дружески к нему расположенной, спросил меня, что бы я ему посоветовала?

Признаюсь, его столь доверчивый вопрос меня очень затруднил, так как и желание его ехать на Восток1) и желание стать игроком показались мне неясными и как бы фантастическими; зная, что среди моих знакомых и родных существуют счастливые семьи, я дала ему совет жениться вторично и найти в семье счастье.

— Так вы думаете, — спросил Феодор Михайлович, что я могу еще жениться? Что за меня кто-нибудь согласится пойти? Какую же жену мне выбрать: умную или добрую?

— Конечно, умную.

— Ну нет, если уж выбирать, то возьму добрую, чтоб меня жалела и любила.

По поводу своей предполагаемой женитьбы, Феодор Михайлович спросил меня: почему я не выхожу замуж? Я ответила, что ко мне сватаются двое, что оба прекрасные люди и я их очень уважаю, но любви к ним не чувствую, а мне хотелось бы выйти замуж по любви.

— Непременно по любви, ‑ горячо поддержал меня Феодор Михайлович, — для счастливого брака одного уважение недостаточно!

VI

Как-то раз, в половине октября, во время нашей работы в дверях кабинета неожиданно появился А. Н. Майков. Я видела его портреты, а потому сразу узнала.

— Ну и патриархально же вы живете,  — шутливо заметил он Феодору Михайловичу, — дверь на лестницу открыта, прислуги не видно, хоть весь дом унеси!

Феодор Михайлович, видимо, обрадовался Майкову. Он поспешил нас познакомить, назвав меня «своей ревностной сотрудницей», что мне было очень приятно. Аполлон Николаевич, услышав мою фамилию, осведомился, не приходится ли мне родственником недавно умерший писатель Сниткин (обычный тогда вопрос при встречах моих с писателями), а затем заторопился уходить, говоря, что боится помешать нашей работе. Я предложила сделать перерыв, и Феодор Михайлович увел Майкова в соседнюю комнату. Они разговаривали минут двадцать, а я, тем временем, переписывала продиктованное.

______________

1) Что у Феодора Михайловича было серьезное намерение поехать на Восток о том свидетельствует найденное в его бумагах рекомендательное письмо к А. С. Энгельгардту (представителю императорской Российской Миссии в Константинополе) данное ему Е. П. Ковалевским, тогдашним председателем Литературного Фонда. Письмо помечено 3-м  июня186... г.

37

Майков вернулся в кабинет проститься со мной и попросил Феодора Михайловича что-нибудь мне продиктовать. В то время стенография была новинкой и всех интересовала. Феодор Михайлович исполнил его желание и продиктовал полстраницы романа. Я тотчас же прочла вслух записанное. Майков внимательно рассматривал стенограмму, повторяя:

— Ну, уж тут я ничего не понимаю!

Аполлон Николаевич мне очень понравился. Я и прежде любила его как поэта, а похвалы Феодора Михайловича, называвшего его добрым, прекрасным человеком, еще более укрепили приятное впечатление.

Чем дальше шло время, тем более Феодор Михайлович втягивался в работу. Он уже не диктовал мне изустно, тут же сочиняя, а работал ночью и диктовал мне по рукописи. Иногда ему удавалось написать так много, что мне приходилось сидеть далеко за полночь, переписывая продиктованное. Зато с каким торжеством объявляла я на завтра количество прибавившихся листков! Как приятно было мне видеть радостную улыбку Феодора Михайловича в ответ на мои уверения, что работа идет успешно и что, нет сомнения, будет окончена к сроку.

Оба мы вошли в жизнь героев нового романа, и у меня, как и у Феодора Михайловича, появились любимцы и недруги. Мои симпатии заслужила бабушка, проигравшая состояние, и мистер Астлей, а презрение — Полина и сам герой романа, которому я не могла простить его малодушие и страсти к игре. Феодор Михайлович был вполне на стороне «игрока» и говорил, что многое из его чувств и впечатлений испытал сам на себе. Уверял, что можно обладать сильным характером, доказать это своею жизнью и тем не менее не иметь сил побороть в себе страсть к игре на рулетке.

Подчас я удивлялась своей смелости высказывать свои взгляды по поводу романа, а еще более той снисходительности, с которой талантливый писатель выслушивал эти почти детские замечания и рассуждения. За эти три недели совместной работы все мои прежние интересы отошли на второй план. Лекций стенографии я, с согласия Ольхина, не посещала, знакомых редко видала и вся сосредоточилась на работе и на тех в высшей степени интересных беседах, которые мы вели, отдыхая от диктовки. Невольно сравнивала я Феодора Михайловича с теми молодыми людьми, которых мне приходилось встречать в своем кружке. Как пусты и ничтожны казались мне их разговоры в сравнении со всегда новыми и оригинальными взглядами моего любимого писателя.

Уходя от него под впечатлением новых для меня идей, я скучала дома и жила ожиданием завтрашней встречи с Феодором Михайловичем. С грустью видела я, что работа близится к концу и наше знакомство должно прекратиться. Как же я была удивлена и обрадована, когда Феодор Михайлович высказал ту же беспокоившую меня мысль.

— Знаете, Анна Григорьевна1), о чем я думаю? Вот мы с вами так сошлись,

__________

1) Только к концу месяца Феодор Михайлович запомнил мое имя, а то все забывал и меня о нем переспрашивал.

38

так дружелюбно каждый день встречаемся, так привыкли оживленно разговаривать, вести оживленную беседу; неужели же теперь с написанием романа все это кончится? Право, это жаль! Мне вас очень будет недоставать. Где же я вас увижу?

— Но, Феодор Михайлович, — смущенно отвечала я, — гора с горой не сходится, а человеку с человеком не трудно встретиться.

— Но где же, однако?

— Да где-нибудь в обществе, в театре, в концерте...

— Вы же знаете, что я в обществе и театрах бываю редко. Да и что это за встречи, когда слова не удастся иногда сказать. Отчего вы не пригласите меня к себе, в вашу семью?

— Приезжайте, пожалуйста, мы очень будем вам рады. Боюсь только, что мы с мамой покажемся вам неинтересными собеседницами.

— Когда же я могу приехать?

— Мы об этом условимся, когда окончим работу, — сказала я, — теперь для нас главное — это окончание вашего романа.

Подходило 1 ноября, срок доставки романа Стелловскому, и у Феодора Михайловича возникло опасение, как бы тот не вздумал схитрить и, с целью взять неустойку, отказаться под каким-нибудь предлогом от получения рукописи. Я успокаивала Феодора Михайловича, как могла и обещала разузнать, что следует ему сделать, если бы его подозрения оправдались. В тот же вечер я упросила мою мать съездить к знакомому адвокату. Тот дал совет сдать рукопись или нотариусу или приставу той части, где проживает Стелловский, но, разумеется, под расписку официального лица. То же самое посоветовал ему и мировой судья Фрейман (брат его школьного товарища), к которому Феодор Михайлович обратился за советом.

VII

29 октября происходила наша последняя диктовка. Роман «Игрок» был закончен. С 4-го по 29-е октября, т. е. в течение 26 дней, Феодор Михайлович написал роман в размере семи листов в два столбца, большого формата, что равняется десяти листам обыкновенного. Феодор Михайлович был чрезвычайно этим доволен и объявил мне, что, сдав благополучно рукопись Стелловскому, намерен дать в ресторане обед своим друзьям (Майкову, Милюкову и др.) и заранее приглашает меня участвовать в пиршестве.

— Да были ли вы когда-нибудь в ресторане? — спросил он меня.

— Нет, никогда.

— Но на мой обед приедете? Мне хочется выпить за здоровье моей милой сотрудницы! Без вашей помощи я не кончил бы романа во-время. Итак, приедете?

Я отвечала, что спрошу мнение моей матери, а про себя решила не ехать. При моей застенчивости я имела бы скучающий вид и помешала бы общему веселью.

На другой день, 30 октября, я принесла Феодору Михайловичу переписанную вчерашнюю диктовку. Он как-то особенно приветливо меня встретил и даже

39

краска бросилась ему в лицо, когда я вошла. По обыкновению, мы пересчитали переписанные листочки и порадовались, что их оказалось так много, больше, чем мы ожидали. Феодор Михайлович сообщил мне, что сегодня перечитает роман, кое-что в нем исправит и завтра утром отвезет Стелловскому. Тут же он передал мне пятьдесят рублей условленной платы, крепко пожал руку и горячо поблагодарил за сотрудничество.

Я знала, что 30 октября — день рождения Феодора Михайловича, а потому решила заменить мое обычное черное шерстяное платье лиловым шелковым. Феодор Михайлович, видевший меня всегда в трауре, был польщен моим вниманием, нашел, что лиловый цвет мне очень идет и что в длинном платье я кажусь выше и стройнее. Мне было очень приятно слышать его похвалы, но удовольствие мое было нарушено приходом вдовы брата Феодора Михайловича, Эмилии Феодоровны, приехавшей поздравить его с днем рождения. Феодор Михайлович нас познакомил и объяснил своей невестке, что, благодаря моей помощи, он успел кончить роман к сроку и тем избежать грозившей ему беды. Несмотря на эти слова, Эмилия Феодоровна отнеслась ко мне сухо и высокомерно, чем меня очень удивила и обидела. Феодору Михайловичу не понравился нелюбезный тон его невестки, и он стал ко мне еще добрее и радушнее. Предложив мне просмотреть какую-то, только что вышедшую книгу, он отвел Эмилию Феодоровну в сторону и стал показывать ей какие-то бумаги.

Вошел Аполлон Николаевич Майков. Он раскланялся со мной, но меня, очевидно, не узнал. Обратившись к Феодору Михайловичу, он спросил, как подвигается его роман. Феодор Михайлович, занятый разговором с невесткой, вероятно, не расслышал вопроса и ничего ему не ответил. Тогда я решилась ответить за Феодора Михайловича и сказала, что роман окончен еще вчера и что я только что принесла переписанную последнюю главу. Майков быстро подошел ко мне, протянул руку и извинился, что сразу не узнал. Объяснил это своею близорукостью, а также тем, что в черном платье я показалась ему ниже ростом.

Он стал расспрашивать о романе и спросил мое мнение. Я с восторгом отозвалась о новом, ставшим столь дорогим мне, произведении: сказала, что в нем есть несколько необыкновенно живых и удавшихся типов (бабушка, мистер Астлей и влюбленный генерал). Мы проговорили минут двадцать, и мне так легко было разговаривать с этим милым, добрым человеком. Эмилия Феодоровна была удивлена и даже несколько шокирована вниманием ко мне Майкова, но сухости тона не изменила, считая, вероятно, ниже своего достоинства отнестись с добрым вниманием к... стенографке.

Майков скоро ушел. Я последовала его примеру, не желая переносить высокомерное отношение ко мне Эмилии Феодоровны. Феодор Михайлович очень уговаривал меня остаться и всячески желал смягчить неделикатность своей невестки. Он проводил меня до передней и напомнил мне обещание пригласить его к нам. Я подтвердила приглашение.

— Когда же я могу приехать? Завтра?

40

— Нет, завтра меня не будет дома: я звана к гимназической подруге.

— После завтра?

— После завтра у меня лекция стенографии.

— Так, значит, второго ноября?

— В среду, второго, я иду в театр.

— Боже мой! У вас все дни разобраны! Знаете, Анна Григорьевна, мне думается, что вы это нарочно говорите. Вам просто не хочется, чтобы я приезжал. Скажите правду!

— Да нет же, уверяю вас! Мы будем рады вас у себя видеть. Приезжайте третьего ноября, в четверг вечером, часов в семь.

— Только в четверг? Как это долго. Мне будет без вас так скучно!

Я, конечно, приняла эти слова за милую шутку.

VIII

Итак блаженное для меня время миновало? и наступили скучные дни. За этот месяц я так привыкла весело торопиться к началу занятий, так радостно встречаться с Феодором Михайловичем и так оживленно с ним разговаривать, что это сделалось для меня потребностью. Все прежние обычные занятия потеряли для меня интерес и показались пустыми и ненужными. Даже обещанное посещение Феодора Михайловича не только не радовало, но, напротив, тяготило меня. Я понимала, что ни моя добрая мама, ни я не можем быть занимательными собеседницами такого умного и талантливого человека. Если до сих пор у нас с Феодором Михайловичем велись оживленные беседы, то (думала я) лишь потому, что они вращались около дела, нас обоих интересовавшего. Теперь же Феодор Михайлович явится к нам в качестве гостя, которого необходимо «занимать». Я стала придумывать темы для наших будущих разговоров и мучилась мыслью, что впечатление утомительной поездки в нашу окраину и скучно проведенного вечера изгладят у Феодора Михайловича, как у чрезвычайно впечатлительного человека, воспоминание о прежних наших встречах, и он пожалеет, зачем назвался на такое скучное знакомство. Мечтая увидеться с Феодором Михайловичем, я, однако, готова была желать, чтобы он забыл о своем обещании посетить нас.

Как человек жизнерадостный, я старалась занять себя и рассеять свое печальное, вернее, тревожное настроение: побывала у подруги, а на следующий вечер пошла на лекцию стенографии. Ольхин встретил меня поздравлением с успешным окончанием работы. Феодор Михайлович писал ему об этом и благодарил за рекомендацию стенографа, с помощью которого он мог довести свой роман до благополучного конца. Феодор Михайлович прибавлял, что новый способ работы оказался для него удобным, и он рассчитывает и впредь им пользоваться.

В четверг, 3 ноября, я с утра начала приготовление к приему Феодора Михайловича: сходила купить груш того сорта, которые он любил и разных гостинцев, какими он иногда меня угощал.

41

Целый день я чувствовала себя беспокойной, а к семи часам волнение мое достигло крайней степени. Но пробило половина восьмого, восемь, а он все не приезжал, и я уже решила, что он отдумал приехать или забыл свое обещание. В половине девятого раздался, наконец, столь жданный звонок. Я поспешила навстречу Феодору Михайловичу и спросила его:

— Как это вы меня разыскали, Феодор Михайлович?

— Вот хорошо, — отвечал он приветливо, — вы говорите это таким тоном, будто вы недовольны, что я вас нашел. А я ведь ищу вас с семи часов, объехал окрестности и всех расспрашивал. Все знают, что тут имеется Костромская улица, а как в нее попасть указать не могут1). Спасибо, нашелся добрый человек сел на облучок и показал кучеру куда ехать.

Вошла моя мать, и я поспешила представить ей Феодора Михайловича. Он галантно поцеловал у ней руку и сказал, что очень обязан мне за помощь в работе. Мама принялась разливать чай, а Феодор Михайлович тем временем мне рассказывал мне сколько тревог принесла ему доставка рукописи Стелловскому. Как мы предвидели, Стелловский схитрил: он уехал в провинцию, и слуга объявил, что неизвестно, когда он вернется. Феодор Михайлович поехал тогда в контору изданий Стелловского и пытался вручить рукопись заведующему конторой, но тот наотрез отказался принять, говоря, что не уполномочен на это хозяином. К нотариусу Феодор Михайлович опоздал, а в управлении квартала днем никого из начальствующих не оказалось, и его просили заехать вечером. Весь день провел он в тревоге и лишь в десять часов вечера удалось ему сдать рукопись в конторе квартала [……-ской] части и получить от надзирателя расписку.

Мы принялись пить чай и беседовать так же весело и непринужденно, как всегда. Придуманные мною темы разговоров пришлось отложить в сторону, так много явилось новых и занимательных. Феодор Михайлович совершенно очаровал мою мать, в начале несколько смущенную посещением «знаменитого» писателя, Феодор Михайлович умел быть обаятельным, и часто впоследствии приходилось мне наблюдать, как люди, даже предубежденные против него, подпадали под его очарование.

Феодор Михайлович сказал мне, между прочим, что хочет неделю отдохнуть, а затем приняться за третью, последнюю часть «Преступления и наказания».

— Я хочу просить вашей помощи, добрая Анна Григорьевна. Мне так легко было работать с вами. Я и впредь хотел бы диктовать и надеюсь, что вы не откажетесь быть моею сотрудницей.

— Охотно стала бы вам помогать, ‑ отвечала я, — да не знаю, как посмотрит на это Ольхин. Быть может, он эту новую работу у вас предназначил для другого своего ученика или ученицы.

_______________

1) Костромская улица находится за Николаевским госпиталем, чрез ворота которого ближайший к ней путь. Вечером ворота эти запирались и попасть в эту улицу можно было или с Слоновой улицы (ныне Суворовского проспекта) или с Малой Болотной.

42

‑ Но я привык к вашей манере работать и ею чрезвычайно доволен. Странно было бы, если бы Ольхин вздумал мне рекомендовать другого стенографа, с которым я, быть может, и не сойдусь. Впрочем, вы сами, может быть, не хотите у меня больше заниматься? В таком случае, я, конечно, не настаиваю...

Он был видимо огорчен. Я старалась его успокоить; сказала, что, вероятно, Ольхин ничего не будет иметь против этой новой работы, но что мне все же следует его об этом спросить.

Около одиннадцати часов Феодор Михайлович собрался уходить и, прощаясь, взял с меня слово на первой же лекции переговорить с Ольхиным и ему написать. Мы расстались самым дружелюбным образом, и я вернулась в столовую в восторге от нашей столь оживленной беседы. Но не прошло и десяти минут, как вошла горничная и рассказала, что у извозчика-лихача, привезшего Феодора Михайловича, кто-то в темноте украл подушку с санок. Извозчик был в отчаянии, и лишь обещание Феодора Михайловича вознаградить его за потерю могло его утешить.

Я так была еще юна, что этот эпизод меня чрезвычайно смутил: мне представилось, что подобный случай повлияет на отношение Феодора Михайловича к нам и что он не захочет бывать в такой глуши, где его могут ограбить, как ограбили его извозчика.

Мне до слез было жалко, что впечатление так чудесно проведенного вечера рушилось от обидной случайности.

IX

На другой день после посещения Феодора Михайловича, я отправилась на целый день к моей сестре, Марии Григорьевне Сватковской, и рассказывала ей и ее мужу, Павлу Григорьевичу, о моей работе у Достоевского. Занимаясь днем у Феодора Михайловича, а вечером, переписывая продиктованное, я видалась с сестрой Машей лишь урывками, и рассказов накопилось много. Сестра слушала внимательно, постоянно перебивая и обо всем подробно расспрашивая, и, видя мое чрезвычайное одушевление, сказала мне на прощанье:

— Напрасно, Неточка, ты так увлекаешься Достоевским. Ведь твои мечты осуществиться не могут, да и слава богу, что не могут, если он такой больной и обремененный семьею и долгами человек!

Я горячо возразила, что Достоевским совсем не «увлекаюсь», ни о чем не «мечтаю», а просто рада была беседовать с умным и талантливым человеком и благодарна ему за его всегдашнюю доброту и внимание ко мне.

Однако, слова сестры меня смутили и, вернувшись домой, я спрашивала себя: неужели сестра Маша права и я действительно «увлечена» Феодором Михайловичем? Неужели это начало любви, которой я до сих пор не испытала. Какая это была бы безумная мечта с моей стороны! Разве это возможно? Но если это начало любви, то что же мне делать? Не отказаться ли мне под благовидным предлогом от предлагаемой им мне работы, не видеть его более, не думать о нем, постараться

43

мало-по-малу забыть и, углубившись в какое-либо занятие, возвратить себе прежнее душевное спокойствие, которым я всегда так дорожила. Но ведь возможно, что Маша и ошибается (думала я), и никакая опасность не угрожает моему сердцу. Зачем же в таком случае я лишу себя и стенографической работы, о которой я так мечтала, и тех добродушных и интересных бесед, которыми эта работа сопровождалась.

Кроме того, страшно жаль было оставить Феодора Михайловича без стенографической помощи, раз уж он к ней приспособился, тем более, что среди учеников и учениц Ольхина (кроме двух уже имевших постоянную работу) я не знала, кто бы меня мог вполне заменить и по искусству скорости письма и по аккуратности в доставке продиктованного.

Все эти мысли мелькали в моей голове, и я чувствовала себя очень тревожно.

Наступило воскресенье, 6 ноября. В этот день я собралась поехать поздравить мою крестную мать с днем ее ангела. Я не была с нею близка и посещала ее лишь в торжественные дни. Сегодня у ней предполагалось много гостей и я рассчитывала рассеять не покидавшее меня эти дни гнетущее настроение. Она жила далеко, у Аларчина моста, и я собралась к ней засветло. Пока послали за извозчиком, я села поиграть на фортепьяно и, за звуками музыки, не расслышала звонка. Чьи-то мужские шаги привлекли мое внимание, я оглянулась и, к большому моему удивлению и радости, увидела входившего Феодора Михайловича. Он имел робкий и как бы сконфуженный вид. Я пошла к нему на встречу.

— Знаете, Анна Григорьевна, что я сделал? – сказал Феодор Михайлович, крепко пожимая мне руку. — Все эти дни я очень скучал, а сегодня с утра раздумывал поехать мне к вам или нет? Будет ли это удобно? Не покажется ли вам и вашей матушке странным столь скорый визит: был в четверг и являюсь в воскресенье! Решил ни за что не ехать к вам и, как видите, приехал!

— Что вы, Феодор Михайлович! Мама и я, мы всегда будем рады вас видеть у себя!

Несмотря на мои уверения, разговор наш не вязался. Я не могла победить моего тревожного настроения и только отвечала на вопросы Феодора Михайловича, сама же почти ни о чем не спрашивала. Была и внешняя причина, которая меня смущала. Нашу большую залу, в которой мы теперь сидели, не успели протопить и в ней было очень холодно. Феодор Михайлович это заметил:

— Как у вас, однако, холодно; и какая вы сами сегодня холодная! – сказал он и, заметив, что я в светло-сером шелковом платье, спросил куда я собираюсь? Узнав, что я должна ехать сейчас к моей крестной матери, Феодор Михайлович объявил, что не хочет меня задерживать, и предложил подвезти меня на своем лихаче, так как нам было с ним по дороге. Я согласилась, и мы поехали. При каком-то крутом повороте Феодор Михайлович захотел придержать меня за талию. Но у меня, как у девушек шестидесятых годов, было предубеждение против всех

44

знаков внимания, ‑ вроде целования руки, придерживания дам за талию и т. п., и я сказала:

— Пожалуйста, не беспокойтесь, — я не упаду!

Феодор Михайлович, кажется, обиделся и сказал:

— Как бы я желал, чтоб вы вывалились сейчас из саней!

Я расхохоталась, и мир был заключен: всю остальную дорогу мы весело болтали, и мое грустное настроение как рукой сняло. Прощаясь, Феодор Михайлович крепко пожал мне руку и взял с меня слово, что я приду к нему через день, чтобы условиться относительно работы над «Преступлением и наказанием».

X

Восьмое ноября 1866 года — один из знаменательных дней моей жизни: в этот день Феодор Михайлович сказал мне, что меня любит, и просил быть его женой. С того времени прошло полвека, а все подробности этого дня так ясны в моей памяти, как будто произошли месяц назад.

Был светлый морозный день. Я пошла к Феодору Михайловичу пешком, а потому опоздала на полчаса против назначенного времени. Феодор Михайлович, видимо, давно уже меня ждал: заслышав мой голос, он тотчас вышел в переднюю:

— Наконец-то вы пришли! – радостно сказал он и стал помогать мне развязывать башлык и снимать пальто. Мы вместе вошли в кабинет. Там, на этот раз, было очень светло, и я с удивлением заметила, что Феодор Михайлович чем-то взволнован. У него было возбужденное, почти восторженное выражение лица, что очень его молодило.

— Как я рад, что вы пришли, ‑ начал Феодор Михайлович, — я так боялся, что вы забудете свое обещание.

— Но почему же вы это думали? Если я даю слово, то всегда его исполняю.

— Простите, я знаю, что вы всегда верны данному слову. Я так рад, что опять вас вижу!

— И я рада, что вижу вас, Феодор Михайлович, да еще в таком веселом настроении. Не случилось ли с вами чего-либо хорошего?

— Да, случилось! Сегодня ночью я видел чудесный сон!

— Только-то! – и я рассмеялась.

‑ Не смейтесь, пожалуйста. Я придаю снам большое значение. Мои сны всегда бывают вещими. Когда я вижу во сне покойного брата Мишу, а особенно, когда мне снится отец, я знаю, что мне грозит беда.

— Расскажите же ваш сон!

— Видите этот большой палисандровый ящик? Это подарок моего сибирского друга Чокана Валиханова, и я им очень дорожу. В нем я храню мои рукописи, письма и вещи, дорогие мне по воспоминаниям. Так вот, вижу я во сне, что сижу перед этим ящиком и разбираю бумаги. Вдруг между ними что-то блеснуло, какая-то светлая звездочка. Я перебираю бумаги, а звездочка то появляется, то исчезает.

45

Это меня заинтересовало: я стал медленно перекладывать бумаги и между ними нашел крошечный бриллиантик, но очень яркий и сверкающий.

— Что же вы с ним сделали?

— В том-то и горе, что не помню! Тут пошли другие сны, и я не знаю, что с ним сталось. Но то был хороший сон!

— Сны, кажется, принято объяснять наоборот, ‑ заметила я и тотчас же раскаялась в своих словах.

Лицо Феодора Михайловича быстро изменилось, точно потускнело.

— Так вы думаете, что со мною не произойдет ничего счастливого? Что это только напрасная надежда? – печально воскликнул он.

— Я не умею отгадывать сны, да и не верю им вовсе, ‑ отвечала я.

Мне было очень жаль, что у Феодора Михайловича исчезло его бодрое настроение, и я старалась его развеселить. На вопрос, какие я вижу сны, я рассказала их в комическом виде.

— Всего чаще я вижу во сне нашу бывшую начальницу гимназии, величественную даму, со старомодными буклями на висках, и всегда она меня за что-нибудь распекает. Снится мне также рыжий кот, что спрыгнул однажды на меня с забора нашего сада и этим страшно напугал.

— Ах, вы, деточка, деточка! – повторял Феодор Михайлович, смеясь и ласково на меня посматривая, — и сны-то у вас какие! ‑ Ну, а что же, весело вам было на именинах вашей крестной? – спросил он меня.

— Очень весело. После обеда старшие сели играть в карты, а мы, молодежь, собрались в кабинете хозяина и весь вечер оживленно болтали. Там было два очень милых и веселых студента.

Феодор Михайлович опять затуманился. Меня поразило, до чего быстро менялось на этот раз настроение Феодора Михайловича. Не зная свойств эпилепсии, я подумала, не предвещает ли это изменчивое настроение приближение припадка, и мне стало жутко...

У нас давно уже повелось, что, когда я приходила стенографировать, Феодор Михайлович рассказывал мне, что он делал и где бывал за те часы, когда мы не видались. Я поспешила спросить Феодора Михайловича, чем он был занят за последние дни.

— Новый роман придумывал, – ответил он.

— Что вы говорите? Интересный роман?

— Для меня очень интересен, только вот с концом романа сладить не могу. Тут замешалась психология молодой девушки. Будь я в Москве, я бы спросил мою племянницу, Сонечку, ну, а теперь за помощью обращаюсь к вам.

Я с гордостью приготовилась «помогать» талантливому писателю.

— Кто же герой вашего романа?

— Художник, человек уже не молодой, ну, одним словом, моих лет.

— Расскажите, расскажите, пожалуйста, – просила я, очень заинтересовавшись новым романом.

46

И вот в ответ на мою просьбу полилась блестящая импровизация. Никогда, ни прежде, ни после, не слыхала я от Феодора Михайловича такого вдохновенного рассказа, как в этот раз. Чем дальше он шел, тем яснее казалось мне, что Феодор Михайлович рассказывает свою собственную жизнь, лишь изменяя лица и обстоятельства. Тут было все то, что он передавал мне раньше, мельком, отрывками. Теперь подробный последовательный рассказ многое мне объяснил в его отношениях к покойной жене и к родным.

В новом романе было тоже суровое детство. Ранняя потеря любимого отца, какие-то роковые обстоятельства (тяжкая болезнь), которые оторвали художника на десяток лет от жизни и любимого искусства. Тут было и возвращение к жизни (выздоровление художника), встреча с женщиною, которую он полюбил, муки, доставленные ему этою любовью, смерть жены и близких людей (любимой сестры), бедность, долги...

Душевное состояние героя, его одиночество, разочарование в близких людях, жажда новой жизни, потребность любить, страстное желание вновь найти счастье были так живо и талантливо обрисованы, что, видимо, были выстраданы самим автором, а не были одним лишь плодом его художественной фантазии.

На обрисовку своего героя Феодор Михайлович не пожалел темных красок. По его словам, герой был преждевременно состарившийся человек, больной неизлечимой болезнью (паралич руки), хмурый, подозрительный; правда, с нежным сердцем, но не умеющий высказывать свои чувства; художник, может быть, и талантливый, но неудачник, не успевший ни разу в жизни воплотить свои идеи в тех формах, о которых мечтал, и этим всегда мучающийся.

Видя в герое романа самого Феодора Михайловича, я не могла удержаться, чтобы не прервать его словами:

— Но зачем же вы, Феодор Михайлович, так обидели вашего героя?

— Я вижу, он вам не симпатичен.

— Напротив, очень симпатичен. У него прекрасное сердце. Подумайте, сколько несчастий выпало на его долю и как безропотно он их перенес! Ведь другой, испытавший столько горя в жизни, наверно, ожесточился бы, а ваш герой все еще любит людей и идет к ним на помощь. Нет, вы решительно к нему несправедливы.

— Да, я согласен, у него действительно доброе, любящее сердце. И как я рад, что вы его поняли!

— И вот, — продолжал свой рассказ Феодор Михайлович, — в этот решительный период своей жизни, художник встречает на своем пути молодую девушку ваших лет или на год-два постарше. Назовем ее Аней, чтобы не называть героиней. Это имя хорошее...

Эти слова подкрепили во мне убеждение, что в героине он подразумевает Анну Васильевну Корвин-Круковскую, свою бывшую невесту. В ту минуту я совсем забыла, что меня тоже зовут Анной — так мало я думала, что этот рассказ имеет ко мне отношение. Тема нового романа могла возникнуть (думалось мне) под впечатлением недавно полученного от Анны Васильевны письма из-за границы, о котором

47

Феодор Михайлович мне на-днях говорил. У меня болезненно сжалось сердце при этой мысли.

Портрет героини был обрисован иными красками, чем портрет героя. По словам автора, Аня была кротка, умна, добра, жизнерадостна и обладала большим тактом в сношениях с людьми. Придавая в те годы большое значение женской красоте, я не удержалась и спросила:

— А хороша собой ваша героиня?

— Не красавица, конечно, но очень недурна. Я люблю ее лицо.

Мне показалось, что Феодор Михайлович проговорился, и у меня сжалось сердце. Недоброе чувство к Корвин-Круковской овладело мною и я заметила:

— Однако, Феодор Михайлович, вы слишком идеализировали вашу «Аню». Разве она такая?

— Именно такая! Я хорошо ее изучил! ‑ Художник, — продолжал свой рассказ Феодор Михайлович, — встречал Аню в художественных кружках и чем чаще ее видел, тем более она ему нравилась, тем сильнее крепло в нем убеждение, что с нею он мог бы найти счастье. И, однако, мечта эта представлялась ему почти невозможною. В самом деле, что мог он, старый, больной человек, обремененный долгами, дать этой здоровой, молодой, жизнерадостной девушке? Не была ли бы любовь к художнику страшной жертвой со стороны этой юной девушки и не стала ли бы она потом горько раскаиваться, что связала с ним свою судьбу? Да и вообще, возможно ли, чтобы молодая девушка, столь различная по характеру и по летам, могла полюбить моего художника? Не будет ли это психологическою неверностью? Вот об этом-то мне и хотелось бы знать ваше мнение, Анна Григорьевна.

— Почему же невозможно? Ведь если, как вы говорите, ваша Аня не пустая кокетка, а обладает хорошим, отзывчивым сердцем, почему бы ей не полюбить вашего художника? Что в том, что он болен и беден? Неужели же любить можно лишь за внешность да за богатство? И в чем тут жертва с ее стороны? Если она его любит, то и сама будет счастлива и раскаиваться ей никогда не придется!

Я говорила горячо. Феодор Михайлович смотрел на меня с волнением.

— И вы серьезно верите, что она могла бы полюбить его искренно и на всю жизнь?

Он помолчал, как бы колеблясь.

— Поставьте себя на минуту на ее место, — сказал он дрожащим голосом. — Представьте, что этот художник — я, что я признался вам в любви и просил быть моей женой. Скажите, что вы бы мне ответили?

Лицо Феодора Михайловича выражало такое смущение, такую сердечную муку, что я, наконец, поняла, что это не просто литературный разговор, и что я нанесу страшный удар его самолюбию и гордости, если дам уклончивый ответ. Я взглянула на столь дорогое мне, взволнованное лицо Феодора Михайловича и сказала:

— Я бы вам ответила, что вас люблю и буду любить всю жизнь!

Я не стану передавать те нежные, полные любви слова, которые говорил мне в те незабвенные минуты Феодор Михайлович: они для меня священны…

48

Я была поражена, почти подавлена громадностью моего счастья и долго не могла в него поверить. Припоминаю, что когда, почти час спустя, Феодор Михайлович стал сообщать планы нашего будущего и просил моего мнения, я ему ответила:

— Да разве я могу теперь что-либо обсуждать! Ведь я так ужасно счастлива!..

Не зная, как сложатся обстоятельства и когда может состояться наша свадьба, мы решили до времени никому о ней не говорить, за исключением моей матери. Феодор Михайлович обещал приехать к нам завтра на весь вечер и сказал, что с нетерпением будет ждать нашей встречи.

Он проводил меня до передней и заботливо повязал мой башлык. Я уже готова была выйти, когда Феодор Михайлович остановил меня словами:

— Анна Григорьевна, а я ведь знаю теперь, куда девался бриллиантик.

— Неужели припомнили сон?

— Нет, сна не припомнил. Но я, наконец, нашел его и намерен сохранить на всю жизнь.

— Вы ошибаетесь, Феодор Михайлович! — смеялась я, — вы нашли не бриллиантик, а простой камешек.

— Нет, я убежден, что на этот раз не ошибаюсь, — уже серьезно сказал мне на прощанье Феодор Михайлович.

XI

Восторг наполнял мою душу, когда я возвращалась от Феодора Михайловича. Помню, что всю дорогу я почти громко восклицала, забывая о прохожих:

— Боже мой, какое счастье! Неужели это правда? Разве это не сон? Неужели он будет моим мужем?!

Шум уличной толпы несколько отрезвил меня, и я вспомнила, что звана на обед к родственникам, которые праздновали именины моего двоюродного брата Михаила Николаевича Сниткина. Я зашла в булочную (тогда кондитерских было мало) купить именинный пирог. Душа моя была полна восторгом, все казались добрыми и милыми и всем мне хотелось сказать что-нибудь приятное. Я не удержалась и заметила немецкой барышне, продававшей пирог:

— Какой у вас чудесный цвет лица и как вы мило причесаны!

У родственников я застала много гостей, но моей матери не было, хотя она обещала приехать к обеду. Меня это огорчило: мне так хотелось поскорее сообщить ей мою радость.

За обедом было весело, но я вела себя очень странно: то всему смеялась, то задумывалась и не слышала, что мне говорили; то отвечала невпопад и одного господина даже назвала Феодором Михайловичем. Надо мною стали шутить, я отговаривалась жестокой мигренью.

Наконец приехала моя добрая мама. Я выбежала к ней в переднюю, обняла ее и прошептала на ухо:

— Поздравьте меня, я – невеста!

49

Больше сказать мне не удалось, так как на встречу маме спешили хозяева. Помню, весь вечер мама очень пытливо на меня поглядывала, не зная, наверно, за кого из присутствовавших моих поклонников я выхожу замуж. Только возвращаясь домой, я могла объяснить ей, что выхожу за Достоевского. Не знаю, была ли моя мать этому рада, думаю, что нет. Как человек опытный, долго живший на свете, она не могла не предвидеть, что в этом супружестве мне предстоит много мучений и горя как из-за страшной болезни моего будущего мужа, так из-за недостатка средств. Но она не пробовала меня отговаривать (как делали потом другие), и я ей за то благодарна. Да и кто бы мог меня уговорить отказаться от этого предстоявшего мне великого счастья, которое впоследствии, несмотря на многие тяжелые стороны нашей совместной жизни (болезнь мужа, долги) оказалось действительным, истинным для нас обоих счастьем.

Следующий день, 9 ноября, тянулся для меня томительно долго. Я ничем не могла заняться и все вспоминала подробности нашей вчерашней беседы и даже записала ее в свою стенографическую книжку.

Феодор Михайлович явился в половине седьмого и начал с извинения, что приехал на полчаса ранее назначенного времени.

— Но я не мог вытерпеть, мне так хотелось поскорее свидеться с вами!

— Nous sommes logées à la même enseigne, — отвечала я, смеясь, — я весь день ничего не делала, все о вас думала и так ужасно счастлива, что вы приехали!

Феодор Михайлович тотчас же обратил внимание на то, что я одета в светлый костюм.

— Всю дорогу к вам я раздумывал, снимете ли вы траур или будете и теперь носить черное платье. И вот, вы — в розовом!

— Но как же могло быть иначе, когда у меня на душе такая радость! Разумеется, пока мы не объявим о нашей свадьбе, я буду носить в обществе траур, а дома, для вас, светлое.

— Вам очень идет розовый цвет, — сказал Феодор Михайлович, — но в нем вы еще помолодели и кажетесь девочкой.

Моя моложавость, видимо, смущала Феодора Михайловича. Я стала, смеясь, уверять его, что очень скоро постарею, и хоть это обещание было шуткой, но в моей жизни оно, благодаря многим обстоятельствам, скоро исполнилось, то-есть, вернее, я не постарела, а старалась и в нарядах своих, и в разговорах быть настолько солидной, что разница лет между мною и мужем скоро стала почти незаметна.

Вошла моя мать. Феодор Михайлович поцеловал ей руку и сказал:

— Вы, конечно, уже знаете, что я просил руки вашей дочери. Она согласилась быть моей женой, и я этим чрезвычайно счастлив. Но мне хотелось бы, чтобы вы одобрили ее выбор. Анна Григорьевна так много говорила о вас хорошего, что я привык вас уважать. Даю вам слово, что сделаю все возможное и невозможное, что бы она была счастлива. Для вас же я буду самым преданным и любящим родственником.

50

Надо отдать справедливость Феодору Михайловичу, что за 14 лет нашего брака он всегда был очень почтителен и добр с моей матерью, искренно любил и почитал ее.

Произнес Феодор Михайлович свою маленькую речь торжественно, но несколько сбивчиво, о чем и сам потом заметил. Мама была очень тронута, обняла Феодора Михайловича, просила его любить и беречь меня и даже расплакалась.

Я поспешила прервать эту, может быть, несколько тягостную для Феодора Михайловича сцену словами:

— Милая мамочка, дайте нам скорее чаю! Феодор Михайлович ужасно озяб!

Принесли чай, мы уселись со стаканами в руках в мягких старинных креслах и принялись оживленно разговаривать.

Прошло около часу, как раздался звонок, и девушка доложила о приходе двух молодых людей, часто у нас бывавших. На этот раз меня очень раздосадовали эти непрошеные гости, и я попросила мою мать:

— Пожалуйста, выйдите к ним и скажите, что извиняюсь, и что у меня болит голова.

— Пожалуйста, не отказывайте им, Анна Николаевна, — перебил Феодор Михайлович и, обратясь ко мне, прибавил вполголоса:

— Мне хочется видеть вас в обществе молодежи. Ведь до сих пор я видал вас только с нами, со стариками.

Я улыбнулась и просила звать гостей. Я представила их Феодору Михайловичу и назвала его. Молодые люди были несколько смущены неожиданным знакомством с известным романистом. Чтобы объяснить им некоторую торжественность обстановки, в которой они нас застали, я сказала гостям, что они попали на фестиваль по случаю окончания нашей общей работы над новым романом. Мне очень хотелось затеять общий разговор и втянуть в него Феодора Михайловича. Я воспользовалась вопросом одного из молодых людей, прошла ли моя вчерашняя мигрень, и сказала:

— Это вы виноваты в моей головной боли: вы все так много курили. Не правда ли, Феодор Михайлович, много курить не следует?

— Я тут плохой судья: я сам много курю.

— Но ведь это же вредно для здоровья?

— Конечно, вредно, но это — привычка, от которой трудно избавиться.

То были единственные слова, сказанные Феодором Михайловичем. Мне не удалось втянуть его в дальнейший разговор. Он курил и пытливо посматривал на меня и на гостей. Молодые люди были смущены: им, очевидно, импонировало имя Достоевского. Они сказали, что вчера, после моего ухода от родственников, было решено поехать вместе всем посмотреть «Юдифь» Серова и им поручено узнать, в какой день я свободна, и взять ложу.

Я очень любезно, но решительно объяснила, что в оперу не поеду, так-как начну теперь усиленно заниматься стенографией, чтобы догнать товарищей.

— Ну, а на концерт 15 ноября поедете? Ведь вы же обещали! — сказали огорченные молодые люди.

51

— И на концерт не поеду, все по той же причине.

— Но ведь вам было так весело на этом концерте в прошлом году!

— Мало ли что было в прошлом году! С тех пор много воды утекло, — сентенциозно заметила я.

Молодые люди почувствовали себя лишними и поднялись уходить. Я их не удерживала.

— Ну, довольны вы мной? — спросила я Феодора Михайловича по уходе гостей.

— Вы щебетали, как птичка. Жаль только, что вы обидели ваших поклонников, так категорически отказываясь от всего, что прежде вас интересовало.

— Бог с ними! На что они мне теперь! Мне нужен только один: мой дорогой, мой милый, мой славный Феодор Михайлович!

— Так я милый, так я для вас дорогой? — сказал Феодор Михайлович, и вновь началась задушевная беседа, продолжавшаяся весь вечер.

Какое то было счастливое время, и с какою глубокою благодарностью судьбе я о нем вспоминаю!

XII

Принятое нами решение хранить в тайне от родных и знакомых нашу помолвку продержалось не более недели. Тайна наша открылась самым неожиданным образом.

Феодор Михайлович, приезжая к нам, брал извозчика по часам, от семи до десяти. Во время долгого пути к нам и обратно Феодор Михайлович, любивший простых людей, разговаривал обыкновенно со своим извозчиком. Чувствуя потребность поделиться с кем-нибудь своим счастьем, он рассказывал ему про свою предстоящую женитьбу. Однажды, вернувшись от нас домой и не найдя в кармане мелочи, он сказал извозчику, что сейчас вышлет ему деньги. Деньги вынесла служанка. Не зная, которому из троих трех извозчиков, стоявших у ворот, следует уплатить, она спросила, кто сейчас привез «старого барина».

— Это жениха-то? Я привез.

— Какого жениха? Наш барин — не жених.

— Ан-нет, жених! Сам мне сказывал, что жених. Да я и невесту видал, когда дверь отворяли. Выходила его проводить, такая веселая, все смеется.

— Да ты откуда барина привез?

— Из-под Смольного привез.

Федосья, знавшая мой адрес, догадалась, кто невеста ее барина, и поспешила сообщить это известие Павлу Александровичу.

Всю эту сцену рассказал мне на завтра Феодор Михайлович (он подробно расспросил Федосью) и так картинно, что она навсегда осталась в моей памяти.

Когда я спросила, какое впечатление произвело на его пасынка известие о нашей помолвке, Феодор Михайлович затуманился и, видимо, хотел отклонить расспросы. Я настаивала на подробностях. Феодор Михайлович рассмеялся и рассказал,

52

что сегодня утром явился к нему в кабинет «Паша», в парадном костюме и синих очках, которые надевал лишь в торжественных случаях. Он объявил Феодору Михайловичу, что узнал о его предстоящем браке; что он поражен, удивлен и возмущен, что при решении своей судьбы Феодор Михайлович не подумал спросить совета и согласия у своего «сына», которого это решение столь близко касается. Просил «отца» вспомнить, что он уже «старик», и что ему не по летам и не по силам начинать новую жизнь; напоминал, что у Феодора Михайловича имеются другие обязанности и пр.

Павел Александрович, по словам Феодора Михайловича, говорил «важно, напыщенно и наставительно». Его так возмутил тон пасынка, что он вышел из себя, закричал и прогнал его из кабинета.

Когда через два дня я пришла к Феодору Михайловичу (узнав, что у него был припадок), то пасынок его ко мне не вышел. Он очень шумно передвигал что-то в столовой и сердито распекал служанку, с целью показать мне, что он дома. Затем, в следующий мой приход (через неделю), Павел Александрович, вероятно, по приказанию отчима, вошел в кабинет, сухо и официально меня поздравил, посидел молча минут десять и имел обиженный и огорченный вид. Но Феодор Михайлович был в тот день в чудесном настроении, мне также было весело, и оба мы были так счастливы, что совсем не обратили внимание на строгий и сдержанный тон Павла Александровича. Впоследствии, когда он заметил, что его суровый вид на нас не действует, а только сердит Феодора Михайловича, он переменил гнев на милость и стал со мною вежлив и любезен, не упуская, однако, случая сказать мне какую-нибудь колкость.

XIII

Счастливое время нашего жениховства пролетело для нас чрезвычайно быстро. С внешней стороны дни шли однообразно: под предлогом усиленных занятий стенографией, я ни у кого не бывала, никого к себе не приглашала, не ездила ни в концерты, ни в театр. Исключение составил вечер, проведенный мною на представлении драмы: «Смерть Иоанна Грозного» гр. Алексея Толстого.

Феодор Михайлович очень ценил эту драму и захотел посмотреть ее вместе со мною. Он взял ложу и, кроме меня, пригласил Эмилию Феодоровну с дочерью и сыновьями, а также Павла Александровича. Как ни приятно было для меня делиться впечатлениями с Феодором Михайловичем, но присутствие неприязненно настроенных против меня людей очень меня тяготило. Эмилия Феодоровна так откровенно выказывала свое недоброжелательство, что под конец я сделалась очень грустна, что тотчас же заметил Феодор Михайлович. Он стал спрашивать, чтò со мною, и я сослалась на головную боль.

Впрочем, этот неприятный вечер не мог разрушить моего счастливого настроения. В душе моей царил вечный праздник. Я, всегда прежде находившая себе занятие, теперь решительно ничего не делала. Целыми днями думала я о Феодоре

53

Михайловиче, вспоминала вчерашние с ним разговоры и с нетерпением ждала, когда он сегодня опять приедет. Он приезжал обыкновенно в семь, иногда в половине седьмого. К его приезду всегда кипел на столе самовар. Наступила зима, и я боялась, как бы Феодор Михайлович не простудился во время своего долгого пути к нам. Как только он входил в комнату, я спешила дать ему стакан горячего чаю.

Я считала за большую жертву с его стороны ежедневные посещение меня и, жалея его, против своего желания, уговаривала его пропускать иногда вечера. Феодор Михайлович в ответ уверял меня, что приезжать к нам для него наслаждение, что он оживает и успокаивается, бывая у меня, и тогда откажется от ежедневных посещений, когда я сама скажу, что они меня тяготят. Он говорил это шутя, так как видел, до чего я была всегда ему рада.

После чаю мы усаживались в наших старинных креслах, а на разделявший нас столик ставились разнообразные гостинцы. Феодор Михайлович каждый вечер привозил конфект от Ballet (его любимая кондитерская). Зная его тяжелые материальные обстоятельства, я убеждала Феодора Михайловича не привозить конфект, но он находил, что подарки жениха невесте составляют добрый старинный обычай и нарушать его не следует.

В свою очередь, у меня всегда были приготовлены любимые Феодором Михайловичем груши, изюм, финики, шептала, пастила, все в небольшом количестве, но всегда свежее и вкусное. Я нарочно ходила сама по магазинам, выискивая что-либо особенное, чем побаловать Феодора Михайловича. Он дивился и уверял, что только такая лакомка, как я, могла разыскать столь вкусные вещи. Я же утверждала, что это он — страшный лакомка: так мы и не могли решить, кто из нас в этом больше грешен.

Когда наступало десять часов, я начинала торопить Феодора Михайловича ехать домой. Местность, где находились дома моей матери, была очень пустынная, и я боялась, как бы с ним не случилось несчастия. В первые же вечера я предлагала Феодору Михайловичу нашего дворника в провожатые, но он и слышать о том не хотел. Он уверял, что ничего не боится и сам справится, если бы кто на него напал. Его уверения мало меня успокаивали, и я приказывала дворнику тайно провожать его до поворота в оживленную Слоновую улицу, держась от санок в 15-20 шагах.

Случалось, что Феодор Михайлович не мог ко мне приехать: читал на литературном вечере или был на званом обеде. В таких случаях мы уговаривались накануне, чтобы я пришла к Феодору Михайловичу к часу и оставалась до пяти. С умилением вспоминаю, как он уговаривал меня посидеть «еще десять минут, еще четверть часика» и жалобно говорил:

‑ Подумай, Аня, я ведь не увижу тебя целые сутки!

Случалось, что он в тот же вечер, ускользнув из гостей или выполнив свой номер чтения, приезжал к нам в девять или в половине десятого и, торжествуя, говорил:

54

— А я сбежал, как школьник! Хоть полчасика посидим вместе!

Я, конечно, была безумно рада повидать его еще раз в этот день.

Феодор Михайлович приезжал к нам всегда благодушный, радостный и веселый. Я часто недоумевала, как могла создаться легенда об его будто бы угрюмом, мрачном характере, легенда, которую мне приходилось читать и слышать от знакомых. Кстати, припоминаю следующий случай: как-то, расспрашивая меня о моем преподавателе стенографии, П. М. Ольхине, Феодор Михайлович сказал:

— Какой это угрюмый человек!

Я рассмеялась.

‑ Ну, представь себе, чтó сказал мне Павел Матвеевич после свидания с тобой? «Предлагаю вам работу у писателя Достоевского, только не знаю, как вы с ним сойдетесь — он мне показался таким мрачным, таким угрюмым человеком!» И вот ты теперь высказываешь точно такое же о нем мнение! На самом деле вы оба вовсе не мрачны и не угрюмы, а лишь кажетесь такими.

— Что же ты отвечала тогда Ольхину? – полюбопытствовал Феодор Михайлович.

— Я сказала: зачем мне сходиться с Достоевским? Я постараюсь как можно лучше исполнить его работу, а самого Достоевского я до того уважаю, что даже боюсь!

— И вот, несмотря на предсказания Ольхина, мы с тобою сошлись; и сошлись на всю жизнь, не правда ли, милая моя Анечка? – спросил Феодор Михайлович, ласково на меня поглядывая.

Но если Феодор Михайлович приезжал к нам в добром настроении, то и я была весела, шаловлива и болтлива. Голос мой звенел, как колокольчик, я заливалась веселым смехом от всякого пустяка, и тогда Феодор Михайлович всплескивал руками и с комическим ужасом восклицал:

— Ну, чтó я буду делать с таким ребенком, скажи, пожалуйста? И куда девалась та строгая, почти суровая Анна Григорьевна, которая приходила ко мне стенографировать? Решительно мне ее подменили!

Я тотчас принимала важную осанку и начинала говорить с ним наставительным тоном. Дело кончалось общим смехом.

Впрочем, я не всегда была весела. Я бывала очень недовольна, когда Феодор Михайлович принимал на себя роль «молодящегося старичка». Он мог целыми часами говорить словами и мыслями своего героя, старого князя, из «Дядюшкина сна». Высказывал он чрезвычайно оригинальные и неожиданные мысли, говорил весело и талантливо, но меня эти рассказы в тоне молодящегося, но никуда негодного старичка всегда коробили, и я переводила разговор на что-либо другое.

О чем только ни переговорили мы в эти счастливые три месяца! Я подробно расспрашивала Феодора Михайловича о его детстве, юности, об Инженерном Училище, о политической деятельности, о ссылке в Сибирь, о возвращении...

55

— Мне хочется знать все о тебе, — говорила я, — ясно видеть твое прошлое, понять всю твою душу!

Феодор Михайлович охотно вспоминал о своем счастливом, безмятежном детстве и с горячим чувством говорил о матери. Он особенно любил старшего брата Мишу и старшую сестру Вареньку. Младшие братья и сестры не оставили в нем сильного впечатления. Я расспрашивала Феодора Михайловича о его увлечениях, и мне показалось странным, что, судя по его воспоминанием, у него в молодости не было серьезной горячей любви к какой-нибудь женщине. Объясняю это тем, что он слишком рано начал жить умственной жизнью. Творчество всецело поглотило его, а потому личная жизнь отошла на второй план. Затем он всеми помыслами ушел в политическую историю, за которую так жестоко поплатился.

Я пробовала расспрашивать его об умершей жене, но он не любил о ней вспоминать. Любопытно, что и в дальнейшей нашей супружеской жизни, Феодор Михайлович никогда не говорил о Марии Дмитриевне, за исключением одного случая в Женеве, о котором расскажу в свое время.

Несравненно охотнее вспоминал он о своей невесте, А. В. Корвин-Круковской. На мой вопрос – почему разошлась их свадьба, Феодор Михайлович отвечал:

‑ Анна Васильевна — одна из лучших женщин, встреченных мною в жизни. Она — чрезвычайно умна, развита, литературно образована, и у нее прекрасное, доброе сердце. Это девушка высоких нравственных качеств; но ее убеждения диаметрально противоположны моим, и уступить их она не может, слишком уж она прямолинейна. Навряд ли поэтому наш брак мог быть счастливым. Я вернул ей данное слово и от всей души желаю, чтобы она встретила человека одних с ней идей и была бы с ним счастлива!

Феодор Михайлович всю остальную жизнь сохранял самые добрые отношения с Анной Васильевной и считал ее своим верным другом. Когда, лет шесть спустя после свадьбы, я познакомилась с Анной Васильевной, то мы подружились и искренно полюбили друг друга. Слова Феодора Михайловича о ее выдающемся уме, добром сердце и высоких нравственных качествах оказались вполне справедливыми; но не менее справедливо было и его убеждение в том, что навряд ли они могли бы быть счастливы вместе. В Анне Васильевне не было той уступчивости, которая необходима в каждом добром супружестве, особенно в браке с таким больным и раздражительным человеком, каким часто, вследствие своей болезни, бывал Феодор Михайлович. К тому же она тогда слишком интересовалась борьбой политических партий, чтобы уделять много внимания семье. С годами она изменилась, и я помню ее прекрасною женой и нежною матерью.

Судьба А. В. Корвин-Круковской (сестры знаменитой Софии Васильевны Ковалевской) сложилась печально. Вскоре после разрыва с Феодором Михайловичем она уехала за границу и встретилась там с французом, г-м Жакларом, человеком одних с нею политических убеждений. Она полюбила его и вышла за него замуж. Во времена Парижской Коммуны Жаклар, как ярый коммунар, оказался в числе приговоренных к смертной казни. Заключен он был в крепость, где-то вблизи немецкой границы.

56

Отец Анны Васильевны за двадцать тысяч франков подкупил кого следовало, и ему дали возможность бежать в Германию. Затем Жаклар-Корвин (присоединивший, по иностранному обычаю, фамилию жены к своей собственной) переехал с семьей в Петербург, где получил место преподавателя французской литературы в женских гимназиях. Жил Жаклар с женою очень дружно, но он тосковал по родине, и это очень тревожило Анну Васильевну. Вскоре и материальное положение их изменилось к худшему: полученные в приданое за Анной Васильевной значительные деньги он пустил в оборот и так неудачно, что через несколько лет на их руках остался лишь за большую сумму заложенный дом на Васильевском Острове. Разорение так подействовало на Анну Васильевну, что она, вообще слабая здоровьем, стала сильно хворать. Муж ее, получивший к тому времени право вернуться на родину, увез ее в Париж. По делам им приходилось часто возвращаться в Петербург, и во время ее предсмертной болезни мне чрез К. П. Победоносцева удалось оказать Анне Васильевне услугу, именно выхлопотать для ее мужа, которого высылали из столицы в двухдневный срок за политическую неблагонадежность, отсрочку на несколько недель для устройства дел и сопровождения больной жены и маленького сына за границу. Умерла Анна Васильевна в Париже в 1887 году.

XIV

В одну из наших вечерних бесед Феодор Михайлович спросил меня:

— Скажи, Аня, а ты помнишь тот день, когда ты впервые сознала, что меня полюбила?

— Знаешь, дорогой мой, — отвечала я, — имя Достоевского знакомо мне с детства; в тебя или, вернее, в одного из твоих героев я была влюблена с пятнадцати лет.

Феодор Михайлович засмеялся, приняв мои слова за шутку.

— Серьезно, я говорю серьезно! — продолжала я, — мой отец был большим любителем чтения и, когда речь заходила о современной литературе, всегда говорил: «Ну, что теперь за писатели? Вот в мое время были Пушкин, Гоголь, Жуковский! Из молодых был романист Достоевский, автор «Бедных людей». То был настоящий талант! К несчастию, впутался в политическую историю, угодил в Сибирь и там пропал без вести!»…

Зато как же был рад отец, когда узнал, что братья Достоевские хотят издавать новый журнал «Время»: «А Достоевский-то возвратился», с радостью говорил он нам, «слава богу, не пропал человек!».

Помню, лето 1861 года мы провели в Петергофе. Всякий раз как мама уезжала в город за покупками, мы с сестрой упрашивали ее зайти в библиотеку Черкесова за новой книжкой «Времени». Строй в нашей семье был патриархальный, а потому привезенный журнал попадал сначала в распоряжение отца. Он, бедный, и тогда уже был слабого здоровья и часто засыпал в креслах после обеда

57

за книгой или газетой. Я подкрадывалась к нему, потихоньку брала книгу, убегала в сад и садилась куда-нибудь под кусты, чтобы без помехи насладиться чтением твоего романа. Но, увы, хитрость мне не удавалась! Приходила сестра Маша и, по праву старшей, отбирала от меня новую книгу, не взирая на мольбы позволить мне дочитать главу «Униженных».

‑ Я ведь порядочная мечтательница, — продолжала я, — и герои романа всегда для меня живые лица. Я ненавидела князя Валковского, презирала Алешу за его слабоволие, соболезновала старику Ихменеву, от души жалела несчастную Нелли и… не любила Наташу... Видишь, даже фамилии твоих героев уцелели в памяти!

— Я их не помню и вообще смутно вспоминаю содержание романа, — заметил Феодор Михайлович.

— Неужели забыл!? — с изумлением отвечала я, — как это жаль! Я ведь была влюблена в Ивана Петровича, от имени которого ведется рассказ. Я отказывалась понять, как могла Наташа предпочесть этому милому человеку ничтожного Алешу. «Она заслужила свои несчастия, — думала я, читая, — тем, что оттолкнула любовь Ивана Петровича». Странно, я почему-то отожествляла столь симпатичного мне Ивана Петровича с автором романа. Мне казалось, что это сам Достоевский рассказывает печальную историю своей неудавшейся любви... Если ты забыл, то должен непременно перечесть этот прекрасный роман!

Феодор Михайлович заинтересовался моим рассказом и обещал перечитать «Униженных», когда будет свободное время.

‑ Кстати, — продолжала я, — помнишь, ты однажды, в начале нашего знакомства, спросил меня: была ли я влюблена? Я ответила: «ни разу в живое лицо, но пятнадцати лет была влюблена в героя одного романа». Ты спросил: «какого романа?», и я поспешила замять разговор: мне показалось неловко назвать героя твоего романа. Ты мог принять это за лесть барышни, желающей иметь литературную работу. Я же хотела быть вполне независимой.

А сколько слез пролила я над «Записками из Мертвого Дома». Мое сердце было полно сочувствия и жалости к Достоевскому, перенесшему ужасную жизнь каторги. С этими чувствами пришла я к тебе работать. Мне так хотелось помочь тебе, хоть чем-нибудь облегчить жизнь человека, произведениями которого я так восхищалась. Я благодарила бога, что Ольхин выбрал для работы с тобою меня, а не кого-нибудь другого.

Заметив, что мои замечания о «Записках из Мертвого Дома» навеяли на Феодора Михайловича грустное настроение, я поспешила перевести разговор, и шутливо заметила:

— Знаешь, сама судьба предназначила меня тебе в жены: меня с шестнадцати лет прозвали Неточкой Незвановой. Я — Анна, значит — Неточка, а так как я часто приходила к моим родственникам незваная, то меня, в отличие от какой-то другой Неточки, и прозвали «Неточкой Незвановой», намекая этим на мое пристрастие к романам Достоевского. Зови и ты меня Неточкой, — просила я Феодора Михайловича.

58

— Нет, — отвечал он, — моя Неточка много горя вынесла в жизни, а я хочу, чтобы ты была счастлива. Лучше уж буду звать тебя Аней, как мне полюбилось!

На следующий вечер я, в свою очередь, предложила Феодору Михайловичу давно интересовавший меня вопрос, но который я стеснялась задать: когда он почувствовал, что полюбил меня и когда решил сделать мне предложение?

Феодор Михайлович начал припоминать и, к большому моему огорчению, признался, что в первую неделю нашего знакомства совершенно не приметил моего лица.

— Как не приметил? Что это значит? — удивилась я.

— Если тебе представят нового знакомого и ты скажешь с ним несколько обыденных фраз, — разве ты запомнишь его лицо? Ведь нет? Я, по крайней мере, всегда забываю. Так случилось и на этот раз: я говорил с тобою, видел твое лицо, но ты уходила, и я тотчас же его забывал и не мог бы сказать — блондинка ты или брюнетка, если бы кто-нибудь меня об этом спросил. Лишь в конце октября я обратил внимание на твои красивые серые глаза и добрую ясную улыбку. Да и все твое лицо мне стало тогда нравиться и чем дальше, тем больше. Теперь же для меня лучше твоего лица нет на свете! Ты для меня красавица! Да и для всех красавица! — наивно прибавил Феодор Михайлович.

— В первое твое посещение, — продолжал он вспоминать, — меня поразил такт, с которым ты себя держала, твое серьезное, почти суровое обращение. Я подумал: какой привлекательный тип серьезной и деловитой девушки! И я порадовался, что он у нас в обществе народился. Я как-то нечаянно сказал неловкое слово, и ты так на меня посмотрела, что я стал взвешивать свои выражения, боясь тебя оскорбить. Затем меня стала удивлять и привлекать та искренняя сердечность, с которою ты вошла в мои интересы, и то сочувствие, которое проявила по поводу грозившей мне беды. Ведь вот, думал я, мои родные, мои друзья, кажется, и любят меня. Они горюют о том, что я могу лишиться моих литературных прав, негодуют на Стелловского, возмущаются, упрекают меня, зачем подписал такой контракт (как будто бы я мог его не подписать), дают советы, утешают меня, а я чувствую, что все это «слова, слова и слова» и что никто из них не принимает к сердцу того, что с потерею прав я лишаюсь последнего моего достояния... А эта, чужая, едва знакомая девушка разом вошла в мое положение и, не ахая, не восклицая и не возмущаясь, принялась помогать мне не словами, а делом. Когда через несколько дней установилась наша работа, во мне, чуть не вполне отчаявшемся, затеплилась надежда: «Пожалуй, если и впредь буду так работать, то может быть, и поспею к сроку!» — думалось мне. Твои же уверения, что непременно поспеем (помнишь, как мы вместе пересчитывали переписанные тобою листочки), укрепляли эту надежду и придавали мне силы продолжать работу. Я, часто, говоря с тобою, думал про себя: «Какое доброе сердечко у этой девушки! Ведь она не на словах только, а и на самом деле жалеет меня и хочет вывести из беды». Я так был одинок душевно, что найти искренно-сочувствующего мне человека было большою отрадой. С этого, —

59

продолжал Феодор Михайлович, — я думаю, и началась моя любовь к тебе, а затем понравилось мне и твое милое лицо. Я часто ловил себя на мыслях о тебе; но только тогда, когда мы кончали «Игрока», и я понял, что мы уже не будем видеться ежедневно, сознал я, что без тебя не могу жить. Вот тогда-то я и решил сделать тебе предложение.

— Но почему же ты не сделал мне предложение просто, как делают другие, а придумал свой интересный роман? — заинтересовалась я.

— Знаешь, голубчик мой Аня, —говорил растроганным голосом Феодор Михайлович, — когда я почувствовал, чтó ты для меня значишь, то пришел в отчаяние и намерение жениться на тебе показалось мне чистым безумием. Подумай только какие мы с тобою разные люди! Одно неравенство лет чего стоит! Ведь я почти старик, а ты — чуть не ребенок. Я болен неизлечимою болезнью, угрюм и раздражителен, ты же здорова, бодра и жизнерадостна. Я почти прожил свой век, и в моей жизни много было горя. Тебе же всегда жилось хорошо, и вся твоя жизнь еще впереди. Наконец, я беден и обременен долгами. Чего же можно ожидать при всем этом неравенстве? Или мы будем несчастны и, промучившись несколько лет, разойдемся, или же сойдемся на всю остальную жизнь и будем счастливы.

Мне было больно слышать такое самоунижение Феодора Михайловича, и я пылко возразила:

— Дорогой мой, ты все преувеличил. Никакого предполагаемого тобою неравенства между нами нет. Если мы крепко полюбим друг друга, то станем друзьями и будем бесконечно счастливы. Меня страшит другое: ну, как ты, такой талантливый, такой умный и образованный берешь в спутницы своей жизни глупенькую девушку, сравнительно с тобою мало образованную, хотя и получившую в гимназии большую серебряную медаль (я ею тогда очень гордилась), но не настолько развитую, что бы итти с тобою вровень. Боюсь, ты меня скоро разгадаешь и станешь досадовать и огорчаться тем, что я не способна понимать твои мысли. Вот это неравенство хуже всякого несчастья!

Феодор Михайлович поспешил меня успокоить, наговорив много для меня лестного. Мы вернулись к интересовавшему меня разговору о предложении.

— Я долго колебался, как его сделать, — говорил Феодор Михайлович. — Пожилой некрасивый мужчина, делающий предложение молодой девушке и не встречающий взаимности, может показаться смешным, а я не хотел быть смешным в твоих глазах. Вдруг, на мое предложение ты ответила бы, что любишь другого. Твой отказ поселил бы между нами охлаждение, и наши прежние дружеские отношения стали бы немыслимы. Я потерял бы в тебе друга, единственного человека, который за последние два года так сердечно ко мне относился. Я повторяю, я так душевно одинок, что лишиться твоей дружбы и помощи было бы для меня слишком тяжело. Вот я и придумал узнать твои чувства, рассказав тебе план нового романа. Мне легче было бы перенести твой отказ: ведь речь шла о героях романа, а не о нас самих.

60

В свою очередь я рассказала все, что пережила во время его литературного предложения: мое непонимание, ревность и зависть к Анне Васильевне и пр.

— Выходит, — удивился очень Феодор Михайлович, — стало быть, что я напал на тебя врасплох и насильно вынудил согласие! А впрочем, я вижу, что рассказанный мною тогда роман был лучший изо всех, когда-либо мною написанных: он сразу же имел успех и произвел желаемое впечатление!

XV

В чаду новых радостных впечатлений мы с Феодором Михайловичем как-то позабыли о работе над окончанием «Преступления и наказания», а между тем оставалось написать всю третью часть романа. Феодор Михайлович вспомнил о ней в конце ноября, когда редакция «Русского Вестника» потребовала продолжения романа. К нашему счастью, в те годы журналы редко выходили во-время, а «Русский Вестник» даже славился своим запаздыванием: ноябрьская книжка выходила в конце декабря, декабрьская — в начале февраля и т. д., а потому времени впереди было довольно. Феодор Михайлович привез мне письмо редакции и просил совета. Я предложила ему запереть двери для гостей и работать днем от двух до пяти, а затем, приезжая к нам вечером, диктовать по рукописи.

Так мы и устроили: поболтав с часочек, я садилась за письменный стол, Феодор Михайлович усаживался рядом, и начиналась диктовка, прерываемая разговорами, шутками и смехом. Работа шла успешно, и последняя часть «Преступления», заключающая в себе около семи листов, была написана в течение четырех недель. Феодор Михайлович уверял меня, что никогда еще работа не давалась ему так легко, и успех ее приписывал моему сотрудничеству.

Всегдашнее бодрое и веселое настроение Феодора Михайловича отразилось благотворно и на его здоровьи. Все три месяца до нашей свадьбы у него было не более трех-четырех припадков эпилепсии. Это меня чрезвычайно радовало и давало надежду, что при более спокойной, счастливой жизни болезнь уменьшится. Так оно впоследствии и случилось: прежние, почти еженедельные припадки с каждым годом становились слабее и реже. Вполне же излечиться от эпилепсии было немыслимо, тем более, что и сам Феодор Михайлович никогда не лечился, считая свою болезнь неизлечимою. Но и уменьшение и ослабление припадков было для нас большим благодеянием. Оно избавляло Феодора Михайловича от того, по истине, ужасного, мрачного настроения, продолжавшегося иногда целую неделю, которое являлось неизбежным следствием каждого припадка; меня же — от слез и страданий, которые я испытывала, присутствуя при приступах этой ужасной болезни.

Один из наших вечеров, обыкновенно всегда мирных и веселых, прошел, совершенно для нас неожиданно, очень бурно.

Случилось это в конце ноября. Феодор Михайлович приехал, по обыкновению, в семь часов, на этот раз чрезвычайно озябший. Выпив стакан горячего чаю, он

61

спросил, не найдется ли у нас коньяку? Я ответила, что коньяку нет, но есть хороший херес и тотчас его принесла. Феодор Михайлович залпом выпил три-четыре больших рюмки, затем опять чаю и лишь тогда согрелся. Я подивилась, что он так озяб, и не знала, чем это объяснить. Разгадка скоро последовала: проходя за чем-то через переднюю, я заметила на вешалке ватное осеннее пальто вместо обычной шубы Феодора Михайловича. Я тотчас вернулась в гостиную и спросила:

— Разве ты не в шубе сегодня приехал?

— Н-нет, — замялся Феодор Михайлович, — в осеннем пальто.

— Какая неосторожность! Но почему же не в шубе?

— Мне сказали, что сегодня оттепель.

— Я теперь понимаю, почему ты так озяб. Я сейчас пошлю Семена отвезти пальто и привезти шубу.

— Не надо! Пожалуйста, не надо! — поспешил сказать Феодор Михайлович.

— Как не надо, дорогой мой? Ведь ты простудишься на обратном пути: к ночи будет еще холоднее.

Феодор Михайлович молчал. Я продолжала настаивать, и он, наконец, сознался:

— Да шубы у меня нет...

— Как нет? Неужели украли?

— Нет, не украли, но пришлось отнести в заклад.

Я удивилась. На мои усиленные расспросы Феодор Михайлович, видимо, неохотно, рассказал, что сегодня утром пришла Эмилия Феодоровна и просила выручить из беды: уплатить какой-то экстренный долг в 50 рублей. Пасынок его также просил денег; в них же нуждался младший брат Николай Михайлович, приславший по этому поводу письмо. Денег у Феодора Михайловича не оказалось, и они решили заложить его шубу у ближайшего закладчика, при чем усердно уверяли Феодора Михайловича, что оттепель продолжается, погода теплая, и он может проходить несколько дней в осеннем пальто до получения денег от «Русского Вестника».

Я была глубоко возмущена бессердечием родных Феодора Михайловича. Я сказала ему, что понимаю его желание помочь родным, но нахожу, что нельзя им жертвовать своим здоровьем и даже, может быть, жизнью.

Я начала спокойно, но с каждым словом гнев и горесть моя возрастали; я потеряла всякую власть над собою и говорила, как безумная, не разбирая выражений, доказывала, что у него есть обязанности ко мне, его невесте; уверяла, что не перенесу его смерти, плакала, восклицала, рыдала, как в истерике. Феодор Михайлович был очень огорчен, обнимал меня, целовал руки, просил успокоиться. Моя мать услышала мои рыдания и поспешила принести мне стакан сахарной воды. Это меня несколько успокоило. Мне стало стыдно, и я извинилась перед Феодором Михайловичем. В виде объяснения он стал говорить мне, что в прошлые зимы, ему раз по пяти, по шести приходилось закладывать шубу и ходить в осеннем пальто.

— Я так привык к этим закладам, что и на этот раз не придал никакого значения. Знай я, что ты примешь это трагически, то ни за что не позволил бы Паше отвезти шубу в заклад, — уверял меня сконфуженный Феодор Михайлович.

62

Я воспользовалась его раскаянием и взяла с Феодора Михайловича слово, что этого случая более не повторится. Тут же я предложила ему восемьдесят рублей на выкуп шубы, но Феодор Михайлович наотрез отказался. Я стала тогда упрашивать сидеть дома, пока не придут из Москвы деньги. На «домашний арест» Феодор Михайлович согласился, взяв с меня слово, что я каждый день буду приходить к нему в час и оставаться до обеда.

Прощаясь с Феодором Михайловичем, я вновь просила простить меня за сделанную ему «сцену».

— Нет худа без добра, — отвечал Феодор Михайлович. — Теперь я убедился, как горячо ты меня любишь; не могла бы ты так плакать, если бы я не был тебе дорог!

Я обвязала шею Феодора Михайловича моим белым вязаным платком и заставила его накинуть на плечи наш плед. Весь остальной вечер я то мучилась мыслью, что Феодор Михайлович разлюбит меня, узнав, что я способна делать подобные «сцены», то тревожилась, что дорогою он простудится и опасно захворает. Я почти не спала, рано встала и в десять часов уже звонила у Феодора Михайловича. Служанка успокоила меня, сказав, что барин встал и ночью ничем не болел.

Могу сказать, что это был единственный «бурный» вечер за все три месяца до нашей свадьбы.

«Домашний арест» Феодора Михайловича продолжался с неделю, и я каждый день приезжала к нему повидаться и «подиктовать» «Преступление».

В одно из этих посещений Феодор Михайлович меня очень удивил: в разгар нашей работы раздались звуки шарманки, игравшей из «Риголетто» известную арию: «La donna est mobile». Феодор Михайлович оставил диктовать, прислушался и вдруг запел эту арию, заменив итальянские слова моим именем-отчеством: «Анна Григорьевна». Пел он приятным, хотя несколько заглушенным тенором. Кончилась ария, Феодор Михайлович подошел к форточке, кинул монетку, и шарманщик тотчас ушел. На мои расспросы Феодор Михайлович объяснил мне, что шарманщик, очевидно, приметил, после какой именно пьесы ему бросают деньги, каждый день приходит под окно и играет только эту арию из «Риголетто».

— А я хожу и под этот мотив всегда напеваю твое дорогое имечко! — говорил он.

Я смеялась и притворно обижалась, что такие легкомысленные слова Феодор Михайлович применил к моему имени; я уверяла, что непостоянства нет в моем характере, и если я его полюбила, то уж полюбила навек.

— Увидим, увидим, — смеялся Феодор Михайлович.

Эту арию шарманщика и пение Феодора Михайловича я слышала и в следующие два дня и удивлялась верности, с которою он следовал мотиву. Очевидно, у него был хороший музыкальный слух.

Как ни разнообразно было содержание наших ежедневных бесед за это время, никогда не касались они тем нецеломудренных или скабрезных.

63

Трудно было бы сдержаннее и деликатнее относиться к моей девичьей скромности и стыдливости, чем это делал мой жених. Его отношение ко мне можно характеризовать словами его письма, писанного уже после нашего брака1).

«Мне бог тебя вручил, чтобы ничего из зачатков и богатств твоей души и твоего сердца не пропало, а напротив, чтобы богато и роскошно взросло и расцвело; дал мне тебя, чтобы я грехи свои огромные тобою искупил, представив тебя богу развитой, направленной, сохраненной, спасенной от всего, что низко и дух мертвит».

Да и вообще Феодор Михайлович поставил себе целью беречь меня от всех развращающих впечатлений. Помню, однажды, придя к Феодору Михайловичу, я стала перелистывать какой-то французский роман, лежавший у него на столе. Феодор Михайлович подошел и тихонько вынул книгу из моих рук.

— Ведь я же понимаю по-французски, — сказала я, — дай мне прочесть этот роман.

— Только не этот! Зачем тебе грязнить воображение! — отвечал он.

Даже после свадьбы Феодор Михайлович, желая руководить моим литературным развитием, сам выбирал мне книги и ни за что не позволял читать фривольные романы. Контроль этот иногда меня обижал, и я протестовала, говоря ему:

— Зачем же ты их читаешь? Зачем грязнишь свое воображение?

‑ Я человек закаленный, — отвечал Феодор Михайлович, — иные книги мне нужны как материал для моих работ. Писатель должен все знать и многое испытать. Но, уверяю тебя, я не смакую циничных сцен, и они часто возбуждают во мне отвращение.

То были не фразы, а правда.

С такою же неприязнью относился Феодор Михайлович к господствовавшей в те времена оперетке: сам не ездил в Буфф и меня не пускал.

— Если уж есть возможность, – говаривал он, ‑ итти в театр, так надо выбрать пьесу, которая может дать зрителю высокие и благородные впечатления, а то что засоривать душу пустячками!

Из совместной четырнадцатилетней жизни с Феодором Михайловичем я вынесла глубокое убеждение, что он был один из целомудреннейших людей. И как мне горько было прочесть, что столь любимый мною писатель И. С. Тургенев считал Феодора Михайловича циником и позволил себе назвать его «русским маркизом де-Сад».

XVI

Главная наиболее дорогая нам обоим тема разговора с Феодором Михайловичем была, конечно, наша будущая супружеская жизнь.

Мысль, что я не буду разлучаться с мужем, стану участвовать в его занятиях, получу возможность наблюдать за его здоровьем и смогу оберегать его от назойливых, раздражающих его людей, представлялась мне столь привлекательной, что

____________________

1) Письмо 17 мая 1867 г.

64

иногда я готова была плакать при мысли, что все это не могло скоро осуществиться. Свадьба наша зависела, главным образом, от того, устроится ли дело с «Русским Вестником». Феодор Михайлович собирался съездить на рождестве в Москву и предложить Каткову свой будущий роман. Он не сомневался в желании редакции «Русского Вестника» иметь его своим сотрудником, так как напечатанный в 1866 году роман «Преступление и наказание» произвел большое впечатление в литературе и привлек к журналу много новых подписчиков. Вопрос был лишь в том: найдутся ли у журнала свободные средства для аванса в несколько тысяч, без получения которых немыслимо было нам устраиваться новым хозяйством. В случае неудачи в «Русском Вестнике» Феодор Михайлович предполагал немедленно по окончании «Преступления и наказания» приняться за новый роман и, написав его большую часть, предложить его в другой журнал. Неудача в Москве грозила отодвинуть нашу свадьбу на продолжительный срок, может быть, на целый год. Глубокое уныние овладевало мною при этой мысли.

Феодор Михайлович постоянно делился со [мной] своими заботами. Он ничего не хотел скрывать от меня для того, чтобы для меня не была тяжелою неожиданностью та исполненная лишений жизнь, которая предстояла нам обоим в будущем. Я была очень ему благодарна за откровенность и придумывала разные способы для уменьшения особенно мучивших Феодора Михайловича долгов. Я скоро поняла, что уплачивать долги при настоящем положении его дел было почти невозможно. Хоть я и мало знала практическую жизнь, живя без нужды в достаточной семье, но в эти три месяца до свадьбы я успела заметить одно, весьма смущавшее меня обстоятельство: как только появлялись у Феодора Михайловича деньги, одновременно у всех его родных, брата, невестки, пасынка и племянников появлялись всегда неожиданные, но настоятельные нужды и из трехсот-четырехсот рублей, полученных из Москвы за «Преступление и наказание», на следующий день у Феодора Михайловича оставалось не более тридцати-сорока рублей, при чем никаких уплат вексельного долга не делалось, а уплачивались лишь проценты. Затем опять начинались заботы Феодора Михайловича, откуда бы достать деньги для уплаты процентов, житья и удовлетворение просьб его многочисленной родни. Такое положение дел стало не на шутку меня тревожить. Я утешала себя мыслью, что после свадьбы возьму хозяйство в свои руки, урегулирую выдачи родным, предоставив каждому из них определенную сумму в год. У Эмилии Феодоровны были взрослые сыновья, которые могли ее поддерживать. Брат Николай Михайлович был талантливый архитектор и при желании мог бы работать. Пасынку в его годы (21) пора было приниматься за какой-нибудь серьезный труд, не рассчитывая исключительно на работу больного обремененного долгами отчима.

Я с негодованием думала обо всех этих праздных людях, так как видела, что постоянные заботы о деньгах портили доброе настроение Феодора Михайловича и дурно влияли на его здоровье.

От постоянных неприятностей у него сильно расстраивались нервы и чаще наступали припадки эпилепсии. Так и было до моего появления в жизни Феодора

65

Михайловича, когда на время все изменилось. Но я мечтала, чтобы в будущей нашей совместной жизни здоровье его окончательно поправилось, а бодрое и радостное настроение сохранилось.

К тому же, будучи отягощен долгами, Феодор Михайлович должен был сам предлагать свой труд в журналы и, конечно, получал за свои произведение значительно менее, чем получали писатели обеспеченные, вроде Тургенева или Гончарова. В то время как Феодору Михайловичу платили за «Преступление и наказание» по полутораста рублей с печатного листа, Тургенев в том же «Русском Вестнике» за свои романы получал по пятисот рублей за лист.

Всего же обиднее было то, что, благодаря нескончаемым долгам, Феодор Михайлович должен был спешить с работою. Он не имел ни времени, ни возможности отделывать свои произведения, и это было для него большим горем. Критики часто упрекали Феодора Михайловича за неудачную форму его романов, за то, что в одном романе соединяется их несколько, что события нагромождены друг на друга и многое остается незаконченным. Суровые критики не знали, вероятно, при каких условиях приходилось писать Феодору Михайловичу. Случалось, что первые три главы романа были уже напечатаны, четвертая — набиралась, пятая была только что выслана по почте, шестая — писалась, а остальные не были даже обдуманы. Сколько раз я видела впоследствии искреннее отчаяние Феодора Михайловича, когда он вдруг сознавал, что «испортил идею, которою так дорожил», и что поправить ошибку нет возможности.

Сокрушаясь о тяжелом материальном положении моего жениха, я утешала себя мыслию, что в недалеком будущем, через год, я буду иметь возможность коренным образом помочь ему, получив в день моего совершеннолетия завещанный мне отцом моим дом.

Моим родителям принадлежали с конца сороковых годов два большие участка земли (около двух десятин), расположенные по Ярославской и Костромской улицам. На одном из участков находились три деревянных флигеля и двухэтажный каменный дом, в котором мы жили. На втором участке были выстроены два деревянных дома: один отдан был в приданое моей сестре, другой — предназначался мне. Продав его, можно было получить тысяч более десяти, которыми я и хотела уплатить часть долгов Феодора Михайловича. К большому моему сожалению до совершеннолетия я ничего не могла предпринять. Моя мать уговаривала Феодора Михайловича сделаться моим попечителем, но он решительно отказался.

‑ Дом этот назначен Анне, – говорил он, – пусть она и получит его осенью, когда ей минет двадцать один год. Мне же не хотелось бы вмешиваться в ее денежные дела.

Феодор Михайлович, будучи женихом, всегда отклонял мою денежную помощь. Я говорила ему, что, если мы любим друг друга, то у нас все должно быть общее.

— Конечно, так и будет, когда мы женимся, — отвечал он, — а пока я не хочу брать от тебя ни одного рубля.

66

Мне думается, что Феодор Михайлович хорошо понимал как фантастичны были иногда нужды его родных, но, не имея силы отказывать им, не хотел удовлетворять их просьбы моими деньгами. Даже тех двух тысяч, что предназначались моими родными мне на приданое, он не хотел касаться и уговаривал меня купить на них все, что мне хочется для моего будущего хозяйства. С умилением вспоминаю, как Феодор Михайлович рассматривал и укладывал в футляры серебряные ножи и вилки, только что мною приобретенные и всегда одобрял мой выбор. Он знал, что от его похвалы я так и засияю, и любовался на мою радость.

Особенно любил он смотреть мои новые платья, и когда их привозили от портнихи, заставлял их примерять и ему в них показываться. Некоторые, напр. вишневого цвета, до того ему нравились, что он просил меня остаться в нем на весь вечер.

Феодор Михайлович заставлял меня примерять и мои шляпы и находил, что они мне чрезвычайно идут. Он всегда старался сказать мне что-либо доброе и приятное и тем меня порадовать.

Сколько истинной доброты, сколько нежности было в его любящем сердце!

XVII

Быстро промчалось время до рождества. Феодор Михайлович, последние годы почти всегда проводивший праздники в семье любимой сестры, В. М. Ивановой, решил и на этот раз поехать в Москву. Главною целью поездки было, конечно, намерение предложить Каткову свой новый роман и получить деньги, необходимые для нашей свадьбы.

Последние дни пред отъездом Феодор Михайлович был очень грустен: он успел полюбить меня и ему тяжело было со мною расставаться. Я также была очень опечалена и мне почему-то представлялось, что я его более не увижу. Я бодрилась и скрывала свою печаль, чтобы его еще более не расстроить. Особенно грустен он был на вокзале, когда я приехала его проводить. Он очень нежно смотрел на меня, крепко пожимая мне руку, и все повторял:

— Еду в Москву с большими надеждами, а как-то мы свидимся, дорогая моя Анечка, как-то мы свидимся!?

Его тяжелое настроение особенно усилилось благодаря нелепой выходке Павла Александровича, также приехавшего на вокзал вместе с племянниками Феодора Михайловича. Все мы вошли в вагон посмотреть, как поместился Феодор Михайлович, и Павел Александрович, желая выразить свою заботу об «отце», вдруг громко сказал:

— Папà, не вздумайте лечь на верхнюю постель! Как раз хватит падучая, свалитесь на пол, тогда и костей ваших не соберешь!

Можно представить, какое впечатление произвели эти слова на Феодора Михайловича, на нас и на всю окружавшую нас публику. Одна из пассажирок, должно быть, дама нервная, минуту спустя попросила проходившего через вагон

65

носильщика перенести ее вещи в дамское отделение, так как «здесь, кажется, будут курить». (Вагон был для некурящих.)

Вся эта история чрезвычайно расстроила Феодора Михайловича, не любившего говорить в публике о своей страшной болезни. Да и мы, провожавшие, были сконфужены, не знали, что говорить и очень обрадовались, когда раздался второй звонок и пришлось уйти из вагона. Возмущенная выходкой Павла Александровича, я не удержалась и сказала:

— Зачем вы рассердили бедного Феодора Михайловича?

— А очень мне нужно, рассердился он или нет, — отвечал Павел Александрович; — я забочусь об его здоровьи, и за тò он должен благодарить!

В таком роде были всегда «заботы» Павла Александровича и, конечно, не могли не раздражать его отчима.

Из Москвы Феодор Михайлович прислал мне два милых письма, очень меня обрадовавших. Я перечитывала их десятки раз и с нетерпением ждала его возвращения.

Феодор Михайлович пробыл в Москве 12 дней и успешно окончил переговоры с редакцией «Русского Вестника». Катков, узнав о намерении Феодора Михайловича жениться, горячо поздравил его и пожелал ему счастья. Просимые же, в виде аванса, две тысячи обещал выдать в два-три срока в течение наступавшего января. Таким образом явилась возможность устроить свадьбу до великого поста.

Привезенные из Москвы семьсот рублей были как-то мигом розданы родным и кредиторам. Феодор Михайлович каждый вечер с ужасом говорил, что деньги у него «тают».

Это начало меня беспокоить, и когда получились вторые семьсот рублей, то я стала просить хоть что-нибудь отложить на свадебные издержки. С карандашом в руке Феодор Михайлович вычислил все расходы по церкви и устройству приема после венчания. (Он на отрез отказался, чтобы моя мать взяла расходы на себя.) Вышло рублей около 400 или 500. Но как сохранить их, когда ежедневно появляются все новые и новые нужды у его многочисленной родни?

— Знаешь, Аня, сохрани мне их, — сказал Феодор Михайлович, радуясь удобной отговорке пред родными, когда те станут просить денег, и на другой же день привез мне пятьсот рублей. Передавая деньги, он комически-торжественно сказал:

— Ну, Аня, держи их крепко, от них зависит наша будущая судьба!

Как ни спешили мы со свадьбой, но не могли устроить ее ранее половины февраля. Надо было найти новую квартиру, так как прежних четырех комнат было для нас мало. Прежнюю квартиру Феодор Михайлович уступил Эмилии Феодоровне и ее семье, обязавшись уплачивать за нее пятьдесят рублей в месяц. Выгоды этой квартиры состояли в том, что хозяин дома, богатый купец Алонкин, очень почитал Феодора Михайловича как «великого трудолюбца», как он про него

68

выражался1), и никогда не беспокоил напоминанием о квартирной плате, зная, что, когда будут деньги, Феодор Михайлович сам их принесет. И Феодор Михайлович любил беседовать с почтенным стариком2).

Для нас Феодор Михайлович нашел квартиру на Вознесенском проспекте в доме Толя (ныне № 27), прямо против церкви Вознесения. Вход был внутри двора, а окна квартиры выходили на Вознесенский переулок. Квартира была во втором этаже и состояла из пяти больших комнат: гостиной, кабинета, столовой, спальни и комнаты для Павла Александровича.

Пришлось выждать, пока отделают квартиру, затем перевезти вещи Феодора Михайловича, мою обстановку и пр. и пр. Когда все было готово, мы назначили свадьбу на среду пред Масляной, 15 февраля, и разослали приглашения друзьям и знакомым.

XVIII

Накануне свадьбы я зашла днем к Феодору Михайловичу повидаться и сообщить, что в семь часов приедет к нему моя сестра, Мария Григорьевна Сватковская, что бы разложить по местам все мои вещи, присланные в сундуках, ящиках и картонках, и выложить разные хозяйственные вещи, необходимые для завтрашнего приема гостей. Феодор Михайлович, как рассказывала потом сестра, принял ее чрезвычайно радушно, помогал ей отворять сундуки и раскладывать вещи, угощал и совершенно ее очаровал, и она не могла не согласиться с моим мнением, что мой будущий муж удивительно милый и задушевный человек.

Я же решила провести этот вечер наедине с моею матерью. Мне от всего сердца было жаль бедную маму: она всю жизнь прожила окруженная семьей; теперь же отец скончался, брат уехал в Москву, и я тоже ухожу из ее дома. Она всех нас очень любила, жили мы с нею дружно, и я понимала, как ей грустно будет остаться одной.

Мы весь вечер вспоминали, как хорошо нам с нею жилось. Я попросила маму теперь, когда мы с нею одни, благословить меня на новую жизнь. На примере моих подруг я заметила, что благословение невесты пред отъездом в церковь, при свидетелях и в свадебной суматохе, бывает подчас более официальным, чем сердечным. Мама благословила меня, и мы с нею много плакали. Зато дали друг другу слово не плакать завтра при расставании, так как мне не хотелось приезжать в церковь с распухшим от слез лицом и покрасневшими глазами.

15-го февраля я встала чуть свет и отправилась в Смольный монастырь к ранней обедне, а по окончании ее зашла к своему духовнику, протоиерею о. Филиппу Сперанскому попросить его благословения. Отец Филипп, знавший меня с

________________

1) «Я к заутрени иду, а у него в кабинете огонь светится — значит трудится», ‑ говаривал он.

2) С его внешности, по моему мнению, Феодором Михайловичем нарисован купец Самсонов, покровитель Грушеньки в «Братьях Карамазовых».

69

детства, благословил меня и пожелал мне счастия. От него я поехала помолиться на могилу моего отца на Больше-Охтенском кладбище.

День прошел быстро, и к пяти часам я была уже причесана и одета в подвенечное платье, из белого муара с длинным шлейфом. Как прическа, так и платье были мне к лицу, и я была этим очень довольна.

Свадьба была назначена в семь часов, а к шести за мною должен был приехать племянник Феодора Михайловича — Феодор Михайлович младший, которого мой жених выбрал своим шафером.

К шести часам собрались мои родные, все было готово, но шафер не приезжал, не привозили и сына П. М. Ольхина, ‑ мальчика, который должен был нести предо мною образ. Я уже начинала сильно беспокоиться; мне представилось, что Феодор Михайлович заболел, и я жалела, что не послала днем узнать о его здоровьи.

Наконец, уже в семь часов, Феодор Михайлович-младший поспешно вошел в комнату и заторопил меня:

— Анна Григорьевна, вы готовы, поедемте! Ради бога, поедемте скорее! Дядя уже в церкви и страшно беспокоится, приедете ли вы? Мы до вас ехали более часу, да назад придется ехать не менее. Подумайте, как измучается за эти два часа Феодор Михайлович!

— Но ведь мальчика еще не привезли, — сказала я.

— Поедемте без мальчика, только бы поскорее успокоить Феодора Михайловича!

Меня благословили, мы с мамою обнялись, и меня закутали в шубу. В последнюю минуту появился и хорошенький мальчик Костя, одетый в красивый русский костюм.

Мы вышли. На лестнице стояло много народу. Все жильцы наших домов пришли меня проводить. Одни целовали меня, другие жали руку, все громко желали счастья, а сверху кто-то сыпал на меня хмель, обещавший, по примете, мне «жить богато». Я была очень тронута такими сердечными проводами. Мы сели в карету и быстро поехали. Только через несколько минут мы с сестрой заметили, что маленький Костя сидит без шубы и шапочки. Мы испугались, что мальчик простудится. Я прикрыла его своим широким салопом и он, немного погодя, крепко уснул.

Подъехали к Измайловскому собору. Шафер завернул сонного Костю с головою в свою теплую шинель и понес его по высокой лестнице в церковь. Я же, с помощью лакея, вышла из кареты и, закрыв фатою образ, вошла в собор. Завидев меня, Феодор Михайлович быстро подошел, крепко схватил меня за руку и сказал:

— Наконец-то я тебя дождался. Теперь уж ты от меня не уйдешь.

Я хотела ответить, что и не предполагала уходить, но, взглянув на него, испугалась его бледности. Не дав ответить мне ни слова, Феодор Михайлович быстро повел меня к аналою. Началось венчание.

Церковь была ярко освещена, пел прекрасный хор певчих, собралось много нарядных гостей, но обо всем этом я узнала уже потом, из рассказов; до половины

70

обряда я была в каком-то тумане, машинально крестилась и чуть слышно отвечала на вопросы священника. Только после причащения голова моя прояснилась, и я начала горячо молиться. После венчания и благодарственного молебна начались поздравления. Потом муж мой повел меня расписываться в какой-то книге.

На этот раз «мальчика с образом» одели, и мы отправились на нашу новую квартиру. Костя по дороге не заснул, но, злодей, потом рассказывал, что «дядя и тетя дорогой все целовались».

Когда мы приехали, все гости были уже в сборе. Мама и мой посаженый отец торжественно нас благословили. Начались поздравления с бокалами шампанского. Все присутствовавшие на венчании и меня не знавшие очень удивились, когда вместо бледной и серьезной девушки, которую только что видели в церкви, пред ними явилась румяная, жизнерадостная и сияющая счастьем «молодая». Феодор Михайлович тоже весь сиял. Он подводил ко мне своих друзей, знакомил и говорил:

— Посмотрите, какая она у меня прелестная! Она у меня ‑ чудесный человек! У нее золотое сердечко! ‑ и прочие похвалы, которые меня страшно конфузили. Затем представил меня дамам и очень был доволен, что я каждой сумела сказать что-нибудь любезное и им, видимо, понравилась.

В свою очередь, я подводила мужа к своим друзьям и родным и была счастлива, замечая то чарующее впечатление, которое он на них производил.

Феодор Михайлович любил широко угощать, а потому шампанского, конфет и фруктов было в изобилии.

Только в двенадцатом часу гости разъехались, и мы долго сидели вдвоем, вспоминая подробности этого чудного для нас дня.

71