КНИГА ТРЕТЬЯ

ПРЕБЫВАНИЕ ЗА ГРАНИЦЕЙ

I

ПЕРВАЯ СУПРУЖЕСКАЯ ССОРА

(Выписано из стенографической тетради).

«Сегодня (18 апреля) небольшой дождь, но, кажется, будет итти целый день. У Берлинцев окна отворены; под окном нашей комнаты распустилась липа. Дождь продолжается, но мы решили выйти, чтобы посмотреть город. Вышли на Unter den Linden, видели Schloss, Bauakademie, Zeughaus, Opernhaus, Университет и Ludwigskirche. Дорогой Федя заметил мне, что я по-зимнему одета (белая пуховая шляпа) и что у меня дурные перчатки. Я очень обиделась и ответила, что если он думает, что я дурно одета, то нам лучше не ходить вместе. Сказав это, я повернулась и быстро пошла в противоположную сторону. Федя несколько раз окликнул меня, хотел за мною бежать, но одумался и пошел прежнею дорогою. Я была чрезвычайно обижена, мне показалось замечание Феодора Михайловича ужасно неделикатным. Я почти бегом прошла несколько улиц и очутилась у Brandenburger Thor. Дождь все еще шел; немцы с удивлением смотрели на меня, девушку, которая, не обращая ни малейшего внимания, без зонтика, шла по дождю. Но мало-по-малу я успокоилась и поняла, что Федя своим замечанием вовсе не хотел меня обидеть, и что я напрасно погорячилась. Меня сильно обеспокоила моя ссора с Федей, и я бог знает что стала воображать. Я решила итти поскорее домой, думая, что Федя вернулся и я могу помириться с ним. Но каково было мое огорчение, когда, придя в гостиницу, я узнала, что Федя заходил уже домой, пробыл несколько минут в комнате и опять ушел. Боже мой, что я только перечувствовала! Мне представилось, что он меня разлюбил и, уверившись, что я такая дурная и капризная, нашел, что он слишком несчастлив и бросился в Шпре. Затем мне представилось, что он пошел в наше посольство, чтоб развестись со мной, выдать мне отдельный вид и отправить меня обратно в Россию. Эта мысль тем более укрепилась во мне, что я

99

заметила, что Федя отпирал чемодан (он оказался не на том месте, как давеча, и ремни были развязаны). Очевидно, Федя доставал наши бумаги, чтобы итти в посольство. Все эти несчастные мысли до того меня измучили, что я начала горько плакать, упрекать себя в капризах и дурном сердце. Я дала себе слово, если Феодор Михайлович меня бросит, ни за что не вернуться в Россию, а спрятаться где-нибудь в деревушке за границей, чтоб вечно оплакивать мою потерю. Так прошло два часа. Я поминутно вскакивала с места и подходила к окну посмотреть, не идет ли Федя? И вот, когда мое отчаяние дошло до последнего предела, я, выглянув из окна, увидела Федю, который с самым независимым видом, положив обе руки в карманы пальто, шел по улице. Я страшно обрадовалась и, когда он вошел в комнату, я с плачем и рыданиями бросилась к нему на шею. Он очень испугался, увидав мои заплаканные глаза, и спросил, что со мною случилось. Когда я рассказала ему мои страхи, он очень смеялся и сказал, что «надо иметь очень мало самолюбия, чтобы броситься и утонуть в Шпре, в этой маленькой ничтожной речонке». Очень смеялся и над моей мыслью о разводе и говорил, что «я еще не знаю, как он любит свою милую женочку». Заходил же он и отворял чемодан, чтоб вынуть деньги для заказа пальто. Таким образом все объяснилось, мы помирились, и я была страшно счастлива.

II

ДРЕЗДЕН

Пробыв два дня в Берлине, мы переехали в Дрезден. Так как мужу предстояла трудная литературная работа, то мы решили прожить здесь не менее месяца. Феодор Михайлович очень любил Дрезден, главным образом за его знаменитую картинную галлерею и прекрасные сады его окрестностей, и во время своих путешествий непременно заезжал туда. Так как в городе имеется много музеев и сокровищниц, то, зная мою любознательность, Феодор Михайлович полагал, что они заинтересуют меня, и я не буду скучать по России, чего на первых порах он очень опасался.

Остановились мы на Neu Мark, в одной из лучших тогда гостиниц «Stadt Berlin» и, переодевшись, тотчас направились в картинную галлерею, с которою муж хотел ознакомить меня прежде всех сокровищ города. Феодор Михайлович уверял, что отлично помнит кратчайший путь к Цвингеру, но мы немедленно заблудились в узких улицах и тут произошел тот анекдот, который муж приводит в одном из своих писем ко мне, в пример основательности и некоторой тяжеловесности немецкого ума. Феодор Михайлович обратился к господину, повидимому, интеллигентному, с вопросом:

 Bitte, gnädiger Herr, wo ist Gemälde-Gallerie?

— Gemälde-Gallerie?

— Ja, Gemälde-Gallerie.

— Königliche Gemälde-Gallerie?

100

— Ja, Königliche Gemälde-Gallerie.

 Jch weiss nicht.

Мы подивились, почему он так нас допрашивал, если не знал, где галлерея находится.

Впрочем, мы скоро до галлереи дошли, и хотя оставалось до закрытия не более часу, но мы решили войти. Муж мой, минуя все залы, повел меня к Сикстинской мадонне, ‑ картине, которую он признавал за высочайшее проявление человеческого гения. Впоследствии я видела, что муж мой мог стоять перед этою поразительной красоты картиной часами, умиленный и растроганный. Скажу, что первое впечатление на меня Сикстинской мадонны было ошеломляющее: мне представилось, что богоматерь с младенцем на руках как бы несется в воздухе навстречу идущим. Такое впечатление я испытала впоследствии, когда во время всенощной на 1 октября я вошла в ярко освещенный храм (св. Владимира) в Киеве и увидела гениальное произведение художника Васнецова. То же впечатление богоматери, с кроткою улыбкою благоволения на божественном лике, идущей мне навстречу, потрясло и умилило мою душу.

В тот же день мы наняли себе квартиру на Johanisstrasse. Квартира состояла из трех комнат: гостиной, кабинета и спальни, и сдавалась одной недавно овдовевшей француженкой. На завтра мы пошли покупать мне шляпу, чтобы заменить мою петербургскую, и муж заставил меня примерить шляп десять и остановился на той, которая, по его словам, «удивительно ко мне шла». Как сейчас помню ее: из белой итальянской соломы, с розами и длинными черными бархатными лентами, спускавшимися по плечам и называвшимися, согласно моде, «suivez-moi».

Затем дня два-три мы ходили с мужем покупать для меня верхние вещи для лета, и я дивилась на Феодора Михайловича, как ему не наскучило выбирать, рассматривать материи со стороны их добротности, рисунка и фасона покупаемой вещи. Все, что он выбирал для меня, было доброкачественно, просто и изящно, и я впоследствии вполне доверялась его вкусу.

Когда мы устроились, наступила для меня полоса безмятежного счастья: не было денежных забот (они предвиделись лишь с осени), не было лиц, стоявших между мною и мужем, была полная возможность наслаждаться его обществом. Воспоминание о том чудном времени, несмотря на протекшие десятки лет, остаются живыми в моей душе.

Феодор Михайлович любил порядок во всем, в том числе и в распределении своего времени; поэтому у нас вскоре установился строй жизни, который не мешал никому из нас пользоваться временем, как мы хотели. Так как муж работал ночью, то вставал не раньше одиннадцати. Я с ним завтракала и тотчас отправлялась осматривать какую-нибудь Sammlung, и в этом случае моя молодая любознательность была вполне удовлетворена. Мне помнится, что я не пропустила ни одного из бесчисленных Sammlung’ов: Mineralogische, Geologische, Botanische и пр. были осмотрены мною с полною добросовестностью. Но к двум часам я непременно была в картинной галлерее (помещающейся в том же Цвингере, как и все научные коллекции).

101

Я знала, что к этому времени в галлерею придет мой муж, и мы пойдем любоваться [его] любимыми картинами, которые, конечно, немедленно сделались и моими любимыми.

Феодор Михайлович выше всего в живописи ставил произведения Рафаэля и высшим его произведением признавал Сикстинскую мадонну. Чрезвычайно высоко ценил талант Тициана, в особенности его знаменитую картину: «Der Zinsgroschen», «Христос с монетой», и по долгу стоял, не отводя глаз от этого гениального изображения спасителя. Из других художественных произведений, смотря на которые Феодор Михайлович испытывал высокое наслаждение и к которым непременно шел в каждое свое посещение, минуя другие сокровища, были: «Maria mit dem Kinde» ‑ Murillo; «Die heilige Nacht» ‑ Correggio; «Christus» ‑ Annibale Carraci; «Die büssende Magdalena» ‑ P. Battoni; «Die Jagd» ‑ Ruisdael; «Kunstenlandschaft» (Morgen und Abend) Claude Lorrain (эти ландшафты мой муж называл «золотым веком» и говорит о них в «Дневнике писателя»); «Rembrandt und seine Frau», Rembrandt van Ryn, «König Karl I von England» Anton van Dyk; из акварельных или пастельных работ очень ценил «Das Сhocoladen Mädchen» Jean Liotard. В три часа картинная галлерея закрывалась, и мы шли обедать в ближайший ресторан. Это была так называемая «Italienisches Dörfchen», крытая галерея, которая висела над самой рекой. Громадные окна ресторана открывали вид в обе стороны Эльбы, и в хорошую погоду здесь было чрезвычайно приятно обедать и наблюдать за всем, что на реке происходило; кормили здесь сравнительно дешево, но очень хорошо, и Феодор Михайлович каждый день требовал себе порцию «Blaues Aal», которую он очень любил и знал, что здесь ее можно получить только что пойманную. Любил он пить белый рейнвейн, который тогда стоил 10 грошей полбутылка. В ресторане получалось много иностранных газет, и муж мой читал французские.

Отдохнув дома, мы в шесть часов шли на прогулку в Grossen Garten. Феодор Михайлович очень любил этот громадный парк главным образом за его прелестные луга в английском стиле и за его роскошную растительность. От нашего дома до парка и обратно составляло не менее 6-7 верст, и мой муж, любивший ходить пешком, очень ценил эту прогулку и даже в дождливую погоду от нее не отказывался, говоря, что она на нас благотворно действует.

В те времена в парке существовал ресторан «Zur grossen Wirtschaft», где по вечерам играла то полковая, медная, то инструментальная музыка. Иногда программа концертов была серьезная. Не будучи знатоком музыки, муж мой очень любил музыкальные произведения Моцарта, Бетховена – «Fidelio», Мендельсона-Бартольди – «Hochzeitsmarsch», Россини ‑ Air du stabat Mater и испытывал искреннее наслаждение, слушая любимые вещи. Произведений Рих. Вагнера Феодор Михайлович совсем не любил.

Обычно на таких прогулках мой муж отдыхал от всех литературных и других дум и находился всегда в самом добродушном настроении, шутил, смеялся. Помню, что в программе концертов стояли вариации и попурри из оперы «Dichter und

102

Bauer», «F. v. Suppe». Феодор Михайлович полюбил эти вариации благодаря одному случаю (воспоминанию): как-то на прогулке в GrGarten мы повздорили из-за убеждений, и я высказала свое мнение в резких выражениях. Феодор Михайлович оборвал разговор, и мы молча дошли до ресторана. Мне было досадно, зачем я испортила доброе настроение мужа, и чтоб его вернуть, я, когда заиграли попурри из оперы «Frv. Suppe», объявила, что это «про нас написано», что он ‑ Dichter, а я ‑ Bauer, и потихоньку стала подпевать за Bauer'a. Феодору Михайловичу понравилась моя затея, и он начал подпевать арию Dichter'a. Таким образом «Suppe» нас примирил. С тех пор у нас вошло в обыкновение в дуэте героев потихоньку вторить музыке: мой муж подпевал партию Dichter'a, а я подпевала за Bauer'a. Это было незаметно, так как мы всегда садились в отдалении под «нашим дубом». Смеху, веселья было много, и муж уверял, что он со мною помолодел на всю разницу наших лет. Случались и анекдоты: так, однажды с «нашего дуба» в большую кружку с пивом Феодора Михайловича свалилась веточка, а с нею громадный черный жук. Муж мой был брезглив и из кружки с жуком пить не захотел, а отдал ее кельнеру, приказав принести другую. Когда тот ушел, муж пожалел, зачем не пришла мысль потребовать сначала новую кружку, а теперь, пожалуй, кельнер только вынет жука и ветку и принесет ту же кружку обратно. Когда кельнер пришел, Феодор Михайлович спросил его: «Что ж, вы ту кружку вылили?»— «Как вылил, я ее выпил!» ‑ ответил тот, и по довольному виду можно было быть уверенным, что он не упустил случая лишний раз выпить пива.

Эти ежедневные прогулки напомнили и заменили нам чудесные вечера нашего жениховства, так много было в них веселья, откровенности и простодушия.

В половине десятого мы возвращались, пили чай и затем садились: Феодор Михайлович за чтение купленных им произведений Герцена, я же принималась за свой дневник. Писала я его стенографически первые полтора-два года нашей брачной жизни, с небольшими перерывами за время моей болезни.

Задумала я писать дневник по многим причинам: при множестве новых впечатлений я боялась забыть подробности; к тому же ежедневная практика была (прекрасным) надежным средством, чтобы не забыть стенографии, а напротив, в ней усовершенствоваться. Главная же причина была иная: мой муж представлял для меня столь интересного, столь загадочного человека, и мне казалось, что мне легче будет его узнать и разгадать, если я буду записывать его мысли и замечания. К тому же за границей я была вполне одинока, мне не с кем было разделить моих наблюдений, а иногда возникавших во мне сомнений, и дневник был другом, которому я поверяла все мои мысли, надежды и опасения.

Мой дневник очень интересовал моего мужа, и он много раз говорил мне:

— Дорого бы я дал, чтоб узнать, Анечка, что ты такое пишешь своими крючками: уж, наверно, ты меня бранишь?

— Это как случится: и хвалю, и браню, ‑ отвечала я. — Получаешь, что заслужил. Впрочем, как же мне тебя не бранить? ‑ заканчивала я теми же шутливыми вопросами, с которыми он иногда обращался ко мне, желая меня пожурить.

103

Одним из поводов наших идейных разногласий был так называемый «женский вопрос». Будучи по возрасту современницей шестидесятых годов, я твердо стояла за права и независимость женщин и негодовала на мужа за его, по моему мнению, несправедливое отношение к ним. Я даже готова была подобное отношение считать за личную обиду и иногда высказывала это мужу. Помню, как раз, видя меня огорченной, муж спросил меня:

— Анечка, что ты такая? Не обидел ли тебя чем?

— Да, обидел: мы давеча говорили о нигилистках, и ты их так жестоко бранил.

— Да ведь ты не нигилистка, что ж ты обижаешься?

— Не нигилистка, это правда, но я женщина, и мне тяжело слышать, когда бранят женщину.

— Ну, какая ты женщина? ‑ говорил мой муж.

— Как какая женщина? ‑ обижалась я.

— Ты моя прелестная, чудная Анечка и другой такой на свете нет, вот ты кто, а не женщина!

По молодости лет, я готова была отвергать его чрезмерные похвалы и сердиться, что он не признает меня за женщину, какою я себя считала.

Скажу к слову, что Феодор Михайлович действительно не любил тогдашних нигилисток. Их отрицание всякой женственности, неряшливость, грубый напускной тон возбуждали в нем отвращение, и он именно ценил во мне противоположные качества. Совсем другое отношение к женщинам возникло в Феодоре Михайловиче впоследствии, в семидесятых годах, когда действительно из них выработались умные, образованные и серьезно смотрящие на жизнь женщины. Тогда мой муж высказал в «Дневнике писателя», что многого ждет от русской женщины1).

К НАШИМ СПОРАМ

Очень меня возмущало в моем муже то, что он в своих спорах со мной, отвергал в женщинах моего поколения какую-либо выдержку характера, какое-нибудь упорное и продолжительное стремление к достижению намеченной цели. Например, он один раз говорил мне:

— Возьми такую простую вещь, — ну, что бы такое назвать? ‑ да хоть собирание почтовых марок (мы как раз проходили мимо магазина, в витрине которого красовалась целая коллекция). Если этим займется мужчина систематически, он будет собирать, хранить и, если не отдаст этому занятию слишком большого времени и если и охладеет к собиранию, то все-таки не бросит его, а сохранит на долгое время, а может быть, и до конца своей жизни, как воспоминание об увлечениях молодости. А женщина? Она загорится желанием собирать марки, купит роскошный

__________________

1) «Дневник писателя» («Гражданин», 1873, № 35)

104

альбом, надоест всем родным и знакомым, выпрашивая марки, затратит на покупку их массу денег, а затем желание в ней уляжется, роскошный альбом будет валяться на всех этажерках и, в заключение, будет выброшен, как надоевшая, никуда не годная вещь. Так и во всем, в пустом и серьезном ‑ везде малая выдержка: сначала пламенное стремление и никогда — долгое и упорное напряжение сил для того, чтобы достигнуть прочных результатов намеченной работы.

Этот спор меня почему-то раззадорил, и я объявила мужу, что на своем личном примере докажу ему, что женщина годами может преследовать привлекшую ее внимание идею. «А так как в настоящую минуту, ‑ говорила я, ‑ никакой большой задачи я пред собою не вижу, то начну хоть с пустого занятия, только что тобою указанного, и с сегодняшнего дня стану собирать марки».

Сказано — сделано. Я затащила Феодора Михайловича в первый попавшийся магазин и купила («на свои деньги») дешевенький альбом для наклеивания марок. Дома я тотчас слепила марки с полученных трех-четырех писем из России и тем положила начало коллекции. Наша хозяйка, узнав о моем намерении, порылась между письмами и дала мне несколько старинных Турн-Таксис (Turn-Taxsis) и Саксонского королевства. Так началось мое собирание почтовых марок, и оно продолжается уже 49 лет. Конечно, я никогда не делала никаких усилий для их коллекционирования, я только копила их, и в настоящее время у меня1)... штук, из которых некоторые представляют раритеты. Могу дать слово, что ни одна из марок не куплена на деньги, а или получена мною на письме или мне подарена. Эту слабость близкие мои знают и дочь моя, например, присылает мне письма с марками разной ценности.

От времени до времени я хвалилась пред мужем количеством прибавлявшихся марок, и он иногда подсмеивался над этою моею слабостью.

В Дрездене за эти недели произошел случай, напомнивший неприятную для меня черту в характере Феодора Михайловича, именно его ни на чем не основанную ревность. Дело в том, что профессор стенографии, П. М. Ольхин, узнав, что мы предполагаем пожить некоторое время в Дрездене, дал мне письмо к профессору Zeibig'y (Цейбигу), вице-председателю кружка последователей Габельсбергера, той системы стенографии, по которой я училась. Ольхин уверял, что Цейбиг отличный человек и что он может быть нам полезен при осмотре галлерей и пр. Я по приезде долго не шла к Цейбигу, но так как неудобно было не отдать письма, то решилась, наконец, к нему поехать. Цейбига я дома не застала и оставила письмо; профессор на другой же день отдал визит, застал нас обоих дома и предложил нам посетить предстоящее заседание их кружка.

Мы согласились, но потом муж решил, что я пойду одна, с Цейбигом. Муж уверил меня, что ему скучно будет сидеть в таком специальном собрании.

Так и сделали. Кружок стенографов имел свои заседания в Hotel на Wildrüferstrasse, и заседание уже началось, и какой-то старец читал реферат. Хоть Цейбиг и приглашал меня занять место рядом с ним, но я уселась в сторонке и жестоко

______________________

1) Пропуск, не заполненный в рукописи.

105

скучала полчаса. Когда настал перерыв, профессор подвел меня к председателю и объявил всем присутствующим, что я приехала из России с письмом от лица их специальности. Председатель высказал мне приветствие, а я так сконфузилась, что ничего ему не ответила, а только поклонилась. Рефератов больше не было, а все члены кружка сидели за длинным столом, пили пиво и разговаривали. Ко мне стали подходить и представляться один за другим члены кружка, а я так расхрабрилась, что принялась болтать, как у себя дома. Говорила я по-немецки с ошибками, но очень бойко и скоро «завербовала в свои поклонники» (как упрекнул меня потом муж) всех молодых и старых членов кружка. Все провозглашали мое здоровье, угощали ягодами и пирожками, когда в девять часов Цейбиг предложил меня проводить домой, мне даже удалось сказать по-немецки маленький спич, в котором я благодарила за радушный прием и звала желающих приехать в Петербург, уверяя, что последователи системы Габельсбергера будут приняты русскими столь же дружелюбно. Словом, я была в восторге от моего триумфа, тем более, что через день прочла в «Dresdener Nachrichten» печатное сообщение следующего содержания1).

Но Феодор Михайлович отнесся к моему «триумфу» иначе. Когда я рассказала все подробности приема, я заметила в лице моего мужа неприязненное выражение и весь остальной вечер он был очень грустен; когда же через два-три дня нам на прогулке встретился один из членов кружка, молодой человек, розовый и толстый, как поросенок, и со мною раскланялся, то Феодор Михайлович сделал мне «сцену», после которой мне уже не хотелось бывать на тех общественных прогулках по окрестностям, куда меня с мужем приглашал Цейбиг. Эта проявившаяся вновь, тяжелая и обидная для меня черта характера моего мужа заставила меня быть осторожнее, чтобы избегать подобных осложнений.

Во время пребывания нашего в Дрездене случилось событие, чрезвычайно взволновавшее нас обоих. Феодор Михайлович от кого-то узнал, что по городу ходят слухи, будто в нашего императора, посетившего всемирную выставку в Париже, стреляли (покушение Березовского), и что будто бы злодейство достигло цели2). Можно представить, как был взволнован мой муж! Он был горячим поклонником императора Александра II за освобождение крестьян и за дальнейшие его реформы. Кроме того, Феодор Михайлович считал императора своим благодетелем: ведь по случаю коронования моему мужу было возвращено потомственное дворянство, которым он так дорожил. Государь же разрешил моему мужу возвратиться из Сибири в Петербург и тем дал возможность вновь заниматься, столь близким его сердцу, литературным трудом.

Мы тотчас же решили отправиться в наше консульство. На Феодоре Михайловиче, что называется, «лица не было»: он был крайне взволнован и почти бежал

______________________

1) Пропуск в рукописи.

2) Здесь на полях в рукописи пометка: «пересмотреть по стенографической книжке».

106

дорогой, и я боялась, что с ним немедленно произойдет припадок (так и случилось в ту же самую ночь). К великому нашему счастью, беспокойство оказалось преувеличенным: в консульстве нас успокоили извещением, что злодейство не удалось. Мы тотчас же просили разрешения записать свои имена в числе лиц, побывавших в консульстве, чтобы выразить наше негодование по поводу этого гнусного покушения. Весь этот день мой муж был очень расстроен и грустен: новое покушение, последовавшее так скоро за покушением Каракозова, ясно показало моему мужу, что сети политического заговора проникли глубоко, и что жизни столь почитаемого им императора угрожает опасность.

Прошло недели три нашей дрезденской жизни, как однажды муж заговорил о рулетке (мы часто с ним вспоминали, как вместе писали роман «Игрок») и высказал мысль, что если бы в Дрездене он был теперь один, то непременно бы съездил поиграть на рулетке. К этой мысли муж возвращался еще раза два, и тогда я, не желая в чем-либо быть помехой мужу, спросила, почему же он теперь не может ехать? Феодор Михайлович сослался на невозможность оставить меня одну, ехать же вдвоем было дорого. Я стала уговаривать мужа поехать в Гомбург на несколько дней, уверяя, что в его отсутствие со мной ничего не случится. Феодор Михайлович пробовал отговариваться, но так как ему самому очень хотелось попытать «счастья», то он согласился и уехал в Гомбург, оставив меня на попечение нашей хозяйки. Хотя я и очень бодрилась, но когда поезд отошел, и я почувствовала себя одинокой, я не могла сдержать своего горя и расплакалась. Прошло два-три дня, и я стала получать из Гомбурга письма, в которых муж сообщал мне о своих проигрышах и просил выслать ему деньги; я его просьбу исполнила, но оказалось, что и присланные он проиграл и просил вновь прислать, и я, конечно, послала. Но так как для меня эти «игорные» волнения были совершенно неизвестны, то я преувеличила их влияние на здоровье моего мужа. Мне представилось, судя по его письмам, что он, оставшись в Гомбурге, страшно волнуется и беспокоится. Я опасалась нового припадка и приходила в отчаяние от мысли, зачем я его одного отпустила, и зачем меня нет с ним, чтобы его утешить и успокоить. Я казалась себе страшной эгоисткой, чуть не преступницей за то, что в такие тяжелые для него минуты я ничем не могу ему помочь.

Черeз восемь дней Феодор Михайлович вернулся в Дрезден и был страшно счастлив и рад, что я не только не стала его упрекать и жалеть проигранные деньги, а сама его утешала и уговаривала не приходить в отчаяние.

Неудачная поездка в Гомбург повлияла на настроение Феодора Михайловича. Он стал часто возвращаться к разговорам о рулетке, жалел об истраченных деньгах и в проигрыше винил исключительно самого себя. Он уверял, что очень часто шансы были в его руках, но он не умел их удержать, торопился, менял ставки, пробовал разные методы игры, и в результате проигрывал. Происходило же это от того, что он спешил, что в Гомбург приехал один и все время обо мне беспокоился. Да и в прежние приезды на рулетку ему приходилось заезжать всего на два, на три дня, и всегда с небольшими деньгами, при которых трудно было выдержать

107

неблагоприятный поворот игры. Вот если бы удалось поехать в рулеточный город и пожить там недели две-три, имея удачу, не имея надобности спешить, он применил бы тот спокойный метод игры, при котором нет возможности не выиграть если и не громадную сумму, то все-таки достаточную для покрытия проигрыша. Феодор Михайлович говорил так убедительно, приводил столько примеров в доказательство своего мнения, что и меня убедил и, когда возник вопрос, не заехать ли нам по дороге в Швейцарию (куда мы направлялись) недели на две в Баден-Баден, то я охотно дала свое согласие, рассчитывая на то, что мое присутствие будет при игре некоторым сдерживающим началом. Мне же было все равно где бы ни жить, только бы не расставаться с мужем.

Когда мы, наконец, решили, что по получении денег поедем на две недели в Баден-Баден, Феодор Михайлович успокоился и принялся переделывать и заканчивать работу, которая ему так не давалась. Это была статья о Белинском, в которой мой муж хотел высказать о знаменитом критике все, что лежало у него на душе. Белинский был дорогой для Феодора Михайловича человек. Он высоко ставил его талант, еще не зная его лично, и говорит об этом в № «Дневника писателя» за 1877 г.

Но, высоко ставя критический дар Белинского и искренно питая благодарные чувства за поощрение его литературного дарования, Феодор Михайлович не мог простить ему то насмешливое и почти кощунственное отношение этого критика к его религиозным воззрениям и верованиям1).

Возможно, что многие тяжелые впечатления, вынесенные Феодором Михайловичем от сношения с Белинским, были следствием сплетен и нашептываний тех «друзей», которые сначала признали талант Достоевского и его пропагандировали, а затем, по каким-то мало понятным для меня причинам, начали преследовать застенчивого автора «Бедных людей», сочинять на него небылицы, писать на него эпиграммы2) и всячески выводить из себя.

Когда Феодору Михайловичу предложили написать «О Белинском», он с удовольствием взялся за эту интересную тему, рассчитывая не мимоходом, а в серьезной посвященной Белинскому статье высказать самое существенное и искреннее свое мнение об этом дорогом вначале и в заключение столь враждебно относившемся к нему писателе.

Очевидно, многое еще не созрело в уме Феодора Михайловича, многое приходилось обдумывать, решать и сомневаться, так что статью о Белинском мужу пришлось переделывать раз пять, и в результате он остался ею недоволен. В письме к А. Н. Майкову от 15 сентября 1867 г. Феодор Михайлович писал3):

«Дело в том, что кончил вот эту проклятую статью: «Знакомство с Белинским». Возможности

______________________

1) Пропуск в рукописи.

2) «Нива» за 1884 г. № 4. Статья Я. П. Полонского «Воспоминания А. Я. Головачевой-Панаевой». 1890 г.

3) «Биография и письма», стр. 178.

108

не было отлагать и мешкать. А между тем я ведь и летом ее писал, но до того она меня измучила и до того трудно ее было писать, что я дотянул до сего времени и, наконец-то, со скрежетом зубовным, кончил. Штука была в том, что я сдуру взялся за такую статью. Только что притронулся писать, и сейчас увидал, что возможности нет написать цензурно (потому что я хотел писать все). 10 листов романа было бы легче написать, чем эти два листа. Из всего этого вышло, что эту растреклятую статью я написал, если все считать в сложности, раз пять, и потом все перекрещивал и из написанного опять переделывал. Наконец, кое-как вывел статью, — но до того дрянная, что из души воротит. Сколько дрогоценнейших фактов я принужден был выкинуть. Как и следовало ожидать, осталось все самое дрянное и золотосрединное. Мерзость!».

Статья эта имела плачевную судьбу. Феодора Михайловича просил написать ее для сборника писатель К. И. Бабиков1) и уплатил в виде задатка двести рублей. Статья должна была быть написана к осени и послана в Москву, в гостиницу «Рим». Опасаясь, что Бабиков мог переехать на другую квартиру, Феодор Михайлович просил А. Н. Майкова оказать ему услугу, именно переслать рукопись московскому книгопродавцу И. Г. Соловьеву для вручения ее Бабикову. А. Н. Майков поступил по указанию мужа, о чем и сообщил нам.

Живя за границей, мы ничего не знали о том, появилась ли статья в печати или нет. Только в 1872 году Феодор Михайлович получил от какого-то книгопродавца просьбу доставить ему заказанную К. И. Бабиковым статью, при чем тот сообщил, что издание сборника не состоялось, а К. И. Бабиков умер. Муж очень обеспокоился потерею статьи, тем более, что положил на нее много труда и хоть и был ею недоволен, но дорожил ею. Мы стали доискиваться, куда статья могла затеряться, просили содействия и московского книгопродавца, но результат поисков был печальный: статья бесследно исчезла. Лично я об этом жалею, так как, судя по моему тогдашнему впечатлению и по заметкам в моей стенографической тетради, это была талантливая и очень интересная статья.

III

БАДЕН-БАДЕН

В конце июня мы получили деньги из редакции «Русского Вестника» и тотчас же собрались ехать. Я с искренним сожалением покидала Дрезден, где мне так хорошо и счастливо жилось, и смутно предчувствовала, что при новых обстоятельствах многое изменится в наших настроениях. Мои предчувствия оправдались: вспоминая проведенные в Баден-Бадене пять недель и перечитывая записанное в стенографическом дневнике, я прихожу к убеждению, что это было что-то кошмарное,

__________________

1) Письмо А. Н. Майкова от 1867 года.

109

вполне захватившее в свою власть моего мужа и не выпускавшее его из своих тяжелых цепей.

Все рассуждения Феодора Михайловича по поводу возможности выиграть на рулетке при его методе игры были совершенно правильны, и удача могла быть полная, но при условии, если бы этот метод применял какой-нибудь хладнокровный англичанин или немец, а не такой нервный, увлекающийся и доходящий во всем до самых последних пределов человек, каким был мой муж. Но кроме хладнокровия и выдержки, игрок на рулетке должен обладать значительными средствами, чтобы иметь возможность выдержать неблагоприятные шансы игры. И в этом отношении у Феодора Михайловича был пробел: у нас было, сравнительно говоря, немного денег и полная невозможность, в случае неудачи, откуда-либо их получить. И не прошло недели, как Феодор Михайлович проиграл все наличные, и тут начались волнения по поводу того, откуда их достать, чтобы продолжать игру. Пришлось прибегнуть к закладам вещей. Но, и закладывая вещи, муж иногда не мог сдержать себя и иногда проигрывал все, что только что получил за заложенную вещь. Иногда ему случалось проигрывать чуть не до последнего талера, и вдруг шансы были опять на его стороне, и он приносил домой несколько десятков фридрихсдоров. Помню, раз он принес туго набитый кошелек, в котором я насчитала 212 фридрихсдоров (по 20 талеров каждый), значит около 4300 талеров. Но эти деньги не долго оставались в наших руках. Феодор Михайлович не мог утерпеть: еще не успокоившись от волнения игры, он брал 20 монет и проигрывал, возвращался за другими 20, проигрывал их, и так, в течение двух-трех часов, возвращаясь по нескольку раз за деньгами, в конце концов проигрывал все. Опять шли заклады, но так как драгоценных вещей у нас было немного, то скоро источники эти истощились. А между тем долги нарастали и давали себя чувствовать, так как приходилось должать квартирной хозяйке, вздорной бабе, которая, видя нас в затруднении, не стеснялась быть к нам небрежной и лишать нас разных удобств, на которые мы имели права по условию с ней. Писались письма к моей матери, с нетерпением ожидались присылки денег, и они в тот или на следующий день уходили на игру, а мы, успев лишь немного уплатить из наших неотложных долгов (за квартиру, за обеды и пр.) опять сидели без денег и придумывали, чтобы такое нам предпринять, чтобы получить известную сумму, расплатиться с долгами и, уже не думая о выигрыше, уехать, наконец, из этого ада.

Скажу про себя, что я с большим хладнокровием принимала эти «удары судьбы», которые мы добровольно себе наносили. У меня через некоторое время после наших первоначальных потерь и волнений составилось твердое убеждение, что выиграть Феодору Михайловичу не удастся, то-есть, что он, может быть, и выиграет, пожалуй, и большую сумму, но что эта сумма в тот же день (и не позже завтрашнего) будет проиграна, и что никакие мои мольбы, убеждения, уговаривания не итти на рулетку или не продолжать игры на мужа не подействуют.

Сначала мне представлялось странным, как это Феодор Михайлович, с таким мужеством перенесший в своей жизни столько разнородных страданий (заключение

110

в крепости, эшафот, ссылку, смерть любимого брата, жены), как он не имеет настолько силы воли, чтобы сдержать себя, остановиться на известной доле проигрыша, не рисковать своим последним талером. Мне казалось это даже некоторым унижением, не достойным его возвышенного характера, и мне было больно и обидно признать эту слабость в моем дорогом муже. Но скоро я поняла, что это не простая «слабость воли», а всепоглощающая человека страсть, нечто стихийное, против чего даже твердый характер бороться не может. С этим надо примириться, смотреть на увлечение игрой, как на болезнь, против которой не имеется средств. Единственный способ — это бегство. Бежать же из Бадена мы не могли до получения значительной суммы из России.

Должна отдать себе справедливость: я никогда не упрекала мужа за проигрыш, никогда не ссорилась с ним по этому поводу (муж очень ценил это свойство моего характера)1), и без ропота отдавала ему наши последние деньги, зная, что мои вещи, невыкупленные в срок2), наверно, пропадут (что и случилось), и испытывая неприятности от хозяйки и мелких кредиторов. Но мне было до глубины души больно видеть, как страдал сам Феодор Михайлович: он возвращался с рулетки (меня он с собой никогда не брал, находя, что молодой порядочной женщине не место в игорной зале) бледный, изможденный, едва держась на ногах, просил у меня денег (он все деньги отдавал мне); уходил и через полчаса возвращался, еще более расстроенный, за деньгами, и это до тех пор, пока не проиграет все, что у нас имеется.

Когда итти на рулетку было не с чем и не откуда было достать денег, Феодор Михайлович бывал иногда так удручен, что начинал рыдать, становился предо мною на колени, умолял меня простить его за то, что мучает меня своими поступками, приходил в крайнее отчаяние. И мне стоило много усилий, убеждений, уговоров, чтобы успокоить его, представить наше положение не столь безнадежным, придумать исход, обратить его внимание и мысли на что-либо иное. О, как я была довольна и счастлива, когда мне удавалось это сделать, и я уводила его в читальню просматривать газеты или предпринимала продолжительную прогулку, что действовало на мужа всегда благотворно. Много десятков верст исходили мы с мужем по окрестностям Бадена в долгие промежутки между получением денег. Тогда у него восстановлялось его доброе, благодушное настроение, и мы целыми часами беседовали о самых разнообразных предметах. Любимейшая прогулка наша была в Neues Schloss (Новый Замок), а оттуда по прелестным лесистым тропинкам в Старый Замок, где мы непременно пили молоко или кофе. Ходили и в дальний замок Эренбрейтштейн (верст 8 от Бадена) и там обедали и возвращались уже при закате солнца. Прогулки наши были хороши, а разговоры так занимательны, что я (несмотря на отсутствие денег и неприятности с хозяйкой) готова была

_________________

1) «Биография и письма». Письмо к Майкову.

2) В игорных местах заклады принимаются не на месяцы, а недели или дни: не внесшие

в срок теряют вещь, т. к. в расписке сказано, что она продана.

111

мечтать, чтоб из Петербурга подольше не высылали денег. Но приходили деньги, и наша столь милая жизнь обращалась в какой-то кошмар.

Знакомых в Бадене у нас совсем не было. Как-то раз в парке мы встретили писателя И. А. Гончарова, с которым муж и познакомил меня. Видом своим он мне напомнил петербургских чиновников, разговор его тоже показался мне заурядным, так что я была несколько разочарована новым знакомством и даже не хотела верить тому, что это автор «Обломова», романа, которым я восхищалась.

Был Феодор Михайлович и у проживавшего в то время в Баден-Бадене И. С. Тургенева. Вернулся от него мой муж очень раздраженный и подробно рассказывал свою беседу с ним.

IV

ЖЕНЕВА (1867)

С выездом из Баден-Бадена закончился бурный период нашей заграничной жизни. Выручила нас, по обыкновению, «наш добрый гений» — редакция «Русского Вестника». Но за время безденежья у нас накопилось много долгов и закладов, и почти все полученные деньги пошли на уплату их. Обиднее всего для меня было то, что не удалось выкупить драгоценный для меня свадебный подарок мужа, брошь и серьги с бриллиантами и рубинами, и они безвозвратно пропали.

В начале мы мечтали с мужем поехать из Бадена в Париж или пробраться в Италию, но, рассчитав имевшиеся средства, положили основаться на время в Женеве, рассчитывая, когда поправятся обстоятельства, переселиться на юг. По дороге в Женеву, мы остановились на сутки в Базеле, с целью в тамошнем музее посмотреть картину, о которой муж от кого-то слышал. Эта картина, принадлежащая кисти Ганса Гольбейна (Hans Holbein), изображает Иисуса Христа, вынесшего нечеловеческие истязания, уже снятого со креста и предавшегося тлению. Вспухшее лицо его покрыто кровавыми ранами, и вид его ужасен. Картина произвела на Феодора Михайловича подавляющее впечатление, и он остановился перед нею как бы пораженный1). Я же не в силах была смотреть на картину: слишком уж тяжелое было впечатление, особенно при моем болезненном состоянии, и я ушла в другие залы. Когда минут через 15—20 я вернулась, то нашла, что Феодор Михайлович продолжает стоять пред картиной, как прикованный. В его взволнованном лице было то как бы испуганное выражение, которое мне не раз случалось замечать в первые минуты приступа эпилепсии. Я потихоньку взяла мужа под руку, увела в другую залу и усадила на скамью, с минуты на минуту ожидая наступления припадка. К счастью, этого не случилось: Феодор Михайлович понемногу успокоился и, уходя из музея, настоял на том, чтобы еще раз зайти посмотреть столь поразившую его картину.

___________________

1) Впечатление от этой картины отразилось в романе «Идиот».

112

Приехав в Женеву, мы в тот же день отправились отыскивать себе меблированную комнату. Мы обошли все главные улицы, пересмотрели много chambres-garnies, без всякого благоприятного результата: комнаты были или не по нашим средствам или слишком людны, а это в моем положении было неудобно. Только под вечер нам удалось найти квартиру, вполне для нас подходящую. Она находилась на углу rue Guillaume Tell и rue Bertelier, во втором этаже, была довольно просторна, и из среднего ее окна были видны мост через Рону и островок Жан-Жака Руссо. Понравились нам и хозяйки квартиры, две очень старые девицы, M-lles Raymondain. Обе они так приветливо нас встретили, так обласкали меня, что мы, не колеблясь, решились у них поселиться.

Начали мы нашу женевскую жизнь с крошечными средствами: по уплате хозяйкам за месяц вперед, на четвертый день нашего приезда у нас оказалось всего 18 франков, да имели в виду получить 50 рублей1). Но мы уже привыкли обходиться маленькими суммами, и ‑ когда они иссякали — жить на заклады наших вещей, так что жизнь, особенно после наших недавних треволнений, показалась нам вначале очень приятной.

И здесь, как и в Дрездене, в расположении нашего дня установился порядок: Феодор Михайлович, работая по ночам, вставал не раньше одиннадцати; позавтракав с ним, я уходила гулять, что мне было предписано доктором, а Феодор Михайлович работал. В три часа отправлялись в ресторан обедать, после чего я шла отдыхать, а муж, проводив меня до дому, заходил в кафе на rue du Mont-Blanc, где получались русские газеты, и часа два проводил за чтением «Голоса», «Московских» и «Петербургских Ведомостей». Прочитывал и иностранные газеты. Вечером, около семи, мы шли на продолжительную прогулку, при чем, чтобы мне не приходилось уставать, мы часто останавливались у ярко освещенных витрин роскошных магазинов, и Феодор Михайлович намечал те драгоценности, которые он подарил бы мне, если б был богат. Надо отдать справедливость: мой муж обладал художественным вкусом, и намечаемые им драгоценности были восхитительны.

Вечер проходил или в диктовке нового произведения или в чтении французских книг, и муж мой следил, чтобы я систематически читала и изучала произведение одного какого-либо автора, не отвлекая своего внимания на произведения других писателей. Феодор Михайлович высоко ставил таланты Бальзака и Жорж-Занд, и я постепенно перечитала все их романы. По поводу моего чтения у нас шли разговоры во время прогулок, и муж разъяснял мне все достоинства прочитанных произведений. Мне приходилось удивляться тому, как Феодор Михайлович, забывавший случившееся в недавнее время, ярко помнил фабулу и имена героев романов этих двух любимых им авторов. Запомнила, что муж особенно ценил роман «Père Goriot», первую часть эпопеи «Les parents pauvres». Сам же Феодор Михайлович зимою 1867‑68 гг. перечитывал знаменитый роман Виктора Гюго: «Les humiliés et les offensés».

_________________

1) «Биография и письма Ф. М. Достоевского».

113

Знакомых в Женеве у нас не было почти никаких. Феодор Михайлович всегда был очень туг на заключение новых знакомств. Из прежних же он встретил в Женеве одного Н. Огарева, известного поэта, друга Герцена, у которого они когда-то и познакомились. Огарев часто заходил к нам, приносил книги и газеты, и даже ссужал нас иногда десятью франками, которые мы при первых же деньгах возвращали ему. Феодор Михайлович ценил многие стихотворения этого задушевного поэта, и мы оба были всегда рады его посещению. Огарев, тогда уже глубокий старик, особенно подружился со мной, был очень приветлив и, к моему удивлению, обращался со мною почти как с девочкою, какою я, впрочем, тогда и была. К нашему большому сожалению, месяца через три посещения этого доброго и хорошего человека прекратились. С ним случилось несчастие: возвращаясь к себе на виллу за город, Огарев, в припадке падучей болезни, упал в придорожную канаву и при падении сломал ногу. Так как это случилось в сумерки, а дорога была пустынная, то бедный Огарев, пролежав в канаве до утра, жестоко простудился. Друзья его увезли лечиться в Италию и мы таким образом потеряли единственного в Женеве знакомого, с которым было приятно встречаться и беседовать.

В начале сентября 1867 года в Женеве состоялся Конгресс Мира, на открытие которого приехал Джузеппе Гарибальди. Приезду его придавали большое значение, и город приготовил ему блестящий прием. Мы с мужем тоже пошли на rue du Mont-Blanc, по которой он должен был проезжать с железной дороги. Дома были пышно убраны зеленью и флагами, и масса народу толпилась на его пути. Гарибальди, в своем оригинальном костюме, ехал в коляске, стоя, и размахивал шапочкой в ответ на восторженные приветствия публики. Нам удалось увидеть Гарибальди очень близко, и мой муж нашел, что у итальянского героя чрезвычайно симпатичное лицо и добрая улыбка.

Интересуясь Конгрессом Мира, мы пошли на второе его заседание и часа два слушали речи ораторов. От этих речей Феодор Михайлович вынес тягостное впечатление, о котором писал к Ивановой-Хмыровой следующее1): «Начали с того, что для достижения мира на земле нужно истребить христианскую веру, большие государства уничтожить и поделать маленькие, все капиталы прочь, чтобы все было общее по приказу и пр. Все это без малейшего доказательства, все это заучено еще 20 лет тому назад наизусть, да так и осталось. И главное, огонь и меч, — и после того как все истребится, ‑ то тогда, по их мнению, и будет мир».

К сожалению, нам в скором времени пришлось раскаяться в выборе Женевы местом постоянного житья. Осенью начались резкие вихри, так называемые bises, и погода менялась по два, по три раза на дню. Эти перемены угнетающе действовали на нервы моего мужа, и приступы эпилепсии значительно участились. Это обстоятельство страшно меня беспокоило, а Феодора Михайловича удручало, главное, тем, что пора было приниматься за работу, частые же приступы болезни сильно этому мешали.

__________________

1) «Русская Старина», 1887 г., кн. VII.

114

Феодор Михайлович осенью 1867 г. был занят разработкою плана и писанием романа «Идиот», который предназначался для первых книжек «Русского Вестника» на 1868 год. Идея романа была «старинная и любимая — изобразить положительно прекрасного человека»1), но задача эта представлялась Феодору Михайловичу «безмерною». Все это действовало раздражающе на моего мужа. На беду, к этому у него присоединилась тревожная, хотя и вполне неосновательная забота о том, как бы я не соскучилась, живя с ним вдвоем, в полном уединении, «на необитаемом острове», как писал он в письме к А. Н. Майкову2). Как ни старалась я его разубедить, как ни уверяла, что я вполне счастлива и ничего мне не надо, лишь бы жить с ним и он любил меня, но мои уверение мало действовали и он тосковал, зачем у него нет денег, чтобы переехать в Париж и доставить мне развлечение в роде посещение театра и Лувра3). Плохо знал меня тогда мой муж!

Словом, Феодор Михайлович сильно захандрил, и тогда, что бы отвлечь его от печальных размышлений, я подала ему мысль съездить в Saxon les Bains и вновь попытать «счастья» на рулетке. (Saxon les Bains находятся часах в пяти езды от Женевы; существовавшая там в те времена рулетка давно уже закрыта.) Феодор Михайлович одобрил мою идею и в октябре—ноябре 1867 г. съездил на несколько дней в Saxon. Как я и ожидала, от его игры на рулетке денежной выгоды не вышло, но получился другой благоприятный результат: перемена места, путешествие и вновь пережитые бурные4) впечатления коренным образом изменили его настроение. Вернувшись в Женеву, Феодор Михайлович с жаром принялся за прерванную работу и в 23 дня написал около шести печатных листов (93 стр.) для январской книжки «Русского Вестника».

Написанною частью романа «Идиот» Феодор Михайлович был недоволен и говорил, что первая часть ему не удалась. Скажу кстати, что муж мой и всегда был чрезмерно строг к самому себе, и редко что из его произведений находило у него похвалу. Идеями своих романов Феодор Михайлович иногда восторгался, любил и долго их вынашивал в своем уме, но воплощением их в своих произведениях, за очень редкими исключениями, был недоволен.

Помню, что зимою 1867 г. Феодор Михайлович интересовался подробностями нашумевшего в то время процесса Умецких. Интересовался до того, что героиню процесса, Ольгу Умецкую, намерен был сделать (в первоначальном плане) героиней своего нового романа. Так она и занесена под этой фамилией в его записной книжке. Жалел он очень, что мы не в Петербурге, так как непременно отозвался бы своим словом на этот процесс.

Запомнила также, что в зиму 1867 г. Феодор Михайлович чрезвычайно интересовался деятельностью суда присяжных заседателей, незадолго пред тем

_________________

1) «Русская Старина», 1887 г., кн. VII.

2) «Биография и письма», стр. 180.

3) Ibidem, стр. 181.

4) Письмо ко мне от 17 ноября 1867 г. 

115

проведенного в жизнь. Иногда он даже приходил в восторг и умиление от их справедливых и разумных приговоров, и всегда сообщал мне все выдающееся, вычитанное им из газет и относящееся до судебной жизни.

Время шло, и у нас прибавлялись заботы о том, благополучно ли совершится ожидаемое нами важное событие в нашей жизни ‑ рождение нашего первенца. На этом предстоящем событии сосредоточивались, главным образом, наши мысли и мечты, и мы оба уже нежно любили нашего будущего младенца. С общего согласия, если будет дочь — назвать Софией (назвать Анной, как желал муж, я отказалась), в честь любимой племянницы мужа — Софии Александровны Ивановой, а также в память «Сонечки Мармеладовой», несчастие которой я так оплакивала. Если же родится сын, то положили назвать Михаилом, в честь любимого брата мужа, Михаила Михайловича.

С чувством живейшей благодарности вспоминаю, как чутко и бережно относился Феодор Михайлович к моему болезненному состоянию, как он меня берег и обо мне заботился, на каждом шагу предостерегая от вредных для меня быстрых движений, которым я, по неопытности, не придавала должного значения. Самая любящая мать не сумела бы так охранять меня, как делал это мой дорогой муж.

Приехав в Женеву, Феодор Михайлович, при первой получке денег, настоял на визите к лучшему акушеру и просил его рекомендовать sage-femme, которая взяла бы меня под свое наблюдение и каждую неделю меня навещала. За месяц до родов выяснился факт, очень меня тронувший и показавший мне, до каких тонкостей простираются сердечные заботы обо мне моего мужа. При одном из посещений m-me Barraud (sage-femme) спросила, кто из наших знакомых живет на одной с нею улице, так как она часто встречает там моего мужа. Я удивилась, но подумала, что она ошиблась. Стала допрашивать мужа; он сначала отнекивался, но потом рассказал: m-me Barraud жила на одной из многочисленных улиц, поднимающихся в гору от rue Basses, главной торговой артерии Женевы. Улицы эти не доступны, по своей крутизне, для экипажей и очень похожи одна на другую. И вот Феодор Михайлович, предполагая, что помощь этой дамы может понадобиться для меня внезапно и, возможно, что ночью, и не надеясь на свою зрительную память, положил целью своих прогулок эту улицу и каждый день, после читальни, проходил мимо дома m-me Barraud и, пройдя пять-шесть домов далее, возвращался обратно. И эту прогулку мой муж выполнял в течение последних трех месяцев, а между тем это восхождение на крутую гору, при его начинавшейся уже астме, представляло не малую жертву. Я упрашивала мужа не затруднять себя этою ходьбой, но он продолжал свои прогулки и как потом торжествовал, что в трудные минуты наступившего события, это знание улицы и дома m-me Barraud ему пригодилось и он в полутьме раннего утра быстро ее разыскал и привез ко мне.

Беспокоясь о моем положении и желая меня обрадовать, Феодор Михайлович решил просить мою матушку приехать к нам погостить месяца на три. Моя мать, очень по мне тосковавшая и тревожившаяся, охотно согласилась приехать, но

116

просила дать ей время для устройства дел по управлению принадлежащими ей домами, что представляло некоторые трудности.

В половине декабря 1867 года мы, в ожидании моего разрешения от бремени, переселились на другую квартиру, на rue du Mont-Blanc, около английской церкви. На этот раз мы взяли две комнаты, из них одну очень большую, в четыре окна, с видом на церковь. Квартира была лучше первой, но о добрых старушках, прежних хозяйках, нам пришлось много раз пожалеть. Новые хозяева постоянно отсутствовали, и дома оставалась одна служанка, уроженка немецкой Швейцарии, мало понимавшая по-французски и не способная ни в чем мне помочь. Поэтому Феодор Михайлович решил взять garde-malade для ухода за ребенком и за мной во время болезни.

В непрерывной общей работе по написанию романа и в других заботах быстро прошла для нас зима, и наступил февраль 1868 года, когда и произошло столь желанное и тревожившее нас событие.

В начале года погода в Женеве стояла прекрасная, но с половины февраля вдруг наступил перелом, и начались ежедневные бури. Внезапная перемена погоды, по обыкновению, раздражающе повлияла на нервы Феодора Михайловича, и с ним, в короткий промежуток времени, случились два приступа эпилепсии. Второй, очень сильный, поразил его в ночь на 20 февраля, и он до того потерял силы, что, встав утром, едва держался на ногах. День прошел для него смутно и, видя, что он так ослабел, я уговорила лечь пораньше спать, и он заснул в семь часов. Не прошло часа после его отхода ко сну, как я почувствовала боль, сначала небольшую, но которая с каждым часом усиливалась. Так как боли были характерные, то я поняла, что наступают роды. Я выносила боли часа три, но под конец стала бояться, что останусь без помощи и, как ни жаль мне было тревожить моего больного мужа, но решила его разбудить. И вот я тихонько дотронулась до его плеча. Феодор Михайлович быстро поднял с подушки голову и спросил:

— Что с тобой, Анечка?

— Кажется, началось, я очень страдаю! ‑ отвечала я.

— Как мне тебя жалко, дорогая моя! ‑ самым жалостливым голосом проговорил мой муж, и вдруг голова его склонилась на подушку, и он мгновенно уснул. Меня страшно растрогала его искренняя нежность, а вместе и полнейшая беспомощность. Я поняла, что Феодор Михайлович находится в таком состоянии, что пойти за sage-femme не может, и что, не давши ему подкрепить свои расшатанные нервы продолжительным сном, можно было вызвать новый припадок. Хозяев, по обыкновению, не было дома (они каждую ночь до утра проводили в каком-то собрании), а обращаться к служанке было напрасно. К счастью, боли несколько стихли, и я решилась терпеть, сколько могу. Но какую ужасную ночь я тогда провела: страшно шумели деревья, окружавшие церковь, ветер и дождь стучали в окна, на улице была глубокая темнота. Не скрою, меня угнетало сознание полного одиночества и беспомощности. Как мне было горько, что в такие тяжелые часы моей жизни не было около меня никого из близких родных, а

117

единственный мой защитник-покровитель – муж сам находится в беспомощном состоянии. Я стала горячо молиться, и молитва поддержала мои падавшие силы.

К утру боли усилились, и около семи часов я решилась разбудить Феодора Михайловича. Проснулся он значительно окрепший. Узнав, что я промучилась всю ночь, он страшно испугался, упрекнул меня, зачем не разбудила его раньше, мигом оделся и побежал к m-me Barraud. Там он едва дозвонился, но служанка не хотела будить барыню, сказав, что она только недавно вернулась из гостей. Тогда Феодор Михайлович пригрозил, что будет продолжать звонить или выбьет стекла. Барыню разбудили, и через час муж привез ее. Мне пришлось выслушать от нее выговор за многое, что я, по незнанию, сделала, и она меня уверила, что моя неосторожность замедлит ход родов. Уверила и в том, что они последуют не раньше как через 7-8 часов, и обещала приехать к тому времени. Феодор Михайлович съездил за garde-malade, и мы с ним в большом страхе и унынии стали ожидать дальнейшего. В обещанный час m-me Barraud не приехала, и муж вновь пошел за нею. Оказалось, что она уехала обедать к друзьям, где-то около вокзала. Феодор Михайлович отправился по данному адресу и настоял, чтобы она пришла посмотреть в каком я положении. По ее мнению, дело плохо двигалось, и разрешения можно было ожидать только поздно вечером. Дав мне некоторые советы, она ушла обедать; я продолжала страдать, а Феодор Михайлович мучился, на меня глядя. Дальше девяти часов он не мог вынести, отправился за m-me Barraud к ее друзьям, застал ее за семейным лото и объявил, что я слишком страдаю, что если она не пойдет и не будет неотлучно находиться у моей постели, то он попросит врача указать другую акушерку, более внимательно относящуюся к своим обязанностям. Угроза подействовала, m-me Barraud была, видимо, недовольна, что ее оторвали от интересной игры, и высказала это мне, прибавляя несколько раз: «Oh, ces russes, ces russes!».

Чтобы ее утешить, Феодор Михайлович устроил для нее отличный ужин, накупив самых разнообразных закусок, сластей и вин Я была очень довольна, что поездки за акушеркой, беготня по магазинам и устройство угощения хоть на время отвлекали его мучительное внимание к моему положению. Помимо обычных при акте разрешения страданий, я мучилась и тем, как вид этих страданий действовал на расстроенного недавними припадками Феодора Михайловича. В лице его выражалось такое мучение, такое отчаяние, по временам я видела, что он рыдает, и я сама стала страшиться, не нахожусь ли я на пороге смерти и, вспоминая мои тогдашние мысли и чувства, скажу, что жалела не столько себя, сколько бедного моего мужа, для которого смерть моя могла бы оказаться катастрофой. Я сознавала тогда, как много самых пламенных надежд и упований соединял мой дорогой муж на мне и нашем будущем ребенке. Внезапное крушение этих надежд, при стремительности и безудержности характера Феодора Михайловича могло стать для него гибелью. Возможно, что мое беспокойство о муже и волнение замедляли ход родов; это нашла и m-me Barraud и под конец запретила мужу входить в мою комнату, уверяя его, что его отчаянный вид меня расстраивает. Феодор Михайлович

118

повиновался, но я еще пуще забеспокоилась и, в промежутках страданий, просила то акушерку, то garde-malade посмотреть, что делает мой муж. Они сообщали, то что он стоит на коленях и молится, то что он сидит в глубокой задумчивости, закрыв руками лицо. Страдания мои с каждым часом увеличивались; я по временам теряла сознание и, приходя в себя и видя устремленные на меня черные глаза незнакомой для меня garde-malade, пугалась и не понимала, где я нахожусь, и что со мною происходит. Наконец, около пяти часов ночи на 22-е февраля (нашего стиля) муки мои прекратились, и родилась наша Соня. Феодор Михайлович рассказывал мне потом, что все время молился обо мне, и вдруг среди моих стонов ему послышался какой-то странный, точно детский крик. Он не поверил своему слуху, но когда детский крик повторился, то он понял, что родился ребенок, и, вне себя от радости, вскочил с колен, подбежал к запертой на крючок двери, с силою толкнул ее и, бросившись на колени около моей постели, стал целовать мои руки. Я тоже была страшно счастлива, что прекратились мои страдания. Мы оба были так потрясены, что в первые пять-десять минут не знали, кто у нас родился; мы слышали, что кто-то из присутствовавших дам сказал: «Un gаrçоn n'est-ce pas?», а другая отвечала ‑ «fillette, une adorable fillette!». Но нам с мужем было одинаково радостно, кто бы ни родился, до того мы оба были счастливы, что исполнилась наша мечта, появилось на свет божий новое существо, наш первенец-младенец.

Между тем m-me Barraud одобрила ребенка, поздравила нас с рождением дочери и поднесла ее нам в виде большого белого пакета. Феодор Михайлович благоговейно перекрестил Соню, поцеловал сморщенное личико и сказал: «Аня, погляди, какая она у нас хорошенькая!». Я тоже перекрестила и поцеловала девочку и порадовалась на моего дорогого мужа, видя на его восторженном и умиленном лице такую полноту счастья, какой доселе не приходилось видеть.

Феодор Михайлович в порыве радости обнял m-me Barraud, а сиделке несколько раз крепко пожал руку. Акушерка сказала мне, что за всю свою многолетнюю практику ей не приходилось видеть отца новорожденного в таком волнении и расстройстве, в каком был все время мой муж, и опять повторила: «Oh, ces russes, ces russes!». Сиделку она послала за чем-то в аптеку, а Феодора Михайловича посадила стеречь меня, чтоб я не заснула1).

M-me Barraud сообщила Феодору Михайловичу, что по швейцарским законам отец родившегося ребенка обязан лично заявить об этом в…2) и получить законное свидетельство. Предупредила, что он должен сделать это возможно скорее, ибо иначе может подвергнуться штрафу и чуть ли не аресту. Феодор Михайлович отправился в указанное учреждение на другой же день и пропал часа на четыре, чем меня чрезвычайно испугал; благодаря болезненному состоянию, мне представлялись разные

___________________

1) В романе «Бесы», в сцене родов жены Шатова, Феодор Михайлович описал многие свои ощущения при рождении нашей первой дочери.

2) Пропуск в рукописи.

119

ужасы, с ним случившиеся. Наконец, Феодор Михайлович вернулся и весело рассказал приключившийся с ним казус. Оказывается, что явившись в…1), он узнал, что отец новорожденного обязан привести с собою двух свидетелей, могущих удостоверить как личность родителей, так и совершившееся событие. Феодор Михайлович стал объяснять чиновнику, что он иностранец, и знакомых в Женеве у него нет, но чиновник не стал его и слушать и обратился к следующему просителю. В величайшем недоумении вышел Феодор Михайлович из учреждения и обратился за советом к сержанту, дежурившему у дверей. Тот мигом вывел моего мужа из затруднения, предложив явиться свидетелем, но при этом сказал, что может быть к услугам его не ранее как придет к нему на смену другой сержант, а это произойдет через полтора часа. Когда же Феодор Михайлович спросил, где бы взять второго свидетеля, сержант предложил «un camarade à moi». Дело устраивалось, но приходилось ждать, и Феодор Михайлович, по совету сержанта, пошел посидеть на скамейке бульвара, с ужасом помышляя о том, как долго он не сможет воротиться домой. В назначенное время сержант сменился, отправился за вторым свидетелем и привел другого сержанта и все трое ‑ муж мой и два сержанта ‑ явились к заведующему приемом заявлений чиновнику. Пока записывали показания отца новорожденной и свидетелей, пока проводили заявление по книгам, пока написали свидетельство2), прошло довольно много времени. Покончив дело, Феодор Михайлович спросил своего благодетеля-сержанта, сколько он ему и его товарищу должен за потерянное время. Тот отвечал: «Mais rien, monsieur, rien!». Тогда муж мой придумал пригласить обоих сержантов в кафе выпить вина за здоровье новорожденной. На это сержанты с удовольствием согласились и повели Феодора Михайловича в близлежащий ресторан, где в отдельной комнате Феодор Михайлович велел подать три бутылки местного красного вина. Оно развязало язык у пирующих, и сержанты принялись рассказывать своему собеседнику разные случаи из своей служебной деятельности. Феодор Михайлович говорил, что сидел, как на иголках, думая, как я буду беспокоиться о его долгом отсутствии. Оставить же своих собеседников ему было неудобно, тем более, что за первыми бутылками последовали еще две, и сержанты, развеселившись, предлагали тосты и за мое здоровье, и за petite Sophie, и за виновника появления ее на свет.

Отцом крестным нашей Сони Феодор Михайлович просил быть своего друга, поэта А. Н. Майкова, а матерью крестною — Анну Николаевну Сниткину, мою мать. Она была намерена приехать к родинам, но захворала, и доктор не позволил ей до весны пуститься в такой продолжительный путь. Моя мать приехала в Женеву в начале мая, когда и совершены были крестины Сони.

Хоть я и довольно скоро оправилась после болезни, но вследствие трудных, продолжавшихся 33 часа родов я страшно обессилела и хотя с радостью принялась

_________________

1) Пропуск в рукописи.

2) Тут должна быть приложена интересная копия с выданного документа.

Примечание А. Г. Достоевской

120

кормить девочку, но вскоре убедилась, что без прикармливания молоком не обойдется, так как ребенок был большой и здоровый и требовал много пищи. Взять к Соне кормилицу было невозможно; в Швейцарии обычно выкармливают детей искусственным образом, коровьим молоком, на бутылке и питательных порошках. Иные же матери отсылали своих новорожденных верст за 60 в горы на грудь крестьянкам. Расстаться с Соней и отдать ее в чужие руки было немыслимо, да и доктора не советовали, так как, за отсутствием присмотра, крестьянки брали несколько младенцев, и многие из них умирали.

Когда в нашем доме устроился известный порядок, началась жизнь, о которой у меня навеки остались самые отрадные воспоминания. К моему большому счастию, Феодор Михайлович оказался нежнейшим отцом: он непременно присутствовал при купании девочки и помогал мне, сам завертывал ее в покойное одеяльце и зашпиливал его английскими булавками, носил и укачивал ее на руках и, бросая свои занятия, спешил к ней, чуть только заслышит ее голосок. Первым вопросом при его пробуждении или по возвращении домой ‑ было: «Что Соня? Здорова? Хорошо ли спала, кушала?». Феодор Михайлович целыми часами просиживал у ее постельки, то напевая ей песенки, то разговаривая с нею, при чем, когда ей пошел третий месяц, он был уверен, что Сонечка узнает его, и вот что он писал А. Н. Майкову от 18 мая 1868 года: «Это маленькое, трехмесячное, такое бедное, такое крошечное — для меня было уже лицо и характер. Она начинала меня знать, любить и улыбалась, когда я подходил. Когда я своим смешным голосом пел ей песни, она любила их слушать. Она не плакала и не морщилась, когда я ее целовал. Она останавливалась плакать, когда я подходил».

Но не долго дано было нам наслаждаться нашим безоблачным счастьем. В первых числах мая стояла дивная погода, и мы, по настоятельному совету доктора, каждый день вывозили нашу дорогую крошку в Jardin des Anglais, где она и спала в своей колясочке два-три часа. В один несчастный день, во время такой прогулки, погода внезапно изменилась, началась биза (bise), и, очевидно, девочка простудилась, потому что в ту же ночь у ней повысилась температура, и появился кашель. Мы тотчас же обратились к лучшему детскому врачу, и он посещал нас каждый день, уверяя, что девочка наша поправится. Даже за три часа до ее смерти говорил, что больной значительно лучше. Несмотря на его уверения, Феодор Михайлович не мог ничем заниматься и почти не отходил от ее колыбели. Оба мы были в страшной тревоге, и наши мрачные предчувствия оправдались: днем 12 мая (нашего стиля) наша дорогая Соня скончалась. Я не в силах изобразить того отчаяния, которое овладело нами, когда мы увидели мертвою нашу милую дочь. Глубоко потрясенная и опечаленная ее кончиною, я страшно боялась за моего несчастного мужа: отчаяние его было бурное, он рыдал и плакал, как женщина, стоя пред остывшим телом своей любимицы, и покрывал ее бледное личико и ручки горячими поцелуями. Такого бурного отчаяния я никогда более не видала. Обоим нам казалось, что мы не вынесем нашего горя. Два дня мы вместе, не разлучаясь ни на минуту, ходили по разным учреждениям, чтобы получить дозволение

121

похоронить нашу крошку, вместе заказывали все необходимое для ее погребения, вместе наряжали в белое атласное платьице, вместе укладывали в белый, обитый атласом гробик, и плакали, безудержно плакали. На Феодора Михайловича было страшно смотреть, до того он осунулся и похудел за неделю болезни Сони. На третий день мы свезли наше сокровище для отпевания в русскую церковь, а оттуда на кладбище в Plainpalais, где и схоронили в отделе, отведенным для погребения младенцев. Через несколько дней могила ее была обсажена кипарисами, а среди них был поставлен белый мраморный крест. Каждый день ходили мы с мужем на ее могилку, носили цветы и плакали. Слишком уж тяжело было нам расстаться с нашею бесценною малюткою, так искренно и глубоко успели мы ее полюбить, и так много мечтаний и надежд соединялось у нас с ее существованием.

V

ВЕВЕ

Оставаться в Женеве, где все напоминало нам Соню, было немыслимо, и мы решили немедленно исполнить наше давнишнее намерение и переехать в Wevey, на том же Женевском озере. Жалели мы очень о том, что, по недостатку средств, не могли совсем уехать из Швейцарии, которая стала для моего мужа почти ненавистна: он винил в смерти Сонечки и дурной, изменчивый климат Женевы, и самонадеянность доктора, и неумелость няньки и пр. Самих швейцарцев Феодор Михайлович и всегда недолюбливал, но черствость и бессердечие, выказанные многими из них в минуты нашего тяжкого горя, еще увеличили эту неприязнь. Как пример бессердечия, приведу, что наши соседи, зная о нашей утрате, тем не менее прислали просить, чтоб я громко не плакала, так как это действует им на нервы.

Никогда не забуду я тот вечно-печальный день, когда мы, отправив свои вещи на пароход, пошли в последний раз проститься с могилкой нашей дорогой девочки и положить ей прощальный венок. Мы целый час сидели у подножия памятника и плакали, вспоминая Соню, и, осиротелые, ушли, часто оглядываясь на ее последнее убежище.

Пароход, на котором нам пришлось ехать, был грузовой, и пассажиров на нашем конце было мало. День был теплый, но пасмурный, подстать нашему настроению. Под влиянием прощания с могилкой Сонечки, Феодор Михайлович был чрезвычайно растроган и потрясен, и тут, в первый раз в жизни (он редко роптал), я услышала его горькие жалобы на судьбу, всю жизнь его преследовавшую. Вспоминая, он мне рассказал про свою печальную одинокую юность после смерти нежно им любимой матери, вспомнил насмешки товарищей по литературному поприщу, сначала признавших его талант, а затем жестоко его обидевших. Вспоминал про каторгу и о том, сколько он выстрадал за четыре года пребывания в ней. Говорил о своих мечтах найти в браке своем с Марьей Дмитриевной столь желанное

122

семейное счастье, которое, увы, не осуществилось: детей от Марии Дмитриевны он не имел, а ее «странный, мнительный и болезненно-фантастический характер»1) был причиною того, что он был с нею очень несчастлив. И вот теперь, когда это «великое и единственное человеческое счастье иметь родное дитя»2) посетило его и он имел возможность сознать и оценить это счастье, злая судьба не пощадила его и отняла от него столь дорогое ему существо. Никогда ни прежде, ни потом не пересказывал он с такими мелкими, а иногда трогательными подробностями те горькие обиды, которые ему пришлось вынести в своей жизни от близких и дорогих ему людей.

Я пыталась его утешать, просила, умоляла его принять с покорностью ниспосланное нам испытание, но, очевидно, сердце его было полно скорби, и ему необходимо было облегчить его хотя бы жалобою на преследовавшую его всю жизнь судьбу. Я от всего сердца сочувствовала моему несчастному мужу и плакала с ним над столь печально сложившеюся для него жизнью. Наше общее глубокое горе и задушевная беседа, в которой для меня раскрылись все тайники его наболевшей души, как бы еще теснее соединили нас.

За все четырнадцать лет нашей супружеской жизни я не запомню такого грустного лета, какое мы с мужем провели в Веве в 1868 году. Жизнь как будто остановилась для нас: все наши мысли, все наши разговоры сосредоточивались на воспоминаниях о Соне и о том счастливом времени, когда она своим присутствием освещала нашу жизнь. Каждый встретившийся ребенок напоминал нам о нашей потере, и, чтобы не терзать свои сердца, мы уходили гулять куда-нибудь в горы, где была возможность избежать волновавших нас встреч. Я тоже тяжело переносила наше горе и много слез пролила по своей девочке. Но в глубине души у меня таилась надежда, что милосердный господь сжалится над нашими страданиями и вновь пошлет нам дитя, и я горячо молилась об этом. Надеждою на новое (вторичное) материнство старалась утешить меня и моя мать, которая тоже очень тосковала по внучке. Благодаря молитве и надежде острота скорби моей мало-по-малу смягчалась. Не то происходило с Феодором Михайловичем, и его душевное настроение начинало не на шутку меня пугать. Вот что я прочла в письме к Майкову (от 22 июня), когда мне пришлось приписать к нему несколько слов привета его жене: «Друг мой, Аполлон Николаевич, я знаю и верю, что вы истинно и искренно жалеете меня. Но никогда я не был более несчастен, как во все это последнее время. Описывать вам ничего не буду, но чем дальше идет время, тем язвительнее воспоминание и тем ярче представляется мне образ покойной Сони. Есть минуты, которых выносить нельзя. Она уже меня знала, она, когда я, в день смерти ее, уходил из дома читать газеты, не имея понятия о том, что через два часа умрет,

_________________

1) Этими же словами Феодор Михайлович определил характер своей первой жены в письме к А. Е. Врангелю, от 31 марта 1865 г. «Биография и письма». Материалы, стр. 278.

2) «Биография и письма». Материалы, стр. 288.

123

она так следила и провожала меня своими глазками, так поглядела на меня, что до сих пор представляется, и все ярче и ярче. Никогда не забуду и никогда не перестану мучиться. Если даже и будет другой ребенок, то не понимаю, как я буду любить его, где любви найду? мне нужно Соню. Я понять не могу, что ее нет и что ее никогда не увижу»1).

Такими же словами отвечал Феодор Михайлович на утешения моей матери. Меня его подавленное настроение страшно беспокоило, и я с огорчением думала: неужели возможно, что Феодор Михайлович, если господь вновь благословит нас рождением ребенка, не полюбит его и не будет так же счастлив, как был счастлив при рождении Сони. Точно темная завеса задернулась пред нами, так было в нашей семье тоскливо и грустно.

Феодор Михайлович продолжал работать над своим романом, но работа его не утешала. К нашему печальному настроению присоединилась тревога по поводу того, что стали пропадать адресованные нам письма и таким образом затруднялись сношения с родными и знакомыми. Особенно было жаль пропадавших писем А. Н. Майкова, всегда полных животрепещущего интереса. Подозрение о пропаже писем еще более укрепилось в нас, когда мы получили анонимное письмо2), где сообщалось, что Феодора Михайловича подозревают, приказано вскрывать его письма и строжайше обыскать его на границе при возвращении на родину. Как на грех в руки Феодора Михайловича попалась запрещенная книжка: «Les secrets du Palais des Tzars» (из времен царствования императора Николая Павловича). Среди героев выведены Достоевский с женой, при чем в романе в числе многих нелепостей рассказано, что Достоевский умирает, а жена его идет в монастырь. Рассказ страшно возмутил Феодора Михайловича и он даже хотел писать опровержение (имеется черновик письма), но потом решил, что не стоит придавать значение глупой книжонке.

VI

В ИТАЛИИ. – МИЛАН, ФЛОРЕНЦИЯ, БОЛОНЬЯ, ВЕНЕЦИЯ

К осени нам стало ясно, что необходимо во что бы то ни стало изменить наше тяжелое настроение, и в начале сентября мы решили переехать в Италию и на первый случай поселиться в Милане. Ближайший перевал был через горы Simplon. Мы сделали его частью пешком, идя с мужем рядом с поднимавшимся в гору громадным дилижансом, опережая его, поднимаясь по тропинкам и сбирая по дороге горные цветы. Спускались мы в сторону Италии уже в кабриолете. Запомнила смешной случай: в местечке Domo d'Ossola я пошла покупать фрукты и испытать свое за лето приобретенное знание итальянского языка. Заметив, что Феодор

_________________

1) «Биография и письма», стр. 188.

2) «Биография и письма», стр. 192.

124

Михайлович зашел в какой-то магазин, и, думая помочь ему в разговоре, я поспешила к нему. Оказалось, что, желая чем-нибудь меня порадовать, он приценивался к какой-то видневшейся в витрине цепочке. Торговец, принявший нас за «знатных иностранцев», заломил за цепочку три тысячи франков, уверяя, что она относится чуть ли ко времени Веспасиана. Несоответствие запрошенной цены с имеющимися в нашем распоряжении суммами заставило Феодора Михайловича улыбнуться, и это было чуть ли не первое веселое его впечатление со времени нашей потери.

Перемена обстановки, дорожные впечатления, новые люди (ломбардцы-крестьяне, по мнению Феодора Михайловича, с виду очень похожи на русских крестьян), все это повлияло на настроение Феодора Михайловича, и первые дни пребывания в Милане он был чрезвычайно оживлен: водил меня осматривать знаменитый Миланский собор H. Duomo, составлявший для него всегда предмет искреннего и глубокого восхищения. Феодор Михайлович жалел только о том, что площадь пред собором близко застроена домами (теперь площадь значительно расширена), и говорил, что архитектура H. Duomo таким образом теряет в своей величественности. В один ясный день мы с мужем даже взбирались на кровлю собора, чтобы бросить взгляд на окрестности и лучше рассмотреть украшающие его статуи. Поселились мы близ Corso, в такой узенькой улице, что соседи могли переговариваться из окна в окно.

Я начала радоваться оживленному настроению мужа, но, к моему горю, оно продолжалось недолго, и он опять затосковал. Одно, что несколько рассеивало Феодора Михайловича, это ‑ его переписка с А. Н. Майковым и Н. Н. Страховым. Последний сообщил нам о возникновении нового журнала «Заря», издаваемом В. В. Кашпиревым. Феодор Михайлович заинтересовался, главное, тем, что во главе редакции станет Н. Н. Страхов, бывший сотрудник «Времени» и «Эпохи» и что, благодаря этому, как писал мой муж: «Итак, наше направление и наша общая работа не умерла. «Время» и «Эпоха» все-таки принесли плоды, и новое дело нашло вынужденным начать с того, на чем мы остановились. Это слишком отрадно»1). Феодор Михайлович, вполне сочувствуя возникающему журналу, интересовался как сотрудниками, так и статьями, ими доставленными (особенно Н. Я. Данилевским, написавшим капитальное произведение «Россия и Европа», и которого мой муж знал еще в юности ярым последователем учения Фурье).

Страхов усиленно приглашал моего мужа быть сотрудником «Зари». Феодор Михайлович на это с удовольствием соглашался, но лишь тогда, когда окончит роман «Идиот», который так трудно ему давался и которым он был очень недоволен. Феодор Михайлович уверял, что никогда у него не было ни одной поэтической мысли лучше и богаче, чем идея, которая выяснилась в романе, и что и десятой доли не выразил он из того, что хотел в нем выразить.

Осень 1868 г. в Милане была дождливая и холодная и делать большие прогулки (что так любил мой муж) было невозможно. В тамошних читальнях не

__________________

1) « Биография и письма», стр. 261.

125

имелось русских газет и книг, и Феодор Михайлович очень скучал, оставаясь без газетных известий с родины. Вследствие этого, прожив два месяца в Милане, мы решили переехать на зиму во Флоренцию. Феодор Михайлович когда-то бывал там, и у него остались о городе хорошие воспоминания, главным образом, о художественных сокровищах Флоренции.

Таким образом в конце ноября 1868 г. мы перебрались в тогдашнюю столицу Италии и поселились вблизи Palazzo Pitti. Перемена места опять повлияла благоприятно на моего мужа, и мы стали вместе осматривать церкви, музеи и дворцы. Помню, как Феодор Михайлович приходил в восхищение от Cathedrale, церкви santa Maria del fiore и от небольшой капеллы del Battistero, в которой обычно крестят младенцев. Бронзовые двери Battistero, (особенно detta del Paradiso), работы знаменитого Ghiberti очаровали Феодора Михайловича, и он, часто проходя мимо капеллы, всегда останавливался и рассматривал их. Муж уверял меня, что если ему случится разбогатеть, то он непременно купит фотографии этих дверей, если возможно в натуральную их величину, повесит у себя в кабинете, чтобы на них любоваться.

Часто мы с мужем бывали в Palazzo Pitti, и он приходил в восторг от картины Рафаэля Madonna della Sedia. Другая картина того же художника S. Giovan Battista nel deserto (Иоанн Креститель в пустыне), находящаяся в галлерее Uffizi, тоже приводила в восхищение Феодора Михайловича, и он всегда долго стоял перед нею. Посетив картинную галлерею, он непременно шел смотреть в том же здании статую Venere de Medici (Венеру медицийскую), работы знаменитого греческого скульптора (Cleomene) Клеомена. Эту статую мой муж признавал гениальным произведением.

Во Флоренции, к нашей большой радости, нашлась отличная библиотека и читальня с двумя русскими газетами, и мой муж ежедневно заходил туда почитать после обеда. Из книг же взял себе на дом и читал всю зиму сочинения Вольтера и Дидро на французском языке, которым он свободно владел.

Наступивший 1869 год принес нам счастье: мы вскоре убедились, что господь благословил наш брак, и мы можем вновь надеяться иметь ребенка. Радость наша была безмерна, и мой дорогой муж стал обо мне заботиться столь же внимательно, как и в первую мою беременность. Его забота дошла до того, что, прочитав присланные Н. Н. Страховым томы только что вышедшего романа гр. Л. Толстого «Война и Мир», спрятал от меня ту часть романа, в которой так художественно описана смерть от родов жены князя Андрея Болконского. Феодор Михайлович опасался, что картина смерти произведет на меня сильное и тягостное впечатление. Я всюду искала пропавшего тома и даже бранила мужа, что он затерял интересную книгу. Он всячески оправдывался и уверял, что книга найдется, но дал мне ее только тогда, когда ожидаемое событие уже совершилось. В ожидании рождения ребенка Феодор Михайлович писал в письме к Н. Н. Страхову: «Жду с волнением, и страхом, и с надеждою, и с робостью»1). Мы оба хотели, мечтали иметь девочку,

__________________

1) «Русская Старина», 1885 г.

126

и так как уже пламенно любили ее в наших мечтах, то заранее дали ей имя Любовь, имя, которого не было ни в моей, ни в семье мужа.

Мне предписано было доктором много гулять, и мы каждый день ходили с Феодором Михайловичем в Giardino Boboli (сад, окружающий дворец Питти), где, несмотря на январь, цвели розы. Здесь мы грелись на солнышке и мечтали о нашем будущем счастье.

В 1869 году, как и раньше, наши денежные обстоятельства были очень плохи, и нам приходилось нуждаться. За роман «Идиот» Феодор Михайлович получал по полтораста рублей за лист, что составило около семи тысяч. Но из них три тысячи были взяты для нашей свадьбы и пред отъездом за границу. А из остальных четырех тысяч приходилось платить проценты за заложенные в Петербурге вещи и часто помогать пасынку и семье умершего брата, так что на нашу долю оставалось сравнительно немного. Но нашу сравнительную бедность мы сносили не только безропотно, но иногда с беспечностью. Феодор Михайлович называл себя мистером Микобером, а меня ‑ мистрисс Микобер. Мы жили с мужем душа в душу, а теперь, при появившейся надежде на новое счастье, все было бы прекрасно, но тут грозила другая беда: за два истекших года Феодор Михайлович отвык от России и стал этим очень тяготиться. В письме к С. А. Хмыровой от 8 марта 1869 г., сообщая ей о своем будущем романе «Атеизм», пишет…«Писать его здесь я не могу; для этого мне нужно быть в России непременно, видеть, слышать и в русской жизни участвовать непосредственно... здесь же я потеряю даже возможность писать, не имея под руками и необходимого материала для письма, т.-е. русской действительности (дающей мысли) и русских людей». Но не только русских людей, но и вообще людей нам не доставало: во Флоренции у нас не было ни одного знакомого человека, с которым можно было бы поговорить, поспорить, пошутить, обменяться впечатлениями. Кругом все были чужие, а иногда и неприязненно настроенные лица, и это полное отъединение от людей было подчас тяжело. Помню, мне тогда приходило на мысль, что люди, живущие в таком совершенном уединении и отчужденности, могут в конце концов или возненавидеть друг друга, или тесно сойтись на всю остальную жизнь.

К нашему счастью, с нами случилось последнее: это невольное уединение заставило нас еще сердечнее сблизиться и еще более дорожить друг другом.

За девять месяцев пребывания в Италии я научилась немного говорить по-итальянски, т.-е. достаточно для разговора с прислугой или в магазинах, даже могла читать газеты «Pimgolo» и «Secolo» и все понимала. Феодор Михайлович, занятый своей работой, конечно, не мог научиться, и я была его переводчиком. Теперь, в виду приближавшегося семейного события необходимо было переселиться в страну, где бы говорили по-французски или по-немецки, чтобы муж мог свободно объясняться с доктором, акушеркой, в магазинах и пр. Мы долго обсуждали вопрос, куда поехать, где для Феодора Михайловича могло бы найтись интеллигентное общество. Я подала мужу мысль поселиться на зиму в Праге, как в родственной стране, близкой к России. Там мог мой муж познакомиться с выдающимися политическими деятелями и через них войти в тамошние литературные

127

и художественные кружки. Феодор Михайлович мысль мою одобрил, так как не раз жалел, что не присутствовал на славянском съезде 1867 года; сочувствуя начавшемуся в России сближению с славянами, муж хотел ближе узнать их. Таким образом мы окончательно остановились на решении поехать в Прагу и остаться там на всю зиму; при моем положении путешествовать было затруднительно, и мы решили по пути в Прагу отдыхать в нескольких городах. Первый наш переезд был до Венеции, но дорогой, от поезда до поезда, мы остановились в Болоньи и поехали в тамошний музей посмотреть картину Рафаэля «Святая Цецилия». Феодор Михайлович очень ценил это художественное произведение, но до сих пор видел лишь копии и теперь был счастлив, что видел оригинал. Мне стоило большого труда, чтобы оторвать мужа от созерцания этой дивной картины, а между тем я боялась пропустить поезд.

В Венеции мы прожили несколько дней, и Феодор Михайлович был в полном восторге от архитектуры церкви св. Марка (Chiesa San Marco) и целыми часами рассматривал украшающие стены мозаики. Ходили мы вместе и в Palazzo Ducale, и муж мой приходил в восхищение от его удивительной архитектуры; восхищался и поразительной красоты потолками дворца дожей, нарисованными лучшими художниками XV столетия. Можно сказать, что все четыре дня мы не сходили с площади San Marco, до того она, и днем и вечером, производила на нас чарующее впечатление.

VII

СНОВА В ДРЕЗДЕНЕ

Переезд из Венеции в Триест на пароходе был чрезвычайно бурный; Феодор Михайлович за меня очень тревожился и не отходил ни на шаг, но, к счастию, все обошлось благополучно. Затем мы остановились на два дня в Вене и только после десятидневного путешествия добрались до Праги. Здесь нас ожидало большое разочарование: оказалось, что в те времена существовали меблированные комнаты только для одиноких и совсем не было меблированных комнат для семейств, т.-е. более спокойных и удобных. Чтоб остаться в Праге приходилось нанимать квартиру, платить за полгода вперед и, кроме того, обзаводиться мебелью и всем хозяйством. Это было нам не по средствам, и после трехдневных поисков мы, к большому нашему сожалению, должны были оставить Золотую Прагу, которая нам успела за эти дни очень понравиться. Так рушились мечты моего мужа завязать сношения с деятелями славянского мира, и нам ничего не оставалось более, как поселиться в Дрездене, условия жизни в котором нам были известны. И вот в начале августа мы приехали в Дрезден и наняли три меблированные комнаты (моя мать опять приехала ко времени моего разрешения от бремени) в английской части города Englischer Viertel Victoria-Strasse, № 5. В этом-то доме 14 сентября 1869 года и произошло счастливое семейное событие ‑ рождение нашей второй

128

дочери — Любови. В чрезвычайном счастии Феодор Михайлович, извещая А. Н. Майкова и приглашая его в крестные отцы, писал: «Три дня тому назад родилась у меня дочь, Любовь. Все обошлось благополучно, и ребенок большой, здоровый и красавица»1).

Конечно, только глаза влюбленного и восторженного отца могли в розовом комочке мяса увидать «красавицу».

С появлением на свет ребенка счастье снова засияло в нашей семье. Феодор Михайлович был необыкновенно нежен к своей дочке, возился с нею, сам купал, носил на руках, убаюкивал и чувствовал себя настолько счастливым, что писал Н. Н. Страхову: «Ах, зачем вы не женаты, и зачем у вас нет ребенка, многоуважаемый Николай Николаевич. Клянусь вам, что в этом ¾ счастья жизненного, а в остальном разве одна четверть»2).

Крестным отцом и на этот раз был А Н. Майков, а крестною матерью муж мой избрал свою любимую сестру, В. М. Иванову. Заместительницею была моя мама. Крестины состоялись только в декабре: сначала я хворала, а затем священник дрезденской церкви уехал по делам в Петербург.

В Дрездене мы нашли прекрасную читальню со многими русскими и иностранными газетами. Нашлись для нас и знакомые из тех русских, постоянно живущих в Дрездене, которые после обедни приходили в семью батюшки, очень гостеприимную. Между новыми знакомыми оказалось несколько умных и интеллигентных людей, с которыми моему мужу было интересно беседовать. Это была хорошая сторона дрезденской жизни.

Закончив свой роман «Вечный муж», Феодор Михайлович отдал его в журнал «Заря», где он и появился в первых двух книжках 1870 года. Роман этот имеет автобиографическое значение. Это отголосок летнего пребывания моего мужа в 1866 году в Люблине, близ Москвы, где он поселился на даче, рядом с дачею своей сестры, В. М. Ивановой. В лице членов семейства Захлебининых, Феодор Михайлович изобразил семью Ивановых. Тут и отец, весь ушедший в свою большую докторскую практику, мать, вечно усталая от хозяйственных забот, и веселая молодежь — племянники и племянницы Феодора Михайловича и их молодые друзья. В лице подружки Марьи Никитишны изображена друг семьи ‑ М. С. Иванчина-Писарева, а в лице Александра Лобова — пасынок мужа, П. А. Исаев, конечно, в сильно-идеализированном виде.

Даже в Вельчанинове имеются некоторые черточки самого Феодора Михайловича, напр., в описании различного рода игр, затеянных им при приезде на дачу.

Таким веселым в молодом обществе и находчивым вспоминает о нем один из участников подобных летних вечеров и представлений Н. Н. фон-Фохт3). Зимою 1869‑1870 г. г. Феодор Михайлович был занят составлением нового романа, который хотел назвать «Житие великого грешника». Это произведение, по мысли

_________________

1) «Биография и письма», стр. 206.

2) «Биография и письма», стр. 287.

3) «Исторический Вестник», 1901,№ 12.

129

мужа, должно было состоять из пяти больших повестей (каждая листов в пятнадцать), при чем каждая повесть составляла бы самостоятельное произведение, которое можно было бы напечатать в журнале или издать отдельною книгою. Во всех пяти повестях Феодор Михайлович предполагал провести тот важный и мучительный вопрос, которым он болел всю свою жизнь – именно, вопрос о существовании бога. Действие в первой повести должно было происходить в сороковых годах прошлого столетия, и материал ее и типы тогдашнего времени были для Феодора Михайловича настолько ясны и знакомы, что он мог писать эту повесть и продолжая жить за границей. Эту-то повесть муж и хотел поместить в «Заре». Но для второй повести, действие которой происходит в монастыре, Феодору Михайловичу уже необходимо было бы вернуться в Россию. Во второй повести муж предполагал главным героем выставить святителя Тихона Задонского, конечно, под другим именем. Феодор Михайлович возлагал большие надежды на предполагаемый роман и смотрел на него как на завершение своей литературной деятельности. Это его предвидение впоследствии оправдалось, так как многие герои задуманного романа вошли потом в роман «Братья Карамазовы». Но тогда мужу не удалось исполнить своего намерения, так как его увлекла другая тема, о которой он писал Н. Н. Страхову: «На вещь, которую теперь пишу в «Русский Вестник», я сильно надеюсь, но не с художественной, а с тенденциозной стороны: хочется высказать несколько мыслей, хотя бы погибла при этом моя художественность, но меня увлекает накопившееся в уме и в сердце, пусть выйдет хоть памфлет, но я выскажусь»1).

Это был роман «Бесы», появившийся в 1871 г. На возникновение новой темы повлиял приезд моего брата. Дело в том, что Феодор Михайлович, читавший разные иностранные газеты (в них печаталось многое, что не появлялось в русских), пришел к заключению, что в Петровской Земледельческой Академии в самом непродолжительном времени возникнут политические волнения. Опасаясь, что мой брат, по молодости и бесхарактерности, может принять в них деятельное участие, муж уговорил мою мать вызвать сына погостить у нас в Дрездене. Приездом моего брата Феодор Михайлович рассчитывал утешить как меня, уже начавшую тосковать по родине, так и мою мать, которая уже два года жила за границей (то с детьми моей сестры, то наезжая к нам) и очень соскучилась по сыну. Брат мой всегда мечтал о поездке за границу; он воспользовался вакациями и приехал к нам. Феодор Михайлович, всегда симпатизировавший брату, интересовался его занятиями, его знакомствами и вообще бытом и настроением студенческого мира. Брат мой подробно и с увлечением рассказывал. Тут-то и возникла у Феодора Михайловича мысль в одной из своих повестей изобразить тогдашнее политическое движение и одним из главных героев взять студента Иванова (под фамилией Шатова), впоследствии убитого Нечаевым. О студенте Иванове мой брат говорил как об умном и выдающимся по своему твердому характеру человеке, и коренным

__________________

1)«Биография и письма», стр. 288.

130

образом изменившим свои прежние убеждения. И как глубоко был потрясен мой муж, узнав потом из газет об убийстве студента Иванова, к которому он чувствовал искреннюю привязанность. Описание парка Петровской Академии и грота, где был убит Иванов, было взято Феодором Михайловичем со слов моего брата.

Добавлю, что приезд моего брата в Дрезден оказался капитальным событием в его жизни: среди членов русского общества он встретил девицу, сделавшеюся через год его женой.

Хотя материал для нового романа был взят из действительности, тем не менее мужу было необыкновенно трудно его написать. По обыкновению, Феодор Михайлович был недоволен своей работой, много раз переделывал и листов пятнадцать уничтожил. Тенденциозный роман был, очевидно, не в духе его творчества.

По мере того как подрастала наша Любочка и не нуждалась более в моем безотлучном присутствии, я получила возможность вместе с Феодором Михайловичем ходить в картинную галлерею, в дешевые концерты на Брюлловой Террасе и на прогулки. На одной из них с нами произошел случай, рисующий всегдашнюю стремительность характера моего мужа. Дело было так: в зиму 1870 года был назначен аукцион обстановки и вещей какой-то умершей немецкой герцогини. Продавались бриллианты, платья, белье, меха и пр., и залы ее отеля были переполнены публикой. В один из последних дней аукциона мы проходили мимо ее дома, и я предложила зайти посмотреть, как у немцев происходят продажи с публичного торга. Феодор Михайлович согласился, и мы поднялись в зал. Вещей оставалось сравнительно немного и, по большой части, предметы роскоши, на которые среди экономных немцев нашлось мало охотников. Поэтому теперь вещи продавались не с бывшей оценки, а с предложенной цены. Вдруг Феодор Михайлович заметил на полках буфета прелестный surtout de table богемского стекла, изящного стиля, темно-вишневого цвета с золочеными украшениями. Всего было 18 вещей: две большие съемные вазы, 2 средние, шесть поменьше, четыре вазы для варенья и четыре тарелки, все одного же рисунка. Феодор Михайлович, любитель изящных вещей, любовался на вазы и говорил: «Вот бы нам приобрести эти прелестные вазы. Хочешь, Анечка, купим?». Я смеялась, зная, что хоть у нас и есть деньги в эту минуту, но их не так много. Рядом с нами восхищалась хрусталем какая-то француженка; она говорила своей спутнице, что жалеет, что так много вещей, а то бы она купила часть их. Это услышал Феодор Михайлович и мигом обратился к ней со словами: «M-me, купимте пополам». Не прошло и пяти минут, как вещи были выставлены перед публикой с цены 18 талеров, по одному талеру за вещь. Как ни экономны немцы, но такая незначительная цена за такое большое количество вещей показалась и им дешевою, и явились охотники, набавляя по fünf Groschen. Один Феодор Михайлович набавлял по талеру. С каждою минутою азарт в нем возрастал, я видела, что цена поднимается и с ужасом думала: а что если француженка откажется от покупки, и все вещи достанутся нам? Аукционист, доведя до сорока одного талера и боясь упустить покупателей, закончил торг, и вещи стали нашею собственностью. Француженка не отказалась от покупки, и мы честно поделились вещами. Теперь предстояло

131

покупку перенести домой. Феодор Михайлович остался у вещей, а я с двумя носильщиками, несшими по вазе в каждой руке, отправилась домой. Им пришлось сходить за вещами два раза. Можно представить удивление моей матери, когда она увидела в комнате моего мужа коллекцию ваз. Первый вопрос ее был: «А когда вы все это повезете в Россию? Ведь у вас не сундуки, а чемоданы, ведь все это разобьется дорогой». Это соображение не пришло в голову никому из нас, а если б и пришло, то Феодор Михайлович в охватившем его азарте все-таки не отказался бы от покупки. Впрочем, все обошлось благополучно: из Дрездена часто уезжали русские в Петербург, и я просила знакомых взять по вазе и передать моей сестре. Этот surtout de table цел и поныне и составляет нашу семейную драгоценность.

Как я упомянула, бывали мы с мужем у русского священника Н. Ф. Розанова. Муж не особенно его ценил, так как по живости своего характера и некоторой легкомысленности в суждениях он не олицетворял типа служителя алтаря, каким представлял его себе Феодор Михайлович. Жена священника была очень добра и гостеприимна, и у них были милые детки, которые все скрашивали. Среди русских дам, живших в те годы в Дрездене, оказалось несколько горячих поклонниц таланта моего мужа: они приносили ему цветы, книги, а главнее, баловали и задаривали игрушками нашу Любочку, чем, конечно, очень привлекали к себе внимание Феодора Михайловича.

В конце октября 1870 года дрезденские русские собрались у священника и по собственной инициативе положили послать тогдашнему канцлеру [А. П. Горчакову] адрес по поводу депеши от 19 октября к представителям России. Все собравшиеся стали просить Феодора Михайловича написать этот адрес, и хотя он в то время был очень занят срочной работой, но согласился и написал. Вот этот адрес:

«Мы, русские, проживающие временно за границей, в Дрездене, с восторгом и благодарностию узнали о высочайшей воле, изображенной вами в депеше от 19-го октября к представителям России при державах, подписавших Парижский трактат. Мы счастливы тем, что можем и отсюда, братски и единодушно собравшись вместе, заявить вашему сиятельству о радостных чувствах, испытанных каждым из нас при чтении вашей депеши. Нам как бы послышался в ней голос всей нашей великой и славной России. Каждый из нас, гордясь именем русского, читал эти слова, исполненные правды и высочайшего достоинства. Мы молим бога о счастьи нашей возлюбленной родине, и да сохранит он ее надолго от испытаний. Молим, да сохранит ей еще на долгие годы нашего обожаемого государя-освободителя, а ему таких доблестных слуг, как вы».

Этот адрес был покрыт множеством подписей (до ста) и отослан канцлеру.

Первые три года пребывания за границей я хоть иногда и тосковала по России, но являлись новые впечатления, хорошие или дурные, и тоска моя рассеивалась. Но на четвертый год я уже не имела силы бороться с нею. Хоть около меня были любимые и наиболее дорогие для меня существа: муж, ребенок, моя

132

мать и брат, но мне не доставало чего-то главного, не доставало родины, России. Тоска моя мало-по-малу перешла в болезнь, в носталгию, и наше будущее представлялось мне вполне безнадежным. Мне думалось, что мы уже никогда более не вернемся в Россию, что все будут какие-нибудь неодолимые препятствия: то у нас денег нет, то деньги есть, а нельзя ехать из-за моей беременности или из-за боязни простудить ребенка и т. д. Заграница мне представлялась тюрьмой, в которую я попала и из которой никогда не смогу вырваться: Как меня ни уговаривали родные, как ни утешали надеждою, что обстоятельства изменятся, и мы вернемся на родину, все утешения были напрасны: я изверилась в эти обещания и была убеждена, что судьбою мне суждено навсегда остаться на чужбине. Я вполне сознавала, что моею тоскою мучаю моего дорогого мужа, которому и самому было невыразимо тяжело жить вдали от родины; я старалась сдерживаться при нем, не плакать, не жаловаться, но мой иногда грустный вид выдавал меня. Я говорила себе, что готова на все невзгоды, на бедность, на нищету даже, но лишь бы жить на столь для меня дорогой родине, которою я всегда гордилась. Вспоминая мое тогдашнее настроение, скажу, что оно подчас было невыносимо тяжелое и что злейшему моему врагу не могла бы его пожелать.

В конце 1870 года выяснилось одно обстоятельство, благодаря которому мы имели возможность получить значительную для нас сумму, именно: Стелловский, купивший у Феодора Михайловича права на издание полного собрания его сочинений в 1865 году, теперь издал в отдельном издании роман «Преступление и Наказание». Согласно договору, Стелловский обязан был уплатить мужу свыше тысячи рублей. И вот роман был уже издан, а издатель ничего не хотел платить, хотя пасынок мужа и заявлял ему, что имеет доверенность на получение денег. Не надеясь на опытность пасынка, Феодор Михайлович просил А. Н. Майкова взять на себя труд получения этих денег не на себя лично, а поручить дело опытному присяжному поверенному.

С глубочайшею благодарностью вспоминаю я о том, как бесконечно добр был многочтимый А. Н. Майков к нам в эти четыре года нашей заграничной жизни. И в этом случае Аполлон Николаевич принял в нашем деле самое доброе участие, и не только поручил наше дело поверенному, но даже сам пытался вести переговоры со Стелловским. Но этот издатель был заведомый плут и А. Н. Майков, опасаясь, что Стелловский может его обмануть, решился вызвать самого Феодора Михайловича в Петербург. А так как ему было известно, что мы всегда сидим без денег, то придумал крайнюю меру, именно прислал нам телеграмму, в которой советовал мужу просить из Литературного Фонда взаймы сто рублей и на эти деньги приехать в Петербург одному, без семьи. На беду телеграмма пришла 1-го апреля (день, когда в России принято обманывать), и мы с мужем сначала приняли этот вызов в Петербург за чью-нибудь шутку или за коварное желание кого-нибудь из кредиторов, а может быть, и Стелловского вызвать Феодора Михайловича в Петербург и там, угрожая посадить его в долговое отделение, расплатиться за «Преступление

133

и наказание» скупленными за бесценок нашими векселями. Добрый Аполлон Николаевич не ограничился присылкою телеграммы, а от своего имени позондировал комитет Литературного Фонда на счет выдачи писателю Достоевскому взаймы ста рублей, но фонд и на этот раз1) отнесся к этой просьбе недружелюбно, о чем А. Н. Майков говорит в своем письме от 21 апреля 1871 г.

Феодор Михайлович был очень расстроен, получив это письмо, и писал в ответ: «Видите ли, однако, как фонд высокомерно отнесся к моей (т.-е. к вашей обо мне) просьбе на счет займа, каких потребовалось гарантий и пр. и какой высокомерный тон ответа. Если б нигилист просил, не ответил бы так» 

Время шло, и в апреле 1871 года исполнилось четыре года, как мы жили за границей, а надежда на возвращение в Россию у нас то появлялась, то исчезала. Наконец, мы с мужем твердо положили непременно в скором времени вернуться в Петербург, какие тяжелые последствия не повлекло бы за собою наше возвращение. Но расчеты наши висели на волоске: мы ожидали новое прибавление семейства в июле или в начале августа, и если б мы не успели за месяц до ожидаемого события перебраться в Россию, то нам неизбежно пришлось бы остаться еще на целый год, до весны, так как везти новорожденного позднею осенью было бы немыслимо. Когда мы предполагали, что, пожалуй, нам еще целый год не придется увидеть России, то оба приходили в полное отчаяние: до того невыносимо становилось жить на чужбине. Феодор Михайлович часто говорил, что если мы останемся за границей, то он «погиб», что он не в состоянии больше писать, что у него нет материала, что он чувствует, как перестает помнить и понимать Россию и русских, так как дрезденские русские — наши знакомые, по его мнению, были не русские, а добровольные эмигранты, не любящие Россию и покинувшие ее навсегда. И это была правда: все это были члены дворянских семей, которые не могли примириться с отменою крепостного права и с изменившимися условиями жизни и бросившие родину, чтобы насладиться цивилизацией Западной Европы. Это были большею частью люди, озлобленные новыми порядками и понижением своего благосостояние и полагавшие, что им будет легче жить на чужбине.

Феодор Михайлович так часто говорил о несомненной «гибели» своего таланта, так мучился мыслью, чем он прокормит свою все увеличивающуюся и столь дорогую для него семью, что я иногда приходила в отчаяние, слушая его. Чтобы успокоить его тревожное настроение и отогнать мрачные мысли, мешавшие ему сосредоточиться на своей работе, я прибегла к тому средству, которое всегда рассеивало и развлекало его. Воспользовавшись тем, что у нас имелась некоторая сумма денег (талеров триста), я завела как-то речь о рулетке, о том, отчего бы ему еще раз не попытать счастья, говорила, что приходилось же ему выигрывать,

__________________

1) В дальнейшем я намерена выяснить дружелюбные отношения ‑ моего мужа к Литературному Фонду, его постоянное согласие выступать чтецом на его благотворительных вечерах и всегда неприязненное отношение к нему Литературного Фонда.

134

почему не надеяться, что на этот раз удача будет на его стороне, и т. п. Конечно, я ни минуты не рассчитывала на выигрыш и мне очень было жаль ста талеров, которыми приходилось пожертвовать, но я знала из опыта прежних его поездок на рулетку, что, испытав новые бурные впечатления, удовлетворив свою потребность к риску, к игре, Феодор Михайлович вернется успокоенным и, убедившись в тщетности его надежд на выигрыш, он с новыми силами примется за роман и в 2-3 недели вернет все проигранное. Моя идея о рулетке была слишком по душе мужу, и он не стал от нее отказываться. Взяв с собою 120 талеров и условившись, что, в случае проигрыша, я пришлю ему на выезд, он уехал в Висбаден, где и пробыл неделю. Как я и предполагала, игра на рулетке имела плачевный результат, в месте с поездкою Феодор Михайлович издержал 180 талеров, сумму для нас тогда очень значительную. Но те жестокие муки, которые испытал Феодор Михайлович в эту неделю, когда укорял себя в том, что отнял деньги от семьи, от меня и ребенка, так на него повлияли, что он решил, что более никогда в жизни не будет играть на рулетке. Вот что писал мне мой муж от 28 апреля 1871 года: «Надо мною великое дело совершилось, исчезла гнусная фантазия, мучившая меня почти 10 лет (или лучше, со смерти брата, когда я вдруг был подавлен долгами); я все мечтал выиграть; мечтал серьезно, страстно. Теперь же все кончено. Это был вполне последний раз. Веришь ли ты тому, Аня, что у меня теперь руки развязаны; я был связан игрой; я теперь буду об деле думать и не мечтать по целым ночам об игре, как бывало это».

Конечно, я не могла сразу поверить такому громадному счастью, как охлаждение Феодора Михайловича к игре на рулетке. Ведь он много раз обещал мне не играть и не в силах был исполнить своего слова. Однако счастье это осуществилось, и это был действительно последний раз, когда он играл на рулетке. Впоследствии, в свои поездки за границу (1874, 1875, 1876, 1879 г. г.), Феодор Михайлович ни разу не подумал поехать в игорный город. Правда, в Германии вскоре были закрыты рулетки, но существовали в Саксоне и в Монте-Карло. Расстояние не помешало бы мужу съездить туда, если б он пожелал. Но его уже более не тянуло к игре. Казалось, эта «фантазия» Феодора Михайловича выиграть на рулетке была каким-то наваждением или болезнью, от которой он внезапно и навсегда исцелился. Вернулся Феодор Михайлович из Висбадена бодрым, успокоившимся и тотчас принялся за продолжение романа «Бесы», так как предвидел, что переезд в Россию, устройство на новом месте и затем ожидаемое семейное событие не дадут ему возможности много работать. Все помыслы моего мужа были обращены на новую полосу жизни, перед нами открывающуюся, и он стал предугадывать, как-то он встретится со старыми друзьями и родными, которые, по его мнению, могли очень измениться за протекшие четыре года; он сознавал и в самом себе перемену некоторых своих взглядов и мнений.

В последних числах июня 1871 г. были получены из редакции «Русского Вестника» следуемые за роман деньги, и мы, не теряя ни одного дня, принялись за окончание наших дрезденских дел (вернее, выкуп вещей и уплату долгов) и за

135

укладку вещей. За два дня до отъезда Феодор Михайлович призвал меня к себе, вручил несколько толстых пачек исписанной бумаги большого формата и попросил их сжечь. Хоть мы и раньше с ним об этом говорили, но мне так стало жаль рукописей, что я начала умолять мужа позволить мне взять их с собой. Но Феодор Михайлович напомнил мне, что на русской границе его, несомненно, будут обыскивать и бумаги от него отберут, а затем они пропадут, как пропали все его бумаги при его аресте в 1849 году. Возможно было предполагать, что до просмотра бумаг нас могут задержать в Вержболове, а это было бы опасно в виду приближающегося семейного события. Как ни жалко было мне расставаться с рукописями, но пришлось покориться настойчивым доводам Феодора Михайловича. Мы растопили камин и сожгли бумаги. Таким образом погибли рукописи романов «Идиот» и «Вечный муж». Особенно жаль мне было лишиться той части романа «Бесы», которая представляла собою оригинальный вариант этого тенденциозного произведения. Мне удалось отстоять только записные книжки к названным этим романам и передать моей матери, которая предполагала вернуться в Россию несколько месяцев спустя, позднею осенью. Взять же с собою целый чемодан с рукописями она не соглашалась: большое количество их могло возбудить подозрение, и бумаги были бы от нее отобраны.

Наконец 5 июля вечером нам удалось выехать в Дрезден на Берлин, где мы пересели на поезд, отправлявшийся в Россию.

Много хлопот было нам дорогой с нашею резвою Любочкой, которой было год десять месяцев. Мы ехали без няни, и, в виду моего болезненного состояния, с нею все время пути (68 часов) няньчился мой муж: выводил ее на платформы гулять, приносил молоко и еду, развлекал ее играми, ‑ словом, действовал как самая умелая нянюшка, и этим очень облегчил для меня продолжительный переезд.

Как мы предполагали, так и случилось: на границе у нас перерыли все чемоданы и мешки, а бумаги и пачку книг отложили в сторону. Всех уже выпустили из ревизионного зала, а мы трое оставались, да еще кучка чиновников, столпившихся около стола и разглядывавших отобранные книги и тонкую пачку рукописи. Мы стали уже беспокоиться, не пришлось бы нам опоздать к отходящему в Петербург поезду, как наша Любочка выручила нас из беды, ‑ бедняжка успела проголодаться и принялась так голосисто кричать: «Мама, дай булочки», что чиновникам скоро надоели ее крики и они решили нас отпустить с миром, возвратив без всяких замечаний и книги и рукопись.

Еще сутки пришлось нам промучиться в вагоне, но сознание того, что мы едем по русской земле, что вокруг нас все свои, русские, было до того утешительно, что заставляло нас забывать все дорожные невзгоды. Мы с мужем были веселы и счастливы, и спрашивали друг друга: неужели правда, что мы наконец в России? до того диковинным казалось нам осуществление нашей давнишней мечты.

136

VIII

1871 г. Окончание заграничного периода нашей жизни.

Заканчивая заграничный период нашей жизни, скажу, что вспоминаю его с глубочайшей благодарностью судьбе. Правда, в течение четырех слишком лет, проведенных нами в добровольной ссылке, нас постигли тяжкие испытания: смерть нашей старшей дочери, болезнь Феодора Михайловича, наша постоянная денежная нужда и необеспеченность в работе, несчастная страсть Феодора Михайловича к игре на рулетке и невозможность вернуться на родину, но испытания эти послужили нам на пользу: они сближали нас, заставляли лучше понимать и ценить друг друга и создали ту прочную взаимную привязанность, благодаря которой мы были так счастливы в нашем супружестве.

Для меня же лично воспоминание о тех годах представляется яркою, красивою картиною. Мы жили и посетили много прелестных городов и местностей (Дрезден, Баден-Баден, Женева, Милан, Флоренция, Венеция, Прага), и пред моими восхищенными глазами открывался целый, мне неведомый доселе мир, и моя юная любознательность была вполне удовлетворена посещением соборов, музеев, картинных галлерей, особенно, когда приходилось осматривать их в обществе любимого человека, каждая беседа с которым открывала открывал для меня что-либо новое в искусстве или в жизни.

Для Феодора Михайловича все эти посещаемые нами местности не представляли ничего нового, но он, обладая глубоко развитым художественным вкусом, с истинным наслаждением посещал Дрезденскую и Флорентинскую картинные галлереи и часами осматривал св. Марка и дворцы Венеции.

Правда, за границей у нас совсем не было никакого общества, кроме случайных и мимолетных встреч. Но первые два года Феодор Михайлович был даже рад этому полному уединению от общества: слишком он утомился, со смерти своего брата Михаила, в борьбе с постигшими его неудачами и несчастиями и слишком солоно досталось ему от людей литературного мира. Кроме того, Феодор Михайлович находил, что для мыслящего человека иногда чрезвычайно полезно пожить в уединении, вдали от текущих, всегда волнующих событий, и вполне отдаться своим мыслям и мечтам. Впоследствии, вернувшись в столичный круговорот, Феодор Михайлович не раз вспоминал, как хорошо ему было за границей иметь полный досуг, чтобы обдумать план своего произведения или прочитать намеченную книгу, не спеша, а вполне отдаваясь овладевшему им впечатлению восторга или умиления.

А сколько ярких, глубоких радостей дала нам заграничная жизнь помимо внешних прекрасных впечатлений: рождение детей, начало семьи, о которой всегда мечтал Феодор Михайлович, наполнило и осветило нашу жизнь, и я с благодарностью

137

судьбе говорю: «Да будут благословенны те прекрасные годы, которые мне довелось прожить за границей, почти наедине с этим удивительным по своим высоким душевным качествам человеком!».

Заканчивая обзор нашего более чем четырехлетнего пребывания за границей, скажу о внутреннем значении нашей столь долгой уединенной жизни. Несмотря на бесчисленные заботы и всегдашние денежные недостатки и иногда угнетающую скуку, столь продолжительная уединенная жизнь имела плодотворное влияние на проявление и развитие в моем муже всегда бывших в нем христианских мыслей и чувств. Все друзья и знакомые, встречаясь с нами по возвращении из-за границы, говорили мне, что не узнают Феодора Михайловича, до такой степени его характер изменился к лучшему, до того он стал мягче, добрее и снисходительнее к людям. Привычная ему строптивость и нетерпеливость почти совершенно исчезли. Приведу из воспоминаний Н. Н. Страхова1). «Я совершенно убежден, что эти четыре с лишним года, проведенные Ф. М. за границей, были лучшим временем его жизни, т.-е. таким, которое принесло ему всего больше глубоких и чистых мыслей и чувств. Он очень усиленно работал и часто нуждался; но он имел покой и радость счастливой семейной жизни и почти все время жил в совершенном уединении, то-есть вдали от всяких значительных поводов оставлять прямой путь развития своих мыслей и глубокой душевной работы. Рождение детей, забота о них, участие одного супруга в страданиях другого, даже самая смерть первого ребенка, — все это чистые, иногда высокие впечатления. Нет сомнения, что именно за границей, при этой обстановке и этих долгих и спокойных размышлениях в нем совершилось особенное раскрытие того христианского духа, который всегда жил в нем. Эта существенная перемена очень ясно обнаружилась для всех знакомых, когда Ф. М. вернулся из-за границы. Он стал беспрестанно сводить разговор на религиозные темы. Мало того: он переменился в обращении, получившем бóльшую мягкость и впадавшем иногда в полную кротость. Даже черты лица его носили след этого настроения, и на губах появлялась нежная улыбка... Лучшие христианские чувства, очевидно, жили в нем, те чувства, которые все чаще и яснее выражались и в его сочинениях. Таким он вернулся из-за границы».

Феодор Михайлович и сам в дальнейшие годы с благодарностью вспоминал наше заграничное житье.

Родные и знакомые заметили и во мне большую перемену: из робкой, застенчивой девушки я выработалась в женщину с решительным характером, которую уже не могла испугать борьба с житейскими невзгодами, вернее сказать, с долгами, достигшими ко времени возвращения нашего в Петербург 25 тысяч. Моя веселость и жизнерадостность остались при мне, но проявлялись только в семье, среди родных или друзей. При посторонних и особенно в обществе мужчин я держала себя до-нельзя сдержанно, ограничиваясь в отношении их холодною вежливостью,

__________________

1) «Биография и письма», стр. 294.

138

и больше молчала и внимательно слушала, чем высказывала свои мысли. Приятельницы мои уверяли меня, что я страшно состарилась за эти четыре года и корили меня, зачем я не обращаю внимания на свою внешность, не одеваюсь и не причесываюсь по моде. Соглашаясь с ними, я тем не менее не хотела ни в чем изменяться. Я твердо была убеждена, что Феодор Михайлович любит меня не за одну внешность, а и за хорошие свойства моего ума и характера, и что мы успели за это время срастись душой, как говорил Феодор Михайлович. Моя же старомодная внешность и видимое избегание мужского общества могли только благоприятно действовать на моего мужа, так как не давали поводов для проявления с его стороны дурной черты его характера — ни на чем не основанной ревности.

139