КНИГА СЕДЬМАЯ

1876‑1896

________

I

МОЯ ШУТКА

18 мая 1876 года произошел случай, о котором я вспоминаю почти с ужасом. Вот как было дело: в «Отечественных Записках» того года печатался новый роман С. Смирновой под названием «Сила характера».

Феодор Михайлович был дружен с Софьей Ивановной Смирновой и очень ценил ее литературный талант. Заинтересовался он и последним ее произведением и просил меня доставлять ему книжки журнала по мере выхода их в свет. Я всегда выбирала те несколько дней, когда муж отдыхал от работы по «Дневнику писателя», и приносила ему «Отечественные Записки». Но так как новые №№ журналов обычно даются на два-три дня, то я всегда торопила мужа прочесть книжку, чтоб во избежание штрафов, во-время вернуть ее в библиотеку. Тоже случилось и с апрельской книжкой. Феодор Михайлович прочел роман и говорил мне, как удался нашей милой Софии Ивановне (которую я тоже очень ценила) один из мужских типов этого романа. В тот же вечер муж поехал на какое-то собрание, а я, уложив детей, принялась за чтение «Силы характера». В романе, между прочим, было помещено анонимное письмо, посланное каким-то негодяем герою романа. Оно заключалось в следующем:

«Милостивейший государь1).

Благороднейший Петр Иванович.

Будучи совершенно незнакомой вам особой, но как я принимаю участие в ваших чувствах, то и осмеливаюсь прибегать к вам с сими строками. Ваше благородство мне достаточно известно, и мое сердце возмущалось от мысли, что, несмотря

___________________

1) «Отечественные Записки», апрель, 1876 г.

209

на все ваше благородство, некая близкая вам особа так недостойно обманывает. Будучи от вас отпущена более, может быть, чем за тысячу верст, она, как голубица какая обрадованная, которая, распустивши свои крылья, возносится на поднебесье и не хочет вернуться в дом отчий. Вы ее отпустили себе и ей на погибель, в когти человека, коего она трепещет; но очаровал он ее своей льстивой наружностью, похитил он ее сердце и нет ей милей очей, как его очи. Дети малые и те ей постылы, коли не скажет он ей слова ласкового. Коли хотите вы знать, кто он — этот злодей ваш, то я вам имени его не скажу, а вы посмотрите сами, кто у вас чаще бывает, да опасайтесь брюнетов. Коли увидите брюнета, что любит ваши пороги обивать, поприсмотритесь. Давно вам этот брюнет дорогу перешиб, только вам-то не в догадку.

А меня ничто кроме вашего благородства к этому не побуждает, чтобы вам эту тайну открыть. А коли вы мне не верите, так у вашей супруги на шее медальон повешен, то вы посмотрите, кого она в этом медальоне на сердце носит. Вам навеки неизвестная, но доброжелательная особа».

Я должна сказать, что за последнее время я была в самом благодушном настроении: у мужа давно приступов эпилепсии не было, дети совершенно оправились от болезни, долги наши мало-по-малу уплачивались, а успех «Дневника писателя» шел. Все это поддерживало во мне столь свойственное моему характеру жизнерадостное настроение, и вот под влиянием его, по прочтении анонимного письма, у меня мелькнула в голове шаловливая мысль переписать это письмо (изменив и вычеркнув две-три строки, имя, отчество) и послать его на имя Феодора Михайловича. Мне представлялось, что он, только вчера прочитавший это письмо в романе Смирновой, тотчас же догадается, что это шутка, и мы вместе с ним посмеемся. Промелькнула и другая мысль, что муж примет письмо всерьез; в таком случае меня интересовало, как он отнесется к полученному анонимному письму: покажет ли мне, или бросит в корзину для бумаг? По моему обыкновению, что задумано, то и сделано. Сначала я хотела написать письмо своим почерком, но ведь я каждый день переписывала для Феодора Михайловича стенограммы «Дневника», и почерк мой был ему слишком знаком. Следовало несколько замаскировать шутку, и вот я принялась переписывать письмо другим, более круглым, чем мой, почерком. Но это оказалось довольно трудно, и мне пришлось испортить несколько почтовых листков, прежде чем письмо было написано однообразно. На завтра утром я бросила письмо в ящик, и оно среди дня было доставлено нам почтою вместе с другою корреспонденцией.

В этот день Феодор Михайлович где-то замешкался и вернулся домой ровно к пяти; не желая заставить детей ждать обеда, он, переодевшись в домашнее платье и не разбирая писем, пришел в столовую. За обедом было шумно и весело. Феодор Михайлович был в хорошем настроении, много говорил и смеялся, отвечая детям на их вопросы. После обеда муж со стаканом чаю, по обыкновению, пошел к себе в кабинет, я же ушла в детскую и только минут через десять отправилась узнать об эффекте, который произвело мое анонимное письмо.

210

Я вошла в комнату, села на свое обычное место около письменного стола и нарочно завела речь о чем-то таком, на что требовался ответ Феодора Михайловича. Но он угрюмо молчал и тяжелыми, точно пудовыми, шагами, расхаживал по комнате. Я увидела, что он расстроен, и мне мигом стало его жалко. Чтобы разбить молчание, я спросила: — Что ты такой хмурый, Федя?

Феодор Михайлович гневно посмотрел на меня, прошелся еще раза два по комнате и остановился почти вплоть против меня.

— Ты носишь медальон? ‑ спросил он каким-то сдавленным голосом.

— Ношу.

— Покажи мне его.

— Зачем? Ведь ты много раз его видел.

— По-ка-жи ме-даль-он! ‑ закричал во весь голос Феодор Михайлович; я поняла, что моя шутка зашла слишком далеко и, чтоб успокоить его, стала расстегивать ворот платья. Но я не успела сама вынуть медальона: Феодор Михайлович не выдержал обуревавшего его гнева, быстро надвинулся на меня и изо всех сил рванул цепочку. Это была тоненькая, им же самим купленная в Венеции. Она мигом оборвалась, и медальон остался в руках мужа. Он быстро обошел письменный стол и, нагнувшись, стал раскрывать медальон. Не зная, где нажать пружинку, он долго с ним возился. Я видела, как дрожали его руки, и как медальон чуть не выскользнул из них на стол. Мне было его ужасно жаль и страшно досадно на себя. Я заговорила дружески и предложила открыть сама, но Феодор Михайлович гневным движением головы отклонил мою услугу. Наконец, муж справился с пружиной, открыл медальон и увидел с одной стороны — портрет нашей Любочки, с другой — свой собственный. Он совершенно оторопел, продолжал рассматривать портреты и молчал.

— Ну, что, нашел? ‑ спросила я. — Федя, глупый ты мой, как мог ты поверить анонимному письму?

Феодор Михайлович живо повернулся ко мне.

— А ты откуда знаешь об анонимном письме?

— Как откуда? Да я тебе сама его послала.

— Как сама послала, что ты говоришь? Это невероятно.

— А я тебе сейчас докажу

Я подбежала к другому столу, на котором лежала книжка «Отечественных Записок», порылась в ней и достала несколько почтовых листов, на которых вчера упражнялась в изменении почерка.

Феодор Михайлович даже руками развел от изумления.

— И ты сама сочиняла это письмо?

— Да и не сочиняла вовсе. Просто списала из романа Софии Ивановны. Ведь ты вчера его читал: я думала, что ты сразу догадаешься.

— Ну, где же тут вспомнить. Анонимные письма все в таком роде пишутся. Не понимаю только, зачем ты мне его послала?

— Просто хотела пошутить, ‑ объяснила я.

211

— Разве возможны такие шутки? Ведь я измучился в эти полчаса.

— Кто ж тебя знал, что ты у меня такой Отелло и, ничего не рассудив, полезешь на стену.

— В этих случаях не рассуждают. Вот и видно, что ты не испытала истинной любви и истинной ревности.

— Ну, истинную любовь я и теперь испытываю, а вот что я не знаю «истинной ревности», так уж в этом ты сам виноват: зачем ты мне не изменяешь? ‑ смеялась я, желая рассеять его настроение. — Пожалуйста, измени мне. Да и то я добрее тебя: я бы тебя не тронула, но уж за то ей, злодейке, выцарапала бы глаза…

— Вот ты все смеешься, Анечка, ‑ заговорил виноватым голосом Феодор Михайлович. — А, подумай, какое могло бы произойти несчастье. Ведь я в гневе мог задушить тебя. Вот уж именно можно сказать: бог пожалел наших деток. И подумай, хоть бы я и не нашел портрета, но во мне всегда оставалась бы капля сомнения в твоей верности, и я бы всю жизнь этим мучился. Умоляю тебя, не шути такими вещами, в ярости я за себя не отвечаю.

Во время разговора я почувствовала какую-то неловкость в движении шеи. Я провела по ней платком и на нем оказалась полоска крови: очевидно, сорванная с силою цепочка оцарапала кожу. Увидев на платке кровь, муж мой пришел в отчаяние.

— Боже мой, что я наделал. Анечка, дорогая моя, прости меня. Я тебя поранил. Тебе больно, скажи, тебе очень больно?

Я стала его успокаивать, что никакой «раны» нет, а только простая царапина, которая завтра же заживет. Феодор Михайлович был не на шутку обеспокоен, а, главное, пристыжен своею вспышкою. Весь вечер прошел в его извинениях, сожалениях и самой дружеской нежности. Я и сама была бесконечно счастлива, что моя нелепая шутка кончилась так благополучно. Я искренно раскаивалась, что заставила помучиться Феодора Михайловича и дала себе слово никогда в жизни не шутить с ним в таком роде, узнав по опыту, до какого бешеного, почти невменяемого состояния способен в минуты ревности доходить мой дорогой муж.

Как медальон, так и анонимное письмо (от 18 мая 1876 г.) хранятся у меня и доселе.

II

ПОИСКИ КОРОВЫ

Летом 1876 года в Старой Руссе жил с семьею профессор СПБ. университета Николай Петрович Вагнер. Пришел он к нам с письмом Я. П. Полонского и произвел на моего мужа хорошее впечатление. Они стали часто видеться, и Феодор Михайлович очень заинтересовался новым знакомым, как человеком, фанатически преданным спиритизму.

212

Однажды, встретившись со мною в парке, Вагнер сказал мне:

— Ну, и удивил же меня вчера Феодор Михайлович.

— Чем это? ‑ полюбопытствовала я.

— Вечером, гуляя, я хотел зайти к вам и на самом перекрестке встречаю вашего мужа и спрашиваю: вы идете на прогулку, Феодор Михайлович?

— Нет, не на прогулку, я иду по делу.

— А можно мне с вами?

— Идите, если хотите, ‑ ответил он неприветливо.

Вид его мне показался озабоченным, видимо, ему не хотелось поддерживать разговор. Дошли до первого перекрестка. Тут на встречу попалась какая-то баба, и Феодор Михайлович спросил ее:

— Тетка, ты не повстречала ли бурой коровы?

— Нет, батюшка, не встречала, ‑ ответила та.

Вопрос о бурой корове показался мне странным, и я приписал его народному поверью, по которому по первой возвращающейся с поля корове можно судить о завтрашней погоде, и подумал, что Феодор Михайлович с целью узнать о погоде на завтра осведомляется о корове. Но когда прошли еще квартал и встретившемуся мальчику Феодор Михайлович повторил тот же вопрос, я не выдержал и спросил:

— Да на что вам, Феодор Михайлович, понадобилась бурая корова?

— Как на что? Я ее ищу.

— Ищете? ‑ удивился я.

— Ну, да, ищу нашу корову. Она не вернулась с поля. Все домашние пошли ее разыскивать, и я тоже искать пошел.

Тут только я понял, почему Феодор Михайлович так пристально всматривался в канавы по сторонам улицы и был так рассеян.

— Что же вас так удивило? ‑ спросила я Вагнера.

— Да как же, ‑ отвечал он, ‑ великий художник слова, ум и фантазия которого всегда заняты идеями высшего порядка, и он бродит по улице, разыскивая какую-то корову.

— Очевидно, вы не знаете, уважаемый Николай Петрович, ‑ сказала я, ‑ что Феодор Михайлович не только талантливый писатель, но и нежнейший семьянин, для которого все происходящее в доме имеет большое значение. Ведь если б корова не вернулась домой вчера, то наши детки, особенно младший, остались бы без молока или получили бы его от незнакомой, а, пожалуй, и нездоровой коровы. Вот Феодор Михайлович и пошел на розыски.

Надо сказать, что мы не имели собственной коровы, но когда приезжали на лето в Руссу, то окрестные крестьяне на перебой старались отдать нам на все лето свою корову, в надежде вместо отощавшей за зиму получить осенью откормленную на славу. Платили мы крестьянам за лето 10-15 рублей, но, в случае, если б корова пала, или мы бы ее испортили, то обязаны были уплатить девяносто рублей. Каждое лето случалось раза 3-4, что корова не возвращалась с поля со

213

стадом, и тогда весь дом, кроме няньки с грудным ребенком, уходил в разные улицы на поиски.

Феодор Михайлович, близко принимавший к сердцу наши семейные радости и горести, и в этом случае нам помогал и раза два‑три сам пригонял нашу корову домой и впускал ее в калитку.

Меня всегда чрезвычайно трогала эта сердечная забота моего мужа о своей семье.

III

ЗИМА 1876 г. ЗНАКОМСТВА

В эту зиму светские знакомства Феодора Михайловича значительно расширились. Его всюду встречали очень радушно, так как ценили в нем не только ум и талант, но и доброе, отзывчивое ко всякому людскому горю, сердце.

Я же и в эту зиму решила не выезжать в свет: я до того уставала за день от работы по «Дневнику писателя», от хозяйственных забот и от возни с моими детками, что к вечеру хотелось лишь отдыхать и почитать интересную книгу и в обществе я, наверно бы, имела скучающий вид. Впрочем, я нимало не жалела о том, что не бываю в обществе, и вот почему: с самого нашего возвращения в Россию у нас завелся обычай, продолжавшийся до смерти мужа. Сокрушаясь постоянно о том, что я не бываю в обществе и, пожалуй, скучаю, Феодор Михайлович хотел меня несколько раз удовлетворить тем, что рассказывал мне обо всем, что в гостях видел, слышал или о чем беседовал с таким-то или таким-то лицом. И рассказы Феодора Михайловича были до того увлекательны и передавались им с такою экспрессиею, что вполне заменяли мне общество. Помню, что я с большим всегда нетерпением ожидала возвращения его из гостей. Возвращался он обыкновенно в час, в половине второго; к этому времени для него был готов только что заваренный чай; он переодевался в свое широкое летнее пальто (служившее ему вместо халата), выпивал стакан горячего чая и принимался рассказывать о встречах сегодняшнего вечера. Феодор Михайлович знал, что меня интересуют подробности, а поэтому на них не скупился и сообщал все свои разговоры, а я всегда выспрашивала: «Ну, а что она тебе сказала, а ты что ему ответил?».

Вернувшись из гостей, Феодор Михайлович уже не принимался за работу, а так как привык поздно ложиться, то мы за этими разговорами просиживали иногда до пяти часов утра, и Феодор Михайлович насильно отсылал меня спать, уверяя, что у меня будет голова болеть и что остальное доскажет завтра.

Иной раз Феодору Михайловичу удавалось похвалиться предо мной, как ему пришлось взять верх в каком-либо литературном или политическом споре. Иной раз муж рассказывал о своем промахе, как он не узнал или не признал кого-либо и какое из этого получилось недоразумение, и спрашивал моего мнения или совета, как исправить сделанный промах. Иногда Феодор Михайлович откровенно высказывал

214

жалобы на то, как к нему несправедливы были иные люди и как старались его оскорбить или задеть его самолюбие. Надо правду сказать, люди его профессии, даже обладавшие и умом и талантом, часто не щадили его и мелкими уколами и обидами старались показать, как мало значит его талант в их глазах. Например, иные вовсе не говорили с Феодором Михайловичем об его новом произведении, как бы не желая огорчать его плохими отзывами, хотя, конечно, знали, что он ждал от них не похвальных комплиментов, а искреннего их мнения на счет того, удалось ли ему провести в романе задуманную им идею? Или на прямой вопрос Феодора Михайловича, читал ли «друг» последнюю главу романа (уж через месяц после появления журнала), «друг» отвечал, что «книгу захватила молодежь, передает ее из рук в руки и хвалит роман», хотя говоривший отлично знал, что Феодору Михайловичу дорого не мнение зеленой молодежи, а его личное, и что ему будет больно, что «друг» так мало интересуется его произведением, что за целый месяц не удосужился его прочесть.

Помню, например, как один литератор, встретившись с Феодором Михайловичем в обществе, объявил, что ему наконец-то удалось прочесть роман «Идиот», а он вышел в свет лет пять назад, что роман ему понравился, но он нашел в нем неточность.

— В чем неточность? ‑ заинтересовался Феодор Михайлович, полагая, что она заключается в идее, в характерах героев романа.

— Я жил этим летом в Павловске, ‑ отвечал собеседник, — и, гуляя с дочерьми, мы все искали ту роскошную дачу, во вкусе швейцарской хижины, в которой жила героиня романа Аглая Епанчина. Воля ваша, такой дачи в Павловске не существует.

Как будто Феодор Михайлович обязан был в своем романе изобразить непременно существующую, а не фантастическую дачу.

Другой литератор (уже впоследствии) объявил, что с великим любопытством два раза прочел речь прокурора (в романе «Братья Карамазовы») и второй раз вслух и с часами в руках.

— Почему с часами? ‑ удивился мой муж.

— В романе вы говорите, что речь продолжалась …..1) минут. Мне и захотелось проверить. Оказалось не ….1), а только (всего).

Феодор Михайлович сначала подумал, что самая речь прокурора настолько заинтересовала литератора, что он решил перечитать ее во второй раз, как бывает, когда нас что-либо поразит; оказалось, причина была другая, столь незначительная, что о ней можно было упомянуть, лишь желая обидеть или уязвить Феодора Михайловича. И примеров такого отношения литературных современников к мужу было не мало.

___________________

1) Пропуски в рукописи. В «Братьях Карамазовых» отмечается время продолжения всех судебных прений – с 8 час. вечера, когда начал говорить прокурор до момента ухода присяжных в 1 час ночи.

215

Все это были, конечно, мелкие уколы самолюбия, недостойные этих умных и талантливых людей, но тем не менее они действовали болезненно на расстроенные нервы моего больного мужа. Я часто негодовала на этих недобрых людей и склонна была (да простят мне, если я ошибалась) объяснять эти оскорбительные выходки «профессиональною завистью», которой у Феодора Михайловича, надо отдать ему в том справедливость, никогда не было, так как он всегда отдавал должное талантливым произведениям других писателей, несмотря на разницу в убеждениях с тем лицом, о котором говорил или писал.

Для меня всегда было интересно, когда, на мои вопросы, Феодор Михайлович описывал костюмы дам, виденных им в обществе. Иногда он высказывал желание, чтоб я непременно сшила себе понравившееся ему платье:

— Знаешь, Аня, ‑ говорил он, — на ней было прелестное платье; фасон самый простой: справа приподнято и собрано; сзади спущено до полу, но не волочится; слева вот только забыл, кажется, тоже приподнято. Сшей себе такое, увидишь, как оно будет хорошо.

Я обещала сшить, хотя по описаниям Феодора Михайловича довольно трудно было составить понятие о фасоне.

В красках Феодор Михайлович тоже иногда ошибался и их плохо разбирал. Называл он иногда такие краски, название которых совершенно исчезли из употребления, например, цвет массака, Феодор Михайлович уверял, что к моему цвету лица непременно пойдет цвет массака и просил сшить такого цвета платье. Мне хотелось угодить мужу, и я спрашивала в магазинах материю этого цвета. Торговцы недоумевали, а от одной старушки (уже впоследствии) я узнала, что массака — густо-лиловый цвет, и бархатом такого цвета прежде в Москве обивали гробы. Возможно, что густо-лиловый цвет идет к иным лицам, может быть, пошел бы и ко мне, но так и не удалось мне сделать себе платье такого цвета и тем исполнить желание мужа.

Скажу, кстати, что муж всегда был чрезвычайно доволен, когда видел меня в красивом платье или в красивой шляпе. Его мечта была видеть меня нарядной1), и это его радовало гораздо более, чем меня. Наши денежные дела были всегда неважны и нельзя было думать о нарядах. Но зато как бывал доволен и счастлив мой дорогой муж, когда ему случалось и, даже иногда против моего желания, купить или привезти мне из-за границы какую-нибудь красивую вещь. При каждой своей поездке в Эмс Феодор Михайлович старался экономить, чтобы привезти мне подарок: то привез роскошный (резной) веер слоновой кости, художественной работы; в другой раз — великолепный бинокль голубой эмали, в третий — янтарную парюру (брошь, серьги и браслет). Эти вещи он долго выбирал, присматривался и приценивался к ним, и был чрезвычайно доволен, если подарки мне нравились. Зная, как мужу было приятно дарить мне, я всегда, получая подарки, выказывала большую радость, хотя иногда в душе была огорчена тем,

___________________

1) Письмо ко мне от 24 июля 1876 года.

216

что покупал он не столько полезные, сколько изящные вещи. Помню, например, как мне было жаль, когда Феодор Михайлович, однажды, получив от Каткова деньги, купил в лучшем московском магазине дюжину сорочек, по 12 рублей штука. Конечно, я приняла подарок в видимом восхищении, но в душе пожалела денег, так как белья у меня было достаточно, а на затраченную сумму можно было купить многое мне необходимое.

Покупке роскошных сорочек предшествовал комический анекдот, очень меня потешивший. Как-то раз, часу во втором ночи, муж вошел в мою комнату и разбудил громким вопросом: «Аня, это твои сорочки?» — Какие сорочки, вероятно, мои, ‑ не понимала я спросонья. – «Но разве можно носить такое грубое белье?» ‑ говорил муж в негодовании. ‑ Конечно, можно, не понимаю, про что ты говоришь, голубчик, дай мне спать. ‑ Утром последовала разгадка прихода мужа и его возмущения. Горничная рассказала, как ее и кухарку сначала испугал, а затем удивил «барин». Вечером она выстирала свои две сорочки и вывесила их сушить на веревочку за окно. Ночью поднялся ветер и замерзшие сорочки стали колотиться об стекло. Феодор Михайлович, работавший у себя в кабинете, услышав стук и боясь, что шум разбудит детей, пошел в кухню, встал на табурет, отворил форточку и потихоньку вытянул вещи одну за одной. Затем тщательно развесил обе на веревке над плитой. Вот тут-то Феодор Михайлович и рассмотрел белье (оно было, конечно, из грубого серого холста), ужаснулся и пришел меня разбудить. Утром я рассказала мужу, в чем дело, и он сам смеялся своей ошибке. Когда я спросила, зачем он не разбудил горничную, муж ответил: «Да жалко было будить, ведь наработались в целый-то день, пусть отдохнут». Таково было всегдашнее отношение мужа к прислуге, от которой он лишних услуг для себя никогда не требовал.

Но особенно Феодор Михайлович был доволен, когда, за два года до кончины, ему удалось подарить мне серьги, по одному камню в каждой. Стоили они около 200 руб. и по поводу покупки их муж советовался с знатоком драгоценных вещей П. Ф. Пантелеевым. Помню, я одела в первый раз подарок на литературный вечер, на котором читал муж. В то время, когда читали другие литераторы, мы с мужем сидели рядом вдоль стены, украшенной зеркалами. Вдруг я заметила, что муж смотрит в сторону и кому-то улыбается, затем обратился ко мне и с восторгом прошептал: «Блестят, великолепно блестят». Выяснилось, что при множестве огней игра моих камней оказалась хорошею, и муж был этим доволен, как дитя.

IV

ДОЛГ ТУРГЕНЕВУ

Из нашей жизни за 1876 года запомнила одно маленькое недоразумение, очень взволновавшее моего мужа, у которого дня за два ‑ за три перед тем был приступ эпилепсии. К Феодору Михайловичу явился молодой человек, Александр Феодорович Отто (Онегин), живший в Париже, впоследствии составивший ценную

217

коллекцию пушкинских книг и документов (о Пушкине). Г. Отто объявил, что друг его, Ив. С. Тургенев, поручил ему побывать у Феодора Михайловича и получить должные ему деньги. Муж удивился и спросил, разве Тургенев не получил от П. В. Анненкова тех 50 талеров, которые он дал Анненкову для передачи Тургеневу в июле прошлого года, когда встретился с ним в поезде по дороге в Россию? Г. Отто подтвердил получение от Анненкова денег, но сказал, что Тургенев помнит, что выслал Феодору Михайловичу в Висбаден не пятьдесят, а сто талеров, а потому считает за Феодором Михайловичем еще пятьдесят. Муж очень взволновался, предполагая свою ошибку, и тотчас вызвал меня:

— Скажи, Аня, сколько я был должен Тургеневу? ‑ спросил муж, представив мне гостя.

— Пятьдесят талеров.

— Верно ли? Хорошо ли ты помнишь? Не ошибаешься ли?

— Отлично помню. Ведь Тургенев в своем письме точно обозначил, сколько тебе посылает.

— Покажи письмо, где оно у тебя? ‑ требовал муж.

Конечно, письма под рукой у меня не было, но я обещала отыскать его, и мы просили молодого человека заглянуть к нам дня через два.

Феодор Михайлович очень был расстроен возможною с моей стороны ошибкой и так беспокоился, что я решила просидеть хоть всю ночь, но найти письмо. Беспокойство мужа передалось мне, и мне стало казаться, не произошло ли в этом случае какого недоразумения. На беду, корреспонденция моего мужа за прежние годы находилась в полном хаосе, и мне пришлось пересмотреть по меньшей мере 300-400 писем, пока я, наконец, не напала на тургеневское. Прочитав письмо и убедившись, что ошибки с нашей стороны не произошло, муж успокоился.

Когда через два дня пришел г. Отто, мы показали ему письмо Тургенева. Он был очень сконфужен и просил дать ему это письмо, чтоб он мог послать его Тургеневу, при чем обещал письмо нам возвратить.

Недели через три г. Отто вновь явился к нам и принес письмо, но не то, которое мы ему дали, а письмо самого Феодора Михайловича из Висбадена, в котором он просил Тургенева ссудить его 50-ю талерами. Таким образом недоразумение объяснилось к нашему полному удовольствию. Пострадал только А. Ф. Отто, который в письме своем, много лет спустя (19 декабря 1888 года)1), напоминая о себе, писал:

«Мое маленькое знакомство с Ф. М. было основано на неприятном для него недоразумении, в котором я играл роль невольную. Я — то лицо, которое являлось к вам, давно, давно тому назад, когда вы жили еще на Песках. Я явился в тяжелую материальную минуту, тогда усугубленную болезненностью Ф. М., с поручением моего друга, И. С. Тургенева, получить деньги — долг Феодора Михайловича. Я пережил тогда тяжелые минуты, ибо вы сами доверчиво изложили мне общее положение

__________________

1) Письма как Феодора Михайловича, так и г. Отто сохраняются.

218

дел, а потом Ф. М. доказал, волнуясь и кипя, что требование Ивана Сергеевича было более, чем несправедливо. По свойственной мне несчастной резкости, я написал тогда резкое письмо Ив. Сергеевичу. Дело выяснилось: Ив. Серг. сознался в своей ошибке, но я почти утратил его дружбу, как всегда бывает с третьим лицом, замешанным в ссору двух других».

V

ПРОПАЖА САЛОПА

В начале 1877 года случилось «событие», благодаря которому мне пришлось ознакомиться с порядками тогдашнего столичного сыскного отделения: у меня украли новый лисий салоп.

Надо сказать, что, вернувшись в Россию, я по зимам продолжала носить то полудлинное пальто из серого барашка, в котором ходила в Дрездене. Феодор Михайлович приходил в ужас, видя меня столь легко одетою, и предсказывал мне жестокую простуду со всеми ее последствиями. Конечно, пальто не годилось для декабрьских и январских морозов, и в холода мне приходилось надевать поверх пальто толстый плед, что представляло довольно непривлекательный вид. Но в первые годы по возвращении в Россию приходилось думать, главным образом, об уплате долгов, так нас беспокоивших, а потому вопрос о теплой шубке, поднимавшийся каждую осень, так и не мог разрешиться в благоприятную сторону. Наконец, в конце 1876 года явилась возможность исполнить наше давнишнее желание и, я помню, как это незначительное домашнее дело интересовало Феодора Михайловича. Зная мою всегдашнюю скупость на мои наряды, он решился заняться этим делом сам: повез меня в меховой магазин Зезерина (ныне Мертенса, у которого всегда летом сберегалась его шуба) и попросил старшего приказчика «на совесть» выбрать нам лисий мех на шубу и куний воротник. Приказчик (поклонник таланта мужа) накидал целую гору лисьих мехов и, указывая их достоинства и недостатки, выбрал, наконец, безукоризненный на назначенную (100 руб.) цену мех. Воротник из куницы почти на ту же цену оказался превосходным. У них же нашлись образчики черного шелкового атласа, которые Феодор Михайлович просмотрел и на свет, и на цвет, и на ломкость.

Когда зашел разговор о фасоне (ротонды только что начинали входить в употребление) Феодор Михайлович попросил показать новинку и тотчас запротестовал против «нелепой» моды. Когда же приказчик, шутя, сообщил, что ротонду выдумал портной, желавший избавиться от своей жены, то муж мой объявил:

— А я вовсе не хочу избавляться от своей жены, а потому сшейте-ка ей вещь по-старинному, салоп с рукавами.

Видя, что заказ салопа так заинтересовал мужа, я не настаивала на ротонде. Когда через две недели салоп был принесен, и я его надела, Феодор Михайлович с удовольствием сказал:

219

— Ну, ты теперь у меня совсем замоскворецкая купчиха. Теперь я не буду бояться, что в нем ты простудишься. ‑ И вот салоп, «сооруженный» после стольких лет ожидания и стольких волнений был украден.

Случилось это среди бела дня, в какие-нибудь десять минут. Я откуда-то вернулась и, узнав, что Феодор Михайлович уже встал и обо мне спрашивал, тотчас поспешила к нему в кабинет, оставив салоп на вешалке в передней, хотя обычно относила его сама в свою комнату. Переговорив с мужем, я вернулась в переднюю, но салопа на вешалке там уже не оказалось. Поднялась суматоха; обе девушки, бывшие в кухне, объявили, что никого не видали. Посмотрели на дверь на парадную лестницу — она оказалась отпертою. Очевидно, девушка, помогая мне снять салоп, позабыла запереть дверь, и этою оплошностью воспользовался вор.

Феодор Михайлович был очень огорчен пропажею салопа, тем более, что холодного времени оставалось целых два месяца. Я же была в совершенном отчаянии, «рвала и метала», бранила прислуг, сердилась и на себя, зачем оставила салоп в передней. Позвали старшего дворника, тот дал знать о пропаже в полицию. Вечером пришел какой-то полицейский чин допросить прислугу и посоветовал мне самой съездить в сыскное отделение и попросить тщательнее заняться розыском.

На следующее утро я поехала на Офицерскую. Ввиду моей литературной фамилии, меня тотчас же принял кто-то из главных чинов. (Моя фамилия при жизни мужа всегда производила некоторое впечатление в официальных учреждениях: «литератор, пожалуй, опубликует в газетах»).

Меня внимательно выслушали, и чиновник спросил, на кого я имею подозрение?

Я заявила, что в прислугах моих я уверена, обе они вывезены мною из Старой Руссы, служат три года и ни в чем дурном мною не замечены. Никого других тоже не подозреваю.

— Скажите, кто у вас частые посетители? ‑ спросил чиновник.

— Знакомые наши, да вот еще приходят посыльные из магазинов за книгами и журналом. Но они всегда приходят чрез кухню, а вчера никто из них не был.

— А не бывают ли у вас попрошаи, т.-е. просящие на бедность.

— Эти бывают и даже их много приходит. Надо вам сказать, что мой муж необыкновенно добрый человек и не имеет силы кому-нибудь отказать в помощи, конечно, сообразно с своими средствами. Случается, когда у моего мужа не найдется мелочи, а попросили у него милостыню вблизи нашего подъезда, то он приводил нищих к нам на квартиру и здесь выдавал деньги. Потом эти посетители начинали приходить сами и, узнав имя мужа благодаря прибитой к двери дощечке, стали спрашивать Феодора Михайловича. Выходила, конечно, я; они рассказывали мне про свои бедствия, и я выдавала им копеек 30-40. Хоть мы и не особенно богатые люди, но такую помощь всегда оказать можно.

— Вот кто-нибудь из этих просителей у вас и украл, ‑ сказал чиновник.

— Не думаю. Позвольте заступиться за моих бедняков, ‑ говорила я, ‑ хоть они очень надоедливы и отнимают много времени, но не верится, чтоб они были воры: слишком у них несчастный и приниженный вид.

220

— А вот мы посмотрим, ‑ сказал чиновник. — Иванов, принесите-ка альбом.

Помощник принес толстый альбом и положил его предо мною на стол.

— Не угодно ли просмотреть, ‑ предложил он, — может быть, найдется вам знакомое лицо.

Я с любопытством принялась пересматривать и на третьей же странице заметила хорошо известную мне физиономию.

— Господи, ‑ воскликнула я. — Этого человека я хорошо знаю. Он часто у нас бывал. И этот тоже бывал, и этот тоже, ‑ повторяла я, по мере того, как перевертывала страницы альбома. И под каждою фотографиею моего «знакомого» стояла подпись: «вор по передним», а под одною — тоже очень хорошо мне известною, стояло: «взломщик, схваченный с огнестрельным оружием».

Я была поражена чрезвычайно: люди, которые у нас бывали часто, с которыми я обычно разговаривала без свидетелей, оказывались ворами, даже убийцами, которые могли не только ограбить, но и убить меня или Феодора Михайловича, и наша семья могла подвергнуться страшной опасности. Холод ужаса проходил по спине: мне представилась ужасная мысль: ведь эти люди будут продолжать к нам приходить, и мы ничем не гарантированы от смертельной опасности в будущем. Даже, если теперь будем отказывать им в помощи, то тем, пожалуй, ожесточим их и навлечем на себя эту опасность.

Несколько минут я сидела в самом подавленном состоянии.

— Как жаль, ‑ сказала я, ‑ что мой муж не видит портретов этих знакомых ему и мне лиц; он, пожалуй, не поверит, что они воры.

— А вот не угодно ли выбрать портреты знакомых лиц, у нас имеются дублеты. Они пригодятся вам и вот для чего: если кто-нибудь из них заявится к вам, то скажите, что вы побывали в сыскном отделении и вам дали их портреты; поверьте, они друг другу передадут, и вы на целый год будете избавлены от их посещений.

Редко я так радовалась чьему-нибудь подарку, как подарку этой замечательной коллекции, и теперь у меня сохраняющейся. Любезный чиновник, прощаясь, обещал прислать ко мне одного опытного агента, который, очень возможно, что и найдет украденную у меня вещь, особенно благодаря тому, что теперь известно, в какой именно порочной среде надо искать вора.

Феодор Михайлович не менее меня был поражен, увидя портреты с такими характерными надписями. Некоторые лица он отлично признал, так как часто встречал их во время своей вечерней прогулки у ворот больницы принца Ольденбургского, где они выпрашивали у прохожих деньги на похороны будто бы умерших в детской больнице своих племянников или детей. И к Феодору Михайловичу они часто с этими просьбами обращались и он, хоть и знал, что они выпрашивают под вымышленным предлогом, тем не менее никогда не отказывал им в помощи.

Подаренная коллекция портретов мне действительно пригодилась. Должна заметить, что в течение первого месяца после покражи никто нас не беспокоил просьбами о помощи. Затем появился один из самых назойливых попрошаев, которому

221

за два года его посещений я, своими мелкими выдачами, помогла похоронить не только больную тетушку, но и несколько тетушек. Он пришел опять с просьбою помочь ему купить лекарство какой-то больной тетушке. Я для своей охраны вызвала из кухни Лукерью (девушку большого роста) и спросила у нее 30 копеек, которые она и положила на стол; затем строго обратилась к «вору по передним»:

— Слушайте, возьмите эти 30 копеек и не приходите ко мне больше, прошу вас. У меня недавно украли салоп; по этому поводу я побывала в сыскном и мне подарили там портреты «воров по передним» и сказали, чтоб я представляла в полицию всех, кто будет приходить ко мне за милостыней. И ваш портрет почему-то там очутился. Хотите посмотреть?

— Нет, зачем вам беспокоиться, ‑ проговорил проситель и мигом исчез, оставив даже на столе предложенные ему деньги. Очевидно, проситель сообщил о портретах своим товарищам, но с тех пор очень долгое время никто из них не приходил. Феодор же Михайлович тоже с того времени не приводил никого с улицы, а если не было что дать, то просил нищего подождать у подъезда и высылал деньги с служанкой.

Агент, обещанный сыскным отделением, явился на следующий же день и заставил меня с мельчайшими подробностями рассказать происшедшее, допрашивая меня с таинственным видом о самых ненужных вещах. Между прочим, я предложила агенту вопрос: часто ли отыскиваются украденные вещи, и получила в ответ:

— Это, сударыня, зависит, главным образом, от того, желает ли потерпевший получить обратно свою вещь или нет?

— Я полагаю, что каждый желает.

— Положим, что каждый, но один более заботится, другой — менее. Например, была произведена кража у князя Г. на пять тысяч рублей драгоценных вещей. Он прямо мне сказал: 10 % ваши. Ну, вещи и отыскались. Всякому агенту лестно знать, что его усиленные труды будут вознаграждены. И агент привел два-три примера. Я ушла на несколько минут к мужу и сказала, что, очевидно, и мне надо пообещать ему 10 % и дать в счет хоть пять рублей. Феодор Михайлович только покачал головой и только высказал предположение, что из розысков толка не будет. Вернувшись к агенту, я пообещала 10 % и дала пятирублевку, после чего он обещал немедленно принять какие-то экстренные меры.

Дня через два агент опять явился и сказал, что напал на след похитителя салопа, только из боязни преждевременной огласки не решается назвать мне его имя. Опять начал расспрашивать о ненужных подробностях и отнял от меня с час времени. Полагая, что он, получив взятку, скорее уйдет, я дала ему пять рублей и сказала, что всегда очень занята и прошу его притти лишь тогда, когда он будет иметь возможность сообщить что-нибудь существенное по этому делу.

Прошло недели полторы, как однажды в столовую, где мы сидели с мужем, вбежала Лукерья с восклицанием:

222

— Радуйтесь, барыня, шуба ваша нашлась! Агент нам сказал, он сейчас придет.

Мы все, конечно, очень обрадовались. Агент сообщил, что вор заложил мою украденную шубу в Обществе для заклада (на Мойке), что у него нашлась залоговая квитанция и что Общество должно бесплатно отдать шубу, если я доставлю доказательства, что она мне принадлежит. Говорил, что надо немедленно заявить свои права и предложил мне сейчас же с ним поехать в Общество и теперь же получить свою шубу обратно.

Феодору Михайловичу очень не понравилось это предложение агента; он выразил намерение сам поехать с ним, но тот отклонил, сказав, что как мужчина, муж мой, пожалуй, не сумеет выяснить все признаки пропавшего салопа. Мне так хотелось получить вещь обратно, что я уговорила мужа разрешить мне поехать с агентом, при чем, на случай встречи со знакомыми, закрыла лицо плотною вуалью. И вот я, в яркий солнечный день, проехала через весь центральный Петербург, в сопровождении агента сыскного отделения и про себя смеялась, думая, что все столичные воры, гуляющие по Невскому проспекту, поставлены в недоумение, какую неизвестную им похитительницу везет теперь с собою слишком известный им агент сыскного отделения.

Приехали на Мойку, и я хотела заплатить за извозчика, но агент сказал, что извозчик понадобится мне, чтоб отвезти меня домой, когда мне выдадут салоп. Я и велела извозчику ждать. Вошли в правление, нас отвели в отдельную комнату и минут через десять принесли дамский салоп на лисьем меху. С первого же взгляда на него я увидела, что это вещь чужая и сказала об этом агенту:

— Да вы хорошенько его рассмотрите, ‑ просил он меня, ‑ может, и узнаете, посмотрите рукава, дамы больше по рукавам признают.

Тут агента на миг отозвали, а мне метнулся в глаза ярлык Общества, пришитый к поле салопа. Я нагнулась прочитать и каково же было мое негодование, когда я прочла на ярлыке, что салоп заложен в ноябре 1876 года, то-есть за четыре месяца до того времени, как мой салоп был у меня украден. Ясно, что агент отлично это знал, но предполагал, что я или не узнаю своей вещи или готова буду взять себе чужую, раз своя не отыскивается. Когда агент вернулся, я показала ему ярлык и при директоре Общества громко высказала ему свое негодование за его явный обман. Он очень покоробился и тотчас отошел что-то рассматривать в витринах. Выйдя из Общества, я сказала извозчику, что с ним не поеду, и спросила сколько ему следует за езду с Греческого проспекта и за простой. Какова же была моя досада, когда извозчик объявил, что ему следует семь рублей, так как он возил «барина» с утра и тот, выйдя сейчас из подъезда, сказал, что «барыня за все заплатит». Конечно, мне пришлось заплатить требуемое. Таким образом, предвидение Феодора Михайловича оправдалось, и из моих поисков салопа не вышло толку. К стоимости пропавшей вещи пришлось прибавить семнадцать руб., истраченные на агента. Жаловаться на агента любезному чиновнику, его рекомендовавшему,

223

не имело, по мнению мужа, смысла: он прислал бы другого агента и началась бы такая же канитель. Всего выгоднее было примириться с потерею и дать себе слово не обращаться впредь, в подобных случаях, к помощи этого почтенного учреждения.

VI

1877 ГОД

В начале 1877 года мы получили очень опечалившее нас известие: скончался А. К. Гриббе, хозяин старорусской дачи, на которой мы проживали последние четыре лета. Кроме искреннего сожаления о кончине доброго старичка, всегда так сердечно относившегося к нашей семье, нас с мужем обеспокоила мысль, к кому перейдет его дача, и захочет ли будущий владелец ее иметь нас своими летними жильцами. Этот вопрос был для нас важен: за пять лет житья мы очень полюбили Старую Руссу и оценили ту пользу, которую минеральные воды и грязи принесли нашим деткам. Хотелось бы и впредь пользоваться ими. Но кроме самого города мы полюбили и дачу Грибе, и нам казалось, что трудно будет найти что-нибудь подходящее к ее достоинствам. Дача г. Гриббе была не городской дом, а скорее представляла собою помещичью усадьбу, с большим тенистым садом, огородом, сараями, погребом и пр. Особенно ценил в ней Феодор Михайлович отличную русскую баню, находившуюся в саду, которою он, не беря ванн, часто пользовался.

Дача Гриббе стояла (и стоит) на окраине города близ Коломца, на берегу реки Перерытицы, обсаженной громадными вязами, посадки еще аракчеевских времен. По другие две стороны дома (вдоль сада) идут широкие улицы, и только одна сторона участка соприкасается с садом соседей. Феодор Михайлович, боявшийся пожаров, сжигающих иногда целиком наши деревянные города (Оренбург), очень ценил такую уединенность нашей дачи. Мужу нравился и наш тенистый сад и большой мощеный двор, по которому он совершал необходимые для здоровья прогулки в дождливые дни, когда весь город утопал в грязи и ходить по немощеным улицам было невозможно. Но особенно нравились нам обоим небольшие, но удобно расположенные комнаты дачи, с их старинною, тяжелою, красного дерева мебелью и обстановкой, в которых нам так тепло и уютно жилось. К тому же мысль, что здесь родился наш милый Алеша, заставляла нас считать дом чем-то родным. Мы некоторое время были встревожены возможностью потерять свой излюбленный уголок, но вскоре дело выяснилось: наследница г. Гриббе уезжала из города, решила продать дом и запросила за него (вместе с обстановкой и даже десятью саженями дров) одну тысячу рублей, что горожанам Руссы показалось дорогою ценой. Денег своих в то время у нас не было, но мне так хотелось не упустить этой дачи, что я просила моего брата, Ивана Григорьевича, купить дом на свое имя, с тем, чтобы перепродать его нам, когда у нас будут деньги. Брат

224

мой исполнил мою просьбу и купил дом, а я уже после смерти мужа купила у брата дом на свое имя.

Благодаря этой покупке, у нас, по словам мужа, «образовалось свое гнездо», куда мы с радостью ехали раннею весною, и откуда так не хотелось нам уезжать позднею осенью. Феодор Михайлович считал нашу старорусскую дачу местом своего физического и нравственного (покоя) отдохновения; помню, чтение любимых и интересных книг всегда откладывал до приезда в Руссу, где желаемое им уединение сравнительно редко нарушалось праздными посетителями.

В 1877 году мы продолжали издание «Дневника писателя» и хотя успех его, нравственный и материальный, возрастал, но возрастали вместе ним и тяготы, связанные с издательством ежемесячного журнала: то-есть рассылка № №, ведение подписных книг, переписка с подписчиками и пр. Так как в этом деле я не имела помощников (кроме посыльного), то я страшно уставала, и это отразилось на моем доселе крепком здоровье. За два последние года я сильно похудела и начала кашлять. Мой добрый муж, всегда следивший за моим здоровьем, стал настаивать на полном для меня отдыхе в течение лета, но так как такого отдыха в Старой Руссе, имея на руках хозяйство, достигнуть было нельзя, то он и решил принять приглашение моего брата провести все лето у него в деревне. В начале мая мы всей семьей поехали в Курскую губернию, в имение брата «Малый Прикол» близ г. Мирополье.

Ясно помню наше тогдашнее продолжительное путешествие, с остановками в Москве и на больших железнодорожных станциях, где приходилось нашему поезду стоять часами ввиду передвижение войск, отправляемых на войну. На всех остановках Феодор Михайлович закупал в буфете в большом количестве булки, пряники, папиросы, спички и нес в вагоны, где и раздавал вещи солдатам, а с иными из них долго беседовал.

Вспоминая это длинное путешествие, скажу, что меня всегда удивляло, что Феодор Михайлович, иногда так легко раздражавшийся в обыденной жизни, был чрезвычайно удобным и терпеливым спутником в дороге: на все соглашался, не высказывал никаких претензий или требований, но, наоборот, изо всех сил старался облегчить мне и нянькам заботы о маленьких детях, так быстро устающих в дороге и начинающих капризничать. Меня прямо поражала способность мужа успокоить ребенка: чуть, бывало, кто из троих, начинал капризничать, Феодор Михайлович являлся из своего уголка (он садился в том же вагоне, но поодаль от нас) брал к себе капризничавшего и мигом его успокаивал. У мужа было какое-то особое уменье разговаривать с детьми, войти в их интересы, приобрести доверие (и это даже с чужими, случайно встретившимися встречавшимися детьми) и так заинтересовать ребенка, что тот мигом становился весел и послушен. Объясняю это его всегдашнею любовию к маленьким детям, которая подсказывала ему, как в данных обстоятельствах следует поступать.

В конце июня Феодору Михайловичу пришлось из деревни ехать в Петербург, чтобы редактировать и выпустить в свет летний двойной № «Дневника писателя»

225

за май — июнь. Одновременно с ним до станции Коренево поехала и я с двумя старшими детьми, направляясь на богомолье в Киев. Феодор Михайлович придавал в воспитании своих детей большое значение ярким  и светлым впечатлением, испытанным ими в раннем детстве. Зная, что я давно мечтала побывать в Киеве и поклониться тамошним святыням, муж предложил мне воспользоваться его отсутствием и побывать в Киеве, что мы благополучно и исполнили.

Феодор Михайлович удачно справился с выпуском и рассылкою летнего № «Дневника писателя», но, к сожалению моему, испытал много беспокойства по поводу долгого неполучения от меня писем. Особенно раздражало его то обстоятельство, что я, по соглашению с ним, посылала ему письма через старшего дворника нашего дома. Под влиянием случившегося с ним приступа эпилепсии, муж совершенно забыл про наше соглашение и про то, что, если б я посылала письма, адресуя прямо на его имя, то главный почтамт, имея сделанное им весною пред отъездом в деревню распоряжение, отсылал бы мои письма в Мирополье, как поступал со всею многочисленною корреспонденциею, адресованною мужу на Петербург.

За последние годы Феодор Михайлович много раз выражал сожаление, что ему никак не удается побывать в Даровом, в имении его покойной матери, где он по летам жил во времена своего детства. Ввиду того, что летом 1877 года Феодор Михайлович чувствовал себя вполне здоровым, я уговорила его на обратном пути из Петербурга в Мирополье остановиться в Москве и оттуда съездить в Даровое. Феодор Михайлович так и сделал и прожил у своей сестры, В. М. Ивановой (к которой перешло имение) двое суток. Родные его рассказывали мне потом, что в свой приезд муж мой посетил самые различные места в парке и окрестностях, дорогие ему по воспоминанием, и даже сходил пешком (версты две от усадьбы) в любимую им в детстве рощу «Чермашню», именем которой он потом назвал рощу в романе «Братья Карамазовы». Заходил Феодор Михайлович и в избы мужиков, своих сверстников, из которых многих он помнил. Старики и старухи и сверстники, помнившие его с детства радостно его приветствовали, зазывали в избы и угощали чаем. Поездка в Даровое оживила массу впечатлений, о которых муж по приезде передавал нам с большим оживлением интересом. Он обещал своим детям непременно поехать с ними в Даровое с целью показать все свои любимые места в парке. Исполняя это желание мужа показать своим детям места, где он провел свое детство, я в 1884 году поехала с детьми в Даровое, и мы, по указанию его родных, побывали везде, где последний раз ходил Феодор Михайлович.

Лето 1877 года прошло для всей нашей семьи весело и благополучно, и мы только жалели, что не могли остаться в деревне и на сентябрь. Но надо было выпускать в свет двойной летний №, июль – август, и к концу августа мы вернулись в Петербург.

Началась обычная, полная мелких треволнений жизнь. Ежедневно стали посещать Феодора Михайловича лица знакомые и незнакомые. В эту осень довольно часто бывал у нас большой поклонник таланта моего мужа, писатель Всев. Серг. Соловьев. Однажды, придя к нам, он рассказал мужу, что познакомился с интересной

226

дамой, г-жей Фильд, которая, определив очень верно его прошлую жизнь, предсказала ему некоторые факты, которые, к удивлению его, уже сбылись. Когда Соловьев направился домой, то вместе с ним вышел и мой муж, делавший по вечерам продолжительную прогулку. Дорогой муж спросил Соловьева, далеко ли живет г-жа Фильд и, узнав, что она живет близко, предложил ему зайти к ней теперь же. Соловьев согласился, и они направились к гадалке. Г-жа Фильд, конечно, не имела понятия, кто был ее незнакомый гость, но то, что она предсказала Феодору Михайловичу, в точности сбылось. Г-жа Фильд предсказала мужу, что в недалеком будущем его ожидает поклонение, великая слава, такая, какой он даже и вообразить себе не может, — и это предсказание сбылось на пушкинском празднестве. Сбылось, к большому нашему несчастию, и печальное ее предсказание о том, что в скором времени мужа постигнет семейное горе — умер наш милый Алеша. О печальном предсказании гадалки Феодор Михайлович сообщил мне уже после нашей утраты.

По мере того, как приближался конец года, Феодор Михайлович стал задумываться над вопросом: продолжать ли ему в следующем году издание «Дневника писателя?». Денежным успехом этого журнала муж был вполне доволен; отношение к нему общества, искреннее и доверчивое, выражавшееся в переписке с ним и многочисленных посещениях незнакомых лиц, было для него драгоценно, но потребность художественного творчества превозмогла, и Феодор Михайлович решил прекратить издание «Дневника писателя» на два-три года и приняться за новый роман. Какие литературные задачи занимали и волновали моего мужа можно судить по найденной после него памятной книжке, в которой 24 декабря 1877 года он записал:

Memento. На всю жизнь.

1.     Написать русского Кандида.

2.     Написать книгу о Иисусе Христе.

3.     Написать свои воспоминания.

4.     Написать поэму Сороковины.

(Все это, кроме последнего романа и предполагаемого издания «Дневника», т.-е. minimum на 10 лет деятельности, а мне теперь 56 лет.)

_________

(К 1877 г.)

В половине апреля Феодору Михайловичу понадобилось по какому-то делу съездить в Государственный банк. Боясь, что его затруднит разыскивание отделения банка, которое было ему необходимо, я вызвалась его сопровождать. Проезжая по Невскому, мы заметили, что люди толпятся около продавцов газет. Мы остановили извозчика, я пробилась сквозь толпу и купила только что вышедшее объявление. Это был «Высочайший Манифест о вступлении российских войск в пределы Турции, данный в Кишиневе 12 апреля 1877 года». Манифест

227

давно ожидали, но теперь объявление войны стало совершившимся фактом. Прочитав манифест, Феодор Михайлович велел извозчику везти нас к Казанскому собору. В соборе было не мало народу и служили непрерывные молебны перед иконой Казанской Божьей Матери. Феодор Михайлович тотчас скрылся в толпе. Зная, что в иные торжественные минуты он любит молиться в тиши, без свидетелей, я не пошла за ним и только полчаса спустя отыскала его в уголке собора, до того погруженного в молитвенное и умиленное настроение, что в первое мгновение он меня не признал. О поездке в банк не было и речи, так сильно был потрясен Феодор Михайлович происшедшим событием и его великими последствиями для столь любимой им родины. Манифест муж мой отложил в число своих важных бумаг, и он находится в его архиве.

С ноября 1877 г. Феодор Михайлович находился в очень грустном настроении: умирал Н. А. Некрасов, давно страдавший какою-то мучительною болезнию. С Некрасовым для мужа соединились воспоминания о его юности, о начале его литературной карьеры. Ведь Некрасов был один из первых, кто признал талант Феодора Михайловича и содействовал его успеху в тогдашнем интеллигентном обществе. Правда, впоследствии оба они разошлись в политических убеждениях и в шестидесятых годах между журналами «Время» и «Современником» шла ожесточенная полемическая борьба. Но Феодор Михайлович не помнил зла, и когда Некрасов предложил ему поместить свой роман в «Отечественных Записках», то он согласился и возобновил свои дружелюбные отношения к бывшему другу юности. Некрасов искренно отвечал на них. Узнав, что Некрасов опасно болен, Феодор Михайлович стал часто заходить к нему — узнать о здоровьи. Иной раз просил ради него не будить больного, а лишь передать ему сердечное приветствие.

Иногда муж заставал Некрасова бодрствующим, и тогда тот читал мужу свои последние стихотворения и, указывая на одно из них ‑ «Несчастные» (под именем «Крота»), сказал: «Это я про вас написал!», что чрезвычайно тронуло мужа. Вообще последние свидания с Некрасовым оставили в Феодоре Михайловиче глубокое впечатление, а потому, когда 27 декабря он узнал о кончине Некрасова, то был огорчен до глубины души. Всю ту ночь он читал вслух стихотворения усопшего поэта, искренно восхищаясь многими из них и признавая их настоящими перлами русской поэзии. Видя его крайнее возбуждение и опасаясь приступа эпилепсии, я всю ночь до утра просидела у него в кабинете и из его рассказов узнала несколько неизвестных для меня эпизодов их юношеской жизни.

Феодор Михайлович бывал на панихидах по Некрасове и решил поехать на вынос его тела и на его погребение. Рано утром 30 декабря мы приехали на Литейную к дому Краевского, где жил Некрасов, и здесь застали массу молодежи с лавровыми венками в руках. Феодор Михайлович провожал гроб до Итальянской улицы, но так как итти с обнаженной головой в сильный мороз было опасно, то я уговорила мужа поехать домой, а затем через два часа приехать в Новодевичий монастырь к отпеванию. Так и сделали, и в полдень были в монастыре.

228

Простояв с полчаса в жаркой церкви, Феодор Михайлович решил выйти на воздух. Вышел с нами и Ор. Ф. Миллер, и мы вместе пошли искать будущую могилу Некрасова. Тишина кладбища произвела на Феодора Михайловича умиротворяющее впечатление, и он сказал мне: «Когда я умру, Аня, похорони меня здесь или где хочешь, но, запомни, не хорони меня на Волковом кладбище, на Литераторских Мостках. Не хочу я лежать между моими врагами, довольно я натерпелся от них при жизни!».

Мне было очень тяжело слышать его распоряжение насчет похорон; я стала его уговаривать, уверять, что он вполне здоров и что ему незачем думать о смерти. Желая изменить его грустное настроение, я стала фантазировать насчет его будущих похорон, умоляя жить на свете как можно дольше.

— Ну, не хочешь на Волковом, я похороню тебя в Невской Лавре, рядом с Жуковским, которого ты так любишь. Только не умирай, пожалуйста! Я позову невских певчих, а обедню служить будет архиерей, даже два. И знаешь, я сделаю, что за тобой пойдет не только эта громадная толпа молодежи, а весь Петербург, тысяч шестьдесят—восемьдесят. И венков будет втрое больше. Видишь, какие блестящие похороны я обещаю тебе устроить, но под одним условием, чтобы ты жил еще много, много лет! Иначе я буду слишком несчастна!

Я нарочно высказывала гиперболические обещания, зная, что это может отвлечь Феодора Михайловича от угнетавшей его в ту минуту мысли, и мне удалось этого добиться. Феодор Михайлович улыбнулся и сказал:

— Хорошо, хорошо, постараюсь пожить дольше!

Ор. Ф. Миллер сказал что-то о моей богатой фантазии, и разговор перешел на что-то другое1).

__________________

1) Прошло три года и когда скончался Феодор Михайлович и состоялись его грандиозные похороны, каких в столице доселе еще не бывало, то Ор. Ф. Миллер, в скором времени навестивший меня, напомнил мне о моем почти дословном предсказании того, что произошло. Действительно, как я предсказала, Феодор Михайлович нашел место своего вечного успокоения в Александро-Невской Лавре рядом с могилою поэта Жуковского (места рядом могло и не найтись), на отпевании его тела присутствовало два архиерея и пели превосходные невские певчие; за кортежем, как я предсказала, шло 60—80 тысяч народу и несли большое количество венков. Я сама припомнила мои фантастические обещания, сказанные на кладбище Новодевичьего монастыря, но своему, столь точному, предсказанию нисколько не удивилась: я знала за собою способность иногда высказывать предположение или замечание (совершенно случайное, как бы невольно вырывавшееся у меня в разговоре), но которое исполнялось почти буквально. Обыкновенно эта способность проявлялась у меня в тех случаях, когда мои нервы были очень расстроены, а такими именно и были они, когда мы провожали Некрасова, и я с беспокойством видела, до чего смерть старинного друга и современника болезненно подействовала на моего мужа.

Я где-то читала, что способность некоторого как бы «провидения» присуща северным женщинам, т.-е. норвежкам и шведкам. Не моим ли происхождением от матери шведки объясняется эта моя способность, доставившая мне в некоторых случаях не мало неприятных минут?

229

На могиле Некрасова окружавшая ее толпа молодежи, после нескольких речей сотрудников «Отечественных Записок», потребовала, чтобы Достоевский сказал свое слово. Феодор Михайлович, глубоко взволнованный, прерывающимся голосом, произнес небольшую речь, в которой высоко поставил талант почившего поэта и выяснил ту большую потерю, которую с его кончиною понесла русская литература. Это было, по мнению многих, самое задушевное слово, сказанное над раскрытой могилой Некрасова. Эта речь, значительно увеличенная в объеме, была напечатана в декабрьском № «Дневника писателя» за 1877 г. Она содержала в себе следующие главы. I. Смерть Некрасова. — О том, что сказано было на его могиле. ‑ II. Пушкин, Лермонтов и Некрасов. ‑ III. Поэт и гражданин. — Общие толки о Некрасове, как о человеке. ‑ IV. Свидетель в пользу Некрасова. ‑ По мнению многих литераторов, статья эта представляла лучшую защитительную речь Некрасова, как человека, кем-либо написанную из тогдашних критиков.

VII

1878 ГОД

а) Лекция Вл. Соловьева

Великим постом 1878 года Вл. С. Соловьев прочел ряд философских лекций, по поручению Общества Любителей Духовного Просвещения (большом зале) в помещении Соляного Городка. Чтения эти собирали полный зал слушателей; между ними было много и наших общих знакомых. Так как дома у нас все было благополучно, то на лекции ездила и я вместе с Феодором Михайловичем.

Возвращаясь с одной из них, муж спросил меня: — А не заметила ты, как странно относился к нам сегодня Николай Николаевич (Страхов)? И сам не подошел, как подходил всегда, а когда в антракте мы встретились, то он еле поздоровался и тотчас с кем-то заговорил. Уж не обиделся ли он на нас, как ты думаешь? — Да и мне показалось, будто он нас избегал, ‑ ответила я. — Впрочем, когда я ему на прощанье сказала: «Не забудьте воскресенья», он ответил: «Ваш гость».

Меня несколько тревожило, не сказала ли я, по моей стремительности, что-нибудь обидного для нашего обычного воскресного гостя. Беседами со Страховым муж очень дорожил и часто напоминал мне пред предстоявшим обедом, чтоб я запаслась хорошим вином или приготовила любимую гостем рыбу.

В ближайшее воскресенье Николай Николаевич пришел к обеду, я решила выяснить дело и прямо спросила, не сердится ли он на нас.

— Что это вам пришло в голову, Анна Григорьевна? ‑ спросил Страхов.

— Да нам с мужем показалось, что вы на последней лекции Соловьева нас избегали.

— Ах, это был особенный случай, ‑ засмеялся Страхов. ‑ Я не только вас, но и всех знакомых избегал. Со мной на лекцию приехал гр. Л. Н. Толстой. Он просил его ни с кем не знакомить, вот почему я ото всех и сторонился.

230

— Как! С вами был Толстой!? ‑ с горестным изумлением воскликнул Феодор Михайлович. — Как я жалею, что я его не видал! Разумеется, я не стал бы навязываться на знакомство, если человек этого не хочет. Но зачем вы мне не шепнули, кто с вами? Я бы хоть посмотрел на него!

— Да ведь вы по портретам его знаете, ‑ смеялся Николай Николаевич.

— Что портреты, разве они передают человека? То ли дело увидеть лично. Иногда одного взгляда довольно, чтобы запечатлеть человека в сердце на всю жизнь. Никогда не прощу вам, Николай Николаевич, что вы его мне не показали!

И в дальнейшем Феодор Михайлович не раз выражал сожаление о том, что не знает Толстого в лицо.

б) Смерть младшего сына.

16 мая 1878 года нашу семью поразило страшное несчастие: скончался наш младший сын, Алеша. Ничто не предвещало постигшего нас горя: ребенок был все время здоров и весел. Утром в день смерти он еще лепетал на своем не совсем понятном языке и громко смеялся с старушкой Прохоровной, приехавшей к нам погостить пред нашим отъездом в Старую Руссу. Вдруг личико ребенка стало подергиваться легкою судорогою; няня приняла это за родимчик, случающийся иногда у детей, когда у них идут зубы; у него же именно в это время стали выходить коренные. Я очень испугалась и тотчас пригласила всегда лечившего у нас детского доктора, Гр. А. Чошина, который жил неподалеку и немедленно пришел к нам. Повидимому, он не придал особенного значения болезни, что-то прописал и уверил, что родимчик скоро пройдет. Но так как судороги продолжались, то я разбудила Феодора Михайловича, который страшно обеспокоился. Мы решили обратиться к специалисту по нервным болезням, и я отправилась к профессору Успенскому. У него был прием, и человек двадцать сидело в его зале. Он принял меня на минуту и сказал, что как только отпустит больных, то тотчас приедет к нам; прописал что-то успокоительное и велел взять подушку с кислородом, который и давать по временам дышать ребенку. Вернувшись домой, я нашла моего бедного мальчика в том же положении: он был без сознания и от времени до времени его маленькое тело сотрясалось от судорог. Но, повидимому, он не страдал: стонов или криков не было. Мы не отходили от нашего маленького страдальца и с нетерпением ждали доктора. Около двух часов он, наконец, явился, осмотрел ребенка и сказал мне: «Не плачьте, не беспокойтесь, это скоро пройдет!»

Феодор Михайлович пошел провожать доктора, вернулся страшно бледный и стал на колени у дивана, на который мы переложили малютку, чтобы было удобнее осмотреть его доктору. Я тоже стала на колени рядом с мужем, хотела его спросить, чтó именно сказал доктор (а он, как я узнала потом, сказал Феодору Михайловичу, что уже началась агония), но он знаком запретил мне говорить. Прошло около часу, и мы стали замечать, что судороги заметно уменьшаются. Успокоенная доктором, я была даже рада, полагая, что его подергивание переходят в спокойный

231

сон, может быть, предвещающий выздоровление. И каково же было мое отчаяние, когда вдруг дыхание младенца прекратилось, и наступила смерть. Феодор Михайлович поцеловал младенца, три раза его перекрестил и навзрыд заплакал. Я тоже рыдала; горько плакали и наши детки, так любившие нашего милого Алешу.

Феодор Михайлович был страшно поражен этою смертию. Он как-то особенно любил Лешу почти болезненною любовью, точно предчувствуя, что его скоро лишится. Феодора Михайловича особенно угнетало то, что ребенок погиб от эпилепсии, болезни, от него унаследованной. Судя по виду, Феодор Михайлович был спокоен и мужественно выносил разразившийся над нами удар судьбы, но я сильно опасалась, что это сдерживание своей глубокой горести фатально отразится на его и без того пошатнувшемся здоровьи. Чтобы хоть несколько успокоить Феодора Михайловича и отвлечь его от грустных дум, я упросила Вл. С. Соловьева, посещавшего нас в эти дни нашей скорби, уговорить Феодора Михайловича поехать с ним в Оптину пустынь, куда Соловьев собирался ехать этим летом. Посещение Оптиной пустыни было давнишнею мечтою Феодора Михайловича, но как трудно было это осуществить. Владимир Сергеевич согласился мне помочь и стал уговаривать Феодора Михайловича отправиться в пустынь вместе. Я подкрепила своими просьбами, и тут же было решено, что Феодор Михайлович в половине июня приедет в Москву (он еще ранее намерен был туда ехать, чтобы предложить Каткову свой будущий роман) и воспользуется случаем, чтобы съездить с Вл. С. Соловьевым в Оптину пустынь. Одного Феодора Михайловича я не решилась бы отпустить в такой отдаленный, а главное, в те времена столь утомительный путь. Соловьев хоть и был, по моему мнению, «не от мира сего», но сумел бы уберечь Феодора Михайловича, если б с ним случился приступ эпилепсии.

На меня смерть нашего дорогого мальчика произвела потрясающее впечатление: я до того потерялась, до того грустила и плакала, что никто меня не узнавал. Моя обычная жизнерадостность исчезла, равно как и всегдашняя энергия, на место которой явилась апатия. Я охладела ко всему: к хозяйству, делам и даже собственным детям и вся отдалась воспоминаниям последних трех лет. Многие мои сомнения, мысли и даже слова запечатлены Феодором Михайловичем в «Братьях Карамазовых» в главе «Верующие бабы», где потерявшая своего ребенка женщина рассказывает о своих страданиях своем горе старцу Зосиме.

Феодор Михайлович очень мучился моим состоянием: он уговаривал, упрашивал меня покориться воле божьей, с смирением принять ниспосланное на нас несчастие, пожалеть его и детей, к которым, по его мнению, я стала «равнодушна». Его уговоры и увещания на меня подействовали, и я поборола себя, чтобы своею экспансивною горестью не расстраивать еще более моего несчастного мужа.

Тотчас после похорон Алеши (мы похоронили его на Больше-Охтенском кладбище) мы переехали в Старую Руссу, а затем 20 июня Феодор Михайлович уже был в Москве. Здесь ему очень скоро удалось сговориться с редакцией «Русского Вестника» по поводу напечатания в следующем 1879 году нового его романа. Окончив

232

это дело, Феодор Михайлович поехал в Оптину пустынь. История его путешествия или, вернее, «блужданий» с Вл. С. Соловьевым описана моим мужем в его письме ко мне от 29 июня 1878 года.

Вернулся Феодор Михайлович из Оптиной пустыни как бы умиротворенный и значительно успокоившийся и много рассказывал мне про обычаи пустыни, где ему привелось пробыть двое суток. С тогдашним знаменитым «старцем» о. Амвросием Феодор Михайлович виделся три раза: раз в толпе, при народе, и два раза наедине, и вынес из его бесед глубокое и проникновенное впечатление. Когда Феодор Михайлович рассказал «старцу» о постигшем нас несчастии и о моем слишком бурно проявившемся горе, то старец спросил его: верующая ли я, и когда Феодор Михайлович отвечал утвердительно, попросил его передать мне его благословение, а также те слова, которые потом в романе старец Зосима сказал опечаленной матери. Из рассказов Феодора Михайловича видно было, каким глубоким сердцеведом и провидцем был этот всеми уважаемый «старец».

Вернувшись осенью в Петербург, мы не решились остаться на квартире, где все было полно воспоминаниями о нашем умершем мальчике, и поселились в Кузнечном переулке, в доме № …, где через два с половиной года было суждено судьбою умереть моему мужу.

Квартира наша состояла из шести комнат, громадной кладовой для книг, передней и кухни и находилась во втором этаже. Семь окон выходили на Кузнечный переулок, и кабинет мужа находился там, где прибита в настоящее время мраморная доска. Парадный вход (ныне заделанный) расположен под нашей гостиной (рядом с кабинетом).

Как ни старались мы с мужем покориться воле божьей и не тосковать, забыть нашего милого Лешу мы не могли, и вся осень и наступившая зима были омрачены печальными воспоминаниями. Потеря наша повлияла на мужа в том отношении, что он, и всегда страстно относившийся к своим деткам, стал еще сильнее любить и сильнее за них тревожиться.

Внешняя жизнь шла попрежнему: Феодор Михайлович усиленно работал над планом своего нового произведения (составление плана романа всегда было главным делом в его литературных работах, и самым трудным, так как планы некоторых романов, например, романа «Бесы», переделывались иногда по нескольку раз). Работа шла настолько успешно, что даже в декабре 1878 г., кроме составленного плана было написано около десяти печатных листов ром. «Братья Карамазовы», которые и были напечатаны в январской книжке «Русского Вестника» за 1879 г.

В декабре 1878 г (14) Феодор Михайлович принимал участие в литературно-музыкальном вечере в зале Благородного собрания в пользу Бестужевских курсов. Он прочел из романа «Униженные» «рассказ Нелли». Чтò всех слушателей поразило в чтении Феодора Михайловича, — это было необыкновенное простодушие, искренность, как будто читал не автор, а рассказывала про свою горькую жизнь девушка-подросток. Было особенное искусство в том, чтобы столь простым чтением

233

произвести на слушателей неизгладимое впечатление. Курсистки горячо принимали читавшего и, я помню, мужу было очень приятно быть среди этой восторженной молодежи, так искренно к нему относившейся. Впоследствии Феодор Михайлович с особенным удовольствием откликался на зовы читать в пользу учащегося юношества.

с) Знакомство с великими князьями

Когда в предпоследнем № «Дневника писателя» появилось извещение, что Феодор Михайлович по болезненности прекращает свое издание, муж стал получать от подписчиков и читателей «Дневника писателя» сочувственные письма, в которых одни соболезновали по поводу его болезни и желали ему выздоровления, другие выражали сожаление о прекращении журнала, так чутко отзывавшегося на все, что волновало в то время общество. Некоторые высказывали пожелание, чтобы Феодор Михайлович, если его обременяет ежемесячный выпуск журнала, издавал бы свой «Дневник» без определенного срока, когда здоровье и силы это позволят, но чтоб было можно хоть изредка слышать его искренние суждения о выдающихся событиях текущей жизни. Таких писем в начале года пришло более сотни, и письма эти производили на мужа самое доброе впечатление. Они доказывали Феодору Михайловичу, что у него есть единомышленники и что общество ценит его беспристрастный голос и верит ему. По этому поводу у меня сохранилось напечатанное письмо Феодора Михайловича к его другу, Ст. Д. Яновскому, которое здесь выписываю:

«Вы не поверите, до какой степени я пользовался сочувствием русских людей в эти два года издания. Письма ободрительные и даже искренно выражавшие любовь приходили ко мне сотнями. С октября, когда объявил о прекращении издания, они приходят ежедневно, со всей России, из всех (самых разнообразных) классов общества, с сожалениями и с просьбами не покидать дела. Только совестливость мешает мне высказать ту степень сочувствия, которую мне все выражают. И если б вы знали, сколько я сам научился в эти два года издания из этих сотен писем русских людей. А главная наука в том, что истинно русских людей, не с исковерканным интеллигентно-петербургским взглядом русского человека, оказалось несравненно больше у нас в России, чем я думал два года назад. До того больше, что даже в самых горячих желаниях и фантазиях моих я не мог бы этого результата представить. Поверьте, что у нас в России многое совсем не так безотрадно, как прежде казалось, а главное свидетельствует о жажде новой, правой жизни, о глубокой вере в близкую перемену в образе мыслей нашей интеллигенции, отставшей от народа и не понимающей его даже вовсе. Вы сердитесь на Краевского, но он не один; все они отрицали народ, смеялись и смеются над движением его и таким ярким, святым проявлением его воли и формы, в которой он представил свое желание. С тем эти господа и исчезнут, слишком устарели и измочалились. Не понимающие народа теперь должны, несомненно, примкнуть к биржевикам и жидам, и вот представители нашей «передовой мысли». Но идет новое. В армии наша молодежь

234

и наши женщины (сестрицы) показали другое, чем все ожидали и о чем все пророчествовали. Будем ждать».

(Краевский же служит известным лицам, и кроме того, на мой взгляд, хотел отличиться оригинальностью, еще с сербской войны. Задавшись раз, уже не мог оставить.) Впрочем, здесь у нас мало толку во всех даже газетах, кроме «Московских Ведомостей» и их политических передовых, ценимых за границей очень. Остальные задачи эксплоатируются лишь минуту. Во всех сотнях писем, которые я получил в эти два года, всего более хвалили меня за искренность и честность мысли: значит, этого-то всего более и не достает у нас, этого-то и жаждут, этого-то и не находят. Граждан у нас мало в представителях интеллигенции!».

Шестого февраля 1878 г. Феодор Михайлович получил от Непременного Секретаря Академии Наук следующую бумагу:

«Императорская Академия Наук, желая выразить свое уважение к литературным трудам вашим, избрала вас, милостивый государь, в свои члены-корреспонденты по Отделению Русского Языка и Словесности».

Избрание это состоялось в торжественном заседании Академии 29 декабря 1877 г.

Феодор Михайлович был очень доволен этим избранием, хотя и несколько запоздалым (на 33-й год его деятельности сравнительно с его сверстниками по литературе).

Припоминаю, что в начале 1878 года Феодор Михайлович бывал на обедах, которые устраивались каждый месяц Обществом литераторов в разных ресторанах: у Бореля, в Малоярославце и др. Приглашение рассылались за подписью знаменитого химика Д. И. Менделеева. На этих обедах собирались исключительно литераторы самых различных партий, и здесь Феодор Михайлович встречался с самыми своими заклятыми литературными врагами. За зиму 1878 года Феодор Михайлович побывал на этих обедах раза четыре и всегда возвращался с них очень возбужденный и с интересом рассказывал мне о своих неожиданных встречах и знакомствах.

В начале 1878 года произошел и еще один случай, приятно повлиявший на Феодора Михайловича: его посетил Дмитрий Сергеевич Арсеньев, воспитатель великих князей Сергия и Павла Александровичей. Арсеньев высказал желание познакомить своих воспитанников с известным писателем, произведениями которого они интересуются. Арсеньев добавил, что является от имени государя, которому желалось бы, чтобы Феодор Михайлович своими беседами повлиял благотворно на юных великих князей.

Феодор Михайлович в то время был погружен в составление плана романа «Братья Карамазовы» и отрываться от этого дела было трудно, но желание царя-освободителя было, конечно, для него законом. Феодору Михайловичу приятно было сознавать, что он имеет возможность исполнить хотя бы небольшое желание лица, пред которым он всегда благоговел за великое дело освобождения крестьян, — за осуществление мечты, которая была дорога ему еще в юности и за которую отчасти он так жестоко пострадал в свое время.

235

Пятнадцатого марта Феодор Михайлович получил от Д. С. Арсеньева следующее письмо:

«Много прошло времени со дня моего с вами знакомства; после разговора с вами я еще более убедился, что всего лучше устроить так, чтобы знакомство великих князей с вами не казалось им сделанным по родительскому совету или воспитательскому приказанию, а исходило от собственного желания — и вот на внушенье оного посредством (повидимому) случайных разговоров прошло довольно времени; во время же масленицы и первой недели поста (говенье) я опасался, что за впечатлениями других порядков, не сделалось бы впечатление от первой встречи с вами менее сильным, и вот почему только теперь прихожу просить вас о исполнении обещания».

Свидание с великими князьями произвело на Феодора Михайловича самое благоприятное впечатление: он нашел, что они обладают добрым сердцем и недюжинным умом и умеют в споре отстаивать свои, иногда еще незрелые убеждения, но умеют с уважением относиться к противоположным мнениям своих собеседников.

Видимо, знакомство с Феодором Михайловичем произвело и на великих князей хорошее впечатление, и приглашения стали повторяться. Не застав раз моего мужа дома, Д. С. Арсеньев оставил следующее письмо (23 апреля 1878 г.).

... «Если вас не стеснит приехать к пяти с половиной, вы меня очень одолжите, ибо желал бы поговорить с вами наедине до великих князей. Мне бы хотелось просить вас коснуться той роли, которую они бы могли иметь среди нынешнего состояния общества, той пользы, которую они должны приносить, и о том, как бы естественнее к этому подойти, мне бы очень хотелось поговорить с вами».

Сношения Феодора Михайловича с великими князьями продолжались до самой смерти. Их высочества, бывшие в 1881 году за границей, прислали мне по поводу моей утраты в высшей степени сочувственную телеграмму.

Бывая у великих князей, Феодор Михайлович имел случай познакомиться с великим князем Константином Константиновичем. Это был в то время юноша, искренний и добрый, поразивший моего мужа пламенным отношением ко всему прекрасному в родной литературе. Феодор Михайлович провидел в юном великом князе истинный поэтический дар и выражал сожаление, что великий князь избрал, по примеру отца, морскую карьеру, тогда как, по мнению моего мужа, его деятельность должна бы проявиться на литературной стезе; его предсказание блестяще исполнилось впоследствии. С молодым великим князем у моего мужа, несмотря на разницу лет, установились вполне дружеские отношения, и он часто приглашал мужа к себе побеседовать глаз-на-глаз или созывал избранное общество и просил мужа прочесть, по своему выбору, что-либо из его нового произведения. Так раза два-три Феодору Михайловичу случилось читать у великого князя, в присутствии супруги наследника цесаревича, ее высочества в. к. Марии Феодоровны, Марии Максимилиановны Баденской и других особ императорской семьи. У меня сохраняется несколько

236

чрезвычайно дружелюбных писем великого князя к моему мужу, а когда он скончался, то его высочество, кроме телеграммы, прислал мне сочувственное письмо. Среди множества соболезновательных писем, полученных мною в 1881 г., меня особенно тронуло письмо его высочества. Зная его сердечное отношение к моему мужу, я была убеждена, что он искренно, всею душою, скорбит о кончине Феодора Михайловича.

Не могу отказать себе в удовольствии сообщить это письмо этого, увы, столь рано ушедшего в другой мир прекрасного человека1):

___________

«Фр. герцог Эдинбургский, Неаполь. 14/26 февраля 1881 г.

Многоуважаемая Анна Григорьевна.

Вы понесли тяжелую, незаменимую утрату и не вы одни, но и вся Россия глубоко скорбит с вами о потере великого человека, несшего всю свою жизнь ей в жертву. Милосердый бог, даровав вам нелегкий крест, ниспосылает вам в тоже время и редкое утешение: Ваше тяжкое горе разделяется и оплакивается всеми вашими соотечественниками, всеми, знавшими лично и не знавшими Федора Михайловича.

Далекое плавание помешало мне раньше узнать о постигшей наше отечество скорби, и только вчера я был поражен, как громом, горестным известием. Хотя до сих пор я и не имел случая с вами познакомиться, — теперь, в эти грустные минуты, я не могу отказать себе в непреодолимом желании выразить вам все мое глубокое, искреннее, душевное участие к поразившей вас печали. Как русский вообще и как знакомый и искренно, сердечно любивший вашего незабвенного мужа, я не могу не высказать вам своего соболезнования к вашей душевной ране, всего, что я теперь чувствую и что слова не могут передать. Простите мне вольность, с которою я обращаюсь к вам в эти высокие, тяжелые минуты, когда ничто земное не может дать вам утешения, и верьте чистосердечности моих чувств.

Всецело преданный вам Константин».

Великий князь, прибыв на погребение государя императора Александра II, чрез гр. А. Е. Комаровскую выразил желание со мною увидеться. По приглашению графини, я приехала к ней вечером и провела несколько часов в беседе с великим князем. С чувством искренней благодарности вспоминаю я то, что он говорил мне о моем незабвенном муже, о том сильном и благодетельном влиянии, которое имел

___________________

1) Здесь Анна Григорьевна предполагала сделать одно редакционное изменение. На полях против письма помечено: «Это письмо отнести ко времени после кончины Феодора Михайловича». Мы не сочли возможным выполнить это редакционное примечание, предполагающее ломку текста и не дающее достаточно точных указаний для редактора.

Л. Г. 

237

на него покойный. Великий князь пожелал видеть моих детей, о которых ему с таким восторгом говорил их отец. Уезжая в плавание, великий князь пригласил меня с детьми в страстной четверг; здесь дети мои «красили яйца» и получили от него подарки. Затем на святой неделе великий князь посетил меня и подарил мне и двум моим детям свой портрет (в морской форме) с дружественными надписями.

Впоследствии, когда основалась школа имени Феодора Михайловича в Старой Руссе, великий князь Константин Константинович пожелал присоединиться к числу лиц, захотевших ей помочь стать на ноги, ежегодным взносом в количестве 50 руб., что школа приняла с глубокою благодарностью.

d) Приезд поклонницы

Как-то раннею весною 1878 года мы мирно всей семьей сидели за обедом. Освежившись долгой прогулкой, Феодор Михайлович был в очень хорошем настроении и весело беседовал с детьми. Вдруг раздался сильный звонок, девушка побежала отворить, и мы чрез полуоткрытую дверь услышали, как чей-то женский, несколько визгливый голос произнес:

— Жив еще?

Девушка, не понявшая вопроса, молчала.

— Я спрашиваю, жив ли еще Феодор Михайлович?

— Они живы-с, ‑ отвечала оторопевшая девушка.

Я хотела пойти, узнать, в чем дело, но Феодор Михайлович, сидевший ближе к двери, упредил меня, быстро вскочил и почти выбежал в переднюю.

К нему на встречу поднялась со стула немолодая дама, которая, простирая к нему руки, воскликнула:

— Вы живы, Феодор Михайлович? Как я рада, что вы еще живы!

— Но, сударыня, что с вами? ‑ воскликнул в свою очередь изумленный Феодор Михайлович. — Я жив и намерен еще долго жить!

— А у нас в Харькове разнеслись слухи, ‑ говорила в волнении дама, — что жена ваша вас бросила, что от измены ее вы тяжко заболели и лежите без помощи, и я тотчас выехала, чтоб за вами ухаживать. Я к вам прямо с машины!

Слыша возгласы, я тоже вышла в переднюю и нашла Феодора Михайловича в полном негодовании:

— Слышишь, Аня, ‑ обратился он ко мне, — какие-то негодяи распустили сплетню, будто ты от меня убежала, как это тебе покажется? Нет, как это тебе покажется?!!

— Да успокойся, дорогой, не волнуйся, ‑ говорила я, — это какое-нибудь недоразумение. Уйди, пожалуйста, тебя в передней продует, ‑ и я потихонечку потянула Феодора Михайловича в сторону столовой. Он меня послушался, ушел, и я еще долго слышала из столовой его негодующие восклицания.

Я же разговорилась с незнакомкой, которая оказалась учительницею, очень доброю, но не особенно,

238

должно быть, умною особой. Ее, кажется, прельстила мысль ухаживать за знаменитым писателем, которого покинула негодная жена и, возможно, что проводить его в лучший мир, а затем гордиться остальную жизнь тем, что он скончался на ее руках. Мне было до-нельзя жаль бедную незнакомку, очевидно, серьезно взволнованную, и, извинившись, я отошла на минутку в столовую и сказала мужу, что хочу накормить ее обедом.

Феодор Михайлович замахал руками и зашептал: «Да, позови ее, только дай мне сначала уйти!», вскочил с места и ушел к себе.

Я вернулась к незнакомке и предложила ей отдохнуть и отобедать, но она, видимо огорченная сделанным ей мужем моим приемом, отказалась и попросила только горничную отнести до извозчика ее довольно большую плетеную корзину, которую за ней принес дворник. Я не стала настаивать, но осведомилась, где она остановится и как ее фамилия, имя-отчество.

Вернувшись к мужу, я нашла его в большом раздражении.

— Нет, ты подумай только, ‑ говорил он, в волнении ходя по комнате, ‑ какую низость придумали: ты меня бросила! Какая подлая клевета! Какой это враг сочинил!

Мысль, что меня могли оклеветать, наиболее поразила мужа в этом инциденте. Видя, что это сравнительно неважное происшествие так сильно его обеспокоило, я предложила написать ему в Харьков к своему старинному другу, профессору А. Н. Бекетову, и расспросить его какие слухи там о нас ходят. Муж принял мой совет, в тот же вечер написал Бекетову и немного успокоился. На другой же день он просил меня навестить незнакомку, но я ее не застала: она еще утром уехала обратно.

e) Забывчивость Феодора Михайловича

Приступы эпилепсии чрезвычайно ослабляли память Феодора Михайловича и, главным образом, память на имена и лица, и он нажил себе немало врагов тем, что не узнавал людей в лицо, а когда ему называли имя, то совершенно не был в состоянии, без подробных вопросов, определить, кто именно были говорившие с ним люди. Это обижало людей, которые, забыв или не зная о его болезни, считали его гордецом, а забывчивость — преднамеренной, с целью оскорбить человека. Припоминаю случай, как раз, посещая Майковых, мы встретились на их лестнице с писателем Ф. Н. Бергом, который когда-то работал во «Времени», но которого мой муж успел позабыть. Берг очень приветливо приветствовал Феодора Михайловича и, видя, что его не узнают, сказал:

— Федор Михайлович, вы меня не узнаете?

— Извините, не могу признать.

— Я — Берг.

— Берг? ‑ вопросительно посмотрел на него Феодор Михайлович (которому, по его словам, пришел на ум в эту минуту «Берг», типичный немец, зять Ростовых из «Войны и мира»).

239

— Поэт Берг, ‑ пояснил тот, ‑ неужели вы меня не помните?

— Поэт Берг? ‑ повторил мой муж; ‑ очень рад, очень рад.

Но Берг, принужденный так усиленно выяснять свою личность, остался глубоко убежденным, что Феодор Михайлович не узнавал его нарочно, и всю жизнь помнил эту обиду. И как много врагов, особенно литературных, Феодор Михайлович приобрел своею беспамятностью.

Эта забывчивость и неузнавание лиц, которых Феодор Михайлович встречал в обществе, ставили подчас и меня в нелепое положение, и мне приходилось приносить за него извинения.

Вспоминаю комический случай по этому поводу: мы с мужем раза три-четыре в году на праздниках бывали в гостях в семье двоюродного брата, М. Н. Сниткина, очень любившего собирать у себя родных. Почти каждый раз случалось нам встречать там мою крестную мать, Александру Павловну И., которую я, после своего замужества, не посещала, так как ее муж, по своим политическим взглядам, не подходил к Феодору Михайловичу. Она была очень обижена, что мой муж, вежливо поздоровавшись, никогда с нею не беседовал; она говорила об этом общим родным, а те передали мне. При первой же поездке к Сниткиным я стала просить моего мужа побеседовать с Александрой Павловной и быть с нею как можно любезнее.

— Хорошо, хорошо, ‑ обещал Феодор Михайлович, ‑ ты только покажи, которая из дам твоя крестная мать, а я уж найду интересный предмет для разговора. Ты останешься мною довольна.

Приехав в гости, я указала Феодору Михайловичу на сидевшую на диване даму. Он внимательно посмотрел сначала на нее, потом на меня, затем опять на нее, и весь остальной вечер так к ней и не подошел. Вернувшись домой, я упрекнула мужа, что он не захотел исполнить такой незначительной моей просьбы.

— Да скажи мне, пожалуйста, Аня, ‑ смущенно отвечал мне Феодор Михайлович, ‑ кто кому приходится крестной матерью: ты ее крестила или она тебя? Я вас обеих давеча рассматривал: вы так мало отличаетесь друг от друга. Меня взяло сомненье и чтоб не ошибиться, я решил лучше к ней не подходить.

Дело в том, что разница лет между мною и крестною была сравнительно небольшая (16 лет), но так как я всегда очень скромно одевалась, почти всегда в темном, она же любила наряжаться и носить красивые наколки, то казалась значительно моложе своих лет. Вот эта моложавость и ввела в смущение моего мужа.

Но любопытнее всего было то, что через год, опять на Рождестве, зная, что я непременно встречусь у Сниткиных с моею крестною матерью, я обратилась к Феодору Михайловичу с тою же просьбою, усиленно растолковывая ему степень моей к ней близости. Повидимому, муж выслушал меня очень внимательно (очевидно, думая о чем-нибудь другом), обещал мне на этот раз с нею побеседовать, но так и не исполнил своего обещания: прошлогодние сомнения опять к нему вернулись, и он не мог решить вопроса, «кто из нас кого крестил», а спросить у меня при чужих счел неудобным.

240

Забывчивость Феодора Михайловича на самые обыкновенные и близкие ему имена и фамилии ставила его иногда в неудобные положения: вспоминаю, как однажды муж пошел в наше дрезденское консульство, чтобы засвидетельствовать мою подпись на какой-то доверенности (сама я не могла пойти по болезни). Увидев из окна, что Феодор Михайлович поспешно возвращается домой, я пошла к нему на встречу. Он вышел взволнованный и сердито спросил меня:

— Аня, как тебя зовут? Как твоя фамилия?

— Достоевская, ‑ смущенно ответила я, удивившись такому странному вопросу.

— Знаю, что Достоевская, но как твоя девичья фамилия? Меня в консульстве спросили, чья ты урожденная, а я забыл и приходится второй раз туда итти. Чиновники, кажется, надо мной посмеялись, что я забыл фамилию своей жены. Запиши мне ее на своей карточке, а то я другой раз опять позабуду.

Подобные случаи были не редки в жизни Феодора Михайловича, и, к сожалению, доставляли ему много врагов.

VIII

1879

Первые два месяца наступившего года прошли для нас спокойно: Феодор Михайлович усиленно работал над романом, и работа ему давалась. В начале марта мужу пришлось принять участие в нескольких литературных вечерах. Так, 9-го марта муж читал в пользу Литературного фонда в зале Благородного собрания. В этом вечере приняли участие наши лучшие писатели: Тургенев, Салтыков, Потехин и другие. Феодор Михайлович выбрал для чтения «Рассказ по секрету» из братьев Карамазовых, прочел превосходно и своим чтением вызвал шумные овации. Успех литературного вечера был так велик, что решили повторить его 16-го марта, почти с теми же (кроме Салтыкова) исполнителями. Во время чтения 16-го марта мужу был поднесен букет цветов от лица слушательниц Высших Женских Курсов. На ленте, расшитой в русском вкусе, находилась сочувственная чтецу надпись.

Около двадцатых чисел марта с мужем произошел неприятный случай, который мог иметь печальные последствия. Когда Феодор Михайлович, по обыкновению, совершал свою предобеденную прогулку, его на Николаевской улице нагнал какой-то пьяный человек, который ударил его по затылку с такою силой, что муж упал на мостовую и расшиб себе лицо в кровь. Мигом собралась толпа, явился городовой и пьяного повели в участок, а мужа пригласили пойти туда же. В участке Феодор Михайлович просил полицейского офицера отпустить его обидчика, так как он его «прощает». Тот пообещал, но так как на завтра о «нападении» появилось в газетах, то, ввиду литературного имени потерпевшего, составленный полицией протокол был передан на рассмотрение мирового судьи 13-го участка, г. Трофимова. Недели через три Феодор Михайлович был вызван в суд; на разбирательстве ответчик, оказавшийся крестьянином Феодором Андреевым, объяснил,

241

что был «зело выпимши» и только слегка дотронулся до «барина», который от этого и с ног свалился1). Феодор Михайлович заявил на суде, что прощает обидчика и просит не подвергать его наказанию. Мировой судья, снисходя к его просьбе, постановил, однако, «за произведение шума» и беспорядка на улице подвергнуть крестьянина Андреева денежному штрафу в 16 рублей, с заменою арестом при полиции на четыре дня. Муж мой подождал своего обидчика у подъезда и дал ему 16 рублей для уплаты наложенного штрафа.

На пасхальных праздниках (3-го апреля) в Соляном Городке состоялось литературное чтение в пользу Фребелевского общества; на нем Феодор Михайлович прочел «Мальчик у Христа на елке». Ввиду того, что праздник был детский, муж пожелал взять на него и своих детей, чтобы они могли услышать, как он читает с эстрады, и увидеть, с какою любовью встречает его публика. Прием и на этот раз был восторженный, и группа маленьких слушателей поднесла чтецу букет цветов. Феодор Михайлович оставался до конца праздника, расхаживая с своими детьми по залам, любуясь на игры детей и радуясь на их восхищение доселе невиданными зрелищами.

На Пасхе же Феодор Михайлович читал в помещении Александровской женской гимназии в пользу Бестужевских курсов. Он выбрал сцену из «Преступления и наказания», и произвел своим чтением необыкновенный эффект. Курсистки не только горячо аплодировали Феодору Михайловичу, но в антрактах окружали его, беседовали с ним, просили высказаться о разных, интересовавших их вопросах, а когда, в конце вечера, он собрался уходить, то громадною толпой, в двести или более человек, бросились вслед за ним по лестнице до самой прихожей, где и стали помогать ему одеваться. Я стояла рядом с мужем, но стремительно бросившаяся толпа меня оттеснила, и я осталась далеко позади, уверенная, что муж без меня не уедет. Действительно, надев пальто, Феодор Михайлович оглянулся и, не видя меня, жалобным голосом говорил: «Где же моя жена? Она была со мной. Отыщите ее, прошу вас», ‑ обращался муж к окружавшим его почитательницам, и те дружно принялись выкрикивать мое имя. К счастью, меня не пришлось долго звать, и я тотчас подошла к мужу.

Наступила весна, и мы, по обыкновению, стали спешить с отъездом в Старую Руссу, тем более, что Феодору Михайловичу было предписано профессором Кошлаковым непременно поехать в Эмс, а мужу хотелось пожить с семьей на даче и, если удастся, на свободе поработать.

На наше горе зима была холодная и дождливая, и муж не только на даче не поправился, а даже похудел, что нас всех очень огорчало.

Зато лето началось для нас очень приятно: в Руссу приехала на сезон А. В. Жаклар-Корвин с семьей, которую мы оба очень любили. Муж почти каждый день, возвращаясь с прогулки, заходил побеседовать с этой умной и доброй женщиной, имевшей значение в его жизни.

__________________

1) Газ. «Голос», № 102, 14 апреля 1879 г.

242

Во второй половине июля (18-го) Феодор Михайлович выехал за границу и 24-го был в Эмсе. Остановился (на прежней квартире) и направился к своему доктору, Г. Орту. Хотя прошло уже три года со времени последнего приезда мужа, но доктор его узнал и даже утешил обещанием, что «Кренхен его воскресит». «Нашел (писал мне муж от 25-го июля), что у меня какая-то часть легкого сошла с своего места и переменила положение, равно как и сердце переменило свое прежнее положение и находится в другом — все вследствие эмфиземы, хотя, ‑ прибавил в утешение, ‑ сердце совершенно здорово, а все эти перемены мест тоже немного значат и не грозят особенно. Конечно, он, как доктор, обязан даже говорить утешительные вещи, но если эмфизема еще только вначале уже произвела такие эффекты, то что же будет потом? Впрочем, я сильно надеюсь на воды».

Объяснения доктора Орта меня чрезвычайно смутили и обеспокоили, так как я, видя последние годы мужа бодрым и сильным, не предполагала, что болезнь его сделала такие зловещие успехи. Но зная, что питье Кренхена всегда приносило мужу большую пользу, я утешала себя мыслью, что улучшение здоровья произойдет и на этот раз.

Рассчитывала я очень на то, что Феодор Михайлович встретит кого-либо из приятных ему знакомых, что встречи его развлекут, и он не будет так скучать, как скучал всегда, когда приходилось разлучаться с семьей. Но, к искреннему моему сожалению, мои надежды не осуществились: за все пятинедельное пребывание мужа в Эмсе не встретилось ни единого знакомого лица, и он горько жаловался на свое полнейшее одиночество. «В довершение досады и в читальне оказались только «Московские Ведомости», страшно опаздывающие, и мерзкий «Голос», который меня только бесит. Все развлечение ‑ смотреть на детей, которых здесь много и разговаривать с ними. Да и тут пакости: сегодня встречаю ребенка идущего в школу, в толпе других, 5-ти лет, идет, закрывает ладонями глаза и плачет. Спрашиваю, что с ним, и узнаю от прохожих немцев, что у него уже целый месяц воспаление в глазах (сильное мучение), а отец, сапожник не хочет свести его к доктору, чтоб не истратить несколько пфеннигов на лекарство. Это меня ужас как расстроило, и вообще нервы у меня ходят, и я очень угрюм. Нет, Аня, скука не ничего. При скуке и работа мучение. Да и лучше каторга, нет, каторга лучше была!»1). Письма Феодора Михайловича ко мне были самые грустные. В письме от 13-го августа муж пишет: «Известие о бедной Эмилии Феодоровне очень меня опечалило. Правда, оно шло к тому, с ее болезнью нельзя было долго жить. Но у меня с ее смертью кончилось как бы все, что еще оставалось на земле для меня, от памяти брата. Остался один Федя, Феодор Михайлович, которого я няньчил на руках. Остальные дети брата выросли как-то не при мне. Напиши Феде о моем глубоком сожалении, я же не знаю, куда писать ему... Представь, какой я видел сон 5-го числа (я записал число): вижу брата, он лежит на постели, а на шее у него перерезана артерия, и он истекает кровью, я же в ужасе думаю ‑ бежать к доктору

___________________

1) Письмо ко мне от 10 августа 1879 года.

243

и между тем останавливает мысль, что ведь он весь истечет кровью до доктора. Странный сон, и главное, 5-го августа, накануне ее смерти. Я не думаю, чтоб я был очень перед ней виноват: когда можно было, я помогал и перестал помогать постоянно, когда уже были ей ближайшие ей помощники, сын и зять. В год же смерти брата я убил на их дело, не рассуждая и не сожалея, не только все мои тысячи, но и пожертвовал даже моими силами, именем литературным, которое отдал на позор с провалившимся изданием, работал, как вол, даже брат покойный не мог бы упрекнуть меня с того света». В конце письма прибавляет: «Завтра останется ровно две недели моему здешнему молчанию, ибо это не уединение только, а молчание. Я совсем разучился говорить. Говорю даже сам с собой, как сумасшедший». В письме от 16-го августа муж пишет мне: «Я от уединения стал мнителен, и мне все мерещится, что ни есть худого и безотрадного. Тоска моя такая, что и не опишешь: забыл говорить даже, удивляюсь на себя, даже если случайно произнесу громкое слово. Голосу своего вот уже четвертую неделю не слышу».

Я тоже очень мучилась тяжелым душевным состоянием мужа, особенно зная, что кроме того он беспокоится насчет присылки обещанных мною денег; выслать же деньги я не могла, так как произошло недоразумение с редакцией «Русского Вестника»: редакция прислала мне перевод на контору Ахенбах и Колли в Петербурге. Так как я дала слово мужу, что не оставлю детей ни на один день, то поехать за деньгами я не могла, и мне пришлось отослать обратно перевод и просить выслать деньги наличными на Старую Руссу. Как только деньги были мною получены, я тотчас выслала их мужу.

Задумываясь о судьбе семьи в случае ослабления своей литературной деятельности или смерти, Феодор Михайлович часто останавливался на мысли, когда мы расплатимся с долгами, купить небольшое имение и жить отчасти на доходы с него. В письме из Эмса от 13-го августа 1879 г. муж писал мне: «Я все, голубчик мой, думаю о моей смерти сам (серьезно здесь думаю) и о том, с чем оставлю тебя и детей. Все считают, что у нас есть деньги, а у нас ничего. Теперь у меня на шее Карамазовы, надо кончить хорошо, ювелирски отделать, а вещь эта трудная и рискованная, много сил унесет. Но вещь тоже и роковая: она должна установить имя мое, иначе не будет никаких надежд. Кончу роман и в конце будущего года объявлю подписку на «Дневник» и на подписные деньги куплю имение, а жить и издавать «Дневник» до следующей подписки протяну как-нибудь продажей книжонок. Нужна энергическая мера, иначе никогда ничего не будет. Но довольно, еще успеем переговорить и наспориться с тобою, потому что ты не любишь деревни, а у меня все убеждение, что 1) деревня есть капитал, который к возрасту детей утроится и 2), что тот, кто владеет землею, участвует и в политической власти над государством. Это будущее детей и определение того, чем они будут: твердыми ли и самостоятельными гражданами (никого не хуже) или стрюцкими». В одном из следующих писем1) нахожу:

__________________

1) Письмо от 16 августа 1879 г.

244

«Я здесь все мечтаю об устройстве будущего и о том, как бы купить имение. Поверишь ли, чуть не помешался на этом. За деток и за судьбу их трепещу».

В принципе я совершенно была согласна в этом вопросе с мужем, но находила, что при наших обстоятельствах мысль об обеспечении судьбы детей имением могла оказаться неосуществимою. Первый и главный вопрос заключался в том: кто же будет заниматься имением, если б и удалось его приобрести? Феодор Михайлович, хоть и понимал в сельском хозяйстве, но, занятый литературным трудом, навряд ли мог бы принимать в нем деятельное участие. Я же ничего не понимала в деревенском хозяйстве и, вероятно, прошло бы несколько лет, прежде чем я бы его изучила или приспособилась бы к этому вполне незнакомому для меня делу.

Оставалось поручить имение управляющему, но по опыту многих знакомых помещиков я предвидела, к какому результату может привести хозяйничанье иного управляющего.

Но Феодор Михайлович так твердо установился на этой утешавшей его мысли, что мне было искренно жаль ему противоречить, и я просила его только выждать, когда нам выделят, наконец, нашу долю в наследстве после тетки мужа, А. Ф. Куманиной, и уже на выделенной нам земле начать помаленьку устраивать хозяйство. Феодор Михайлович согласился со мной и решил оставлять деньги за роман «Братья Карамазовы» в редакции «Русского Вестника», чтобы иметь их в запасе, когда они понадобятся на устройство имения.

Наследство после А. Ф. Куманиной досталось нам еще в начале семидесятых годов. Оно состояло из имения в количестве 6.000 десятин, находившихся в ста верстах от Рязани, близ пос. «Спас-Клепики». На долю четырех братьев Достоевских (которым приходилось уплатить сестрам деньгами) досталась одна треть имения, около двух тысяч десятин; из них на долю Феодора Михайловича приходилось 500 десятин.

Так как наследников после Куманиной оказалось много, то сговориться с ними представляло большие трудности. Продать имение целиком — не находилось покупателей, а между тем с нас, как и с прочих сонаследников, требовались деньги на уплату повинностей; поверенный наш тоже требовал деньги на поездки в имение, бумаги, судебные расходы и пр., так что наследство это доставляло нам только одни неприятности и расходы.

Наконец, наследники пришли к решению взять землю натурой, но так как земля была разнообразная, от векового леса до сплошных болот, то мы с мужем решили получить значительно меньше десятин, но лишь бы земля была хорошего качества. Но чтобы выбрать участок, следовало съездить и осмотреть имение. Каждую весну заходил разговор о съезде всех наследников в имении с целью выбрать и отмежевать на свою долю известное количество десятин. Но всегда случалось, что то одному, то другому из сонаследников нельзя приехать, и дело отлагалось на следующий год. Наконец, летом 1879 года, наследники решили собраться в Москве с целью войти в какое-либо соглашение и, если это удастся, то всем проехать в Рязань, а оттуда в имение, и там на месте решить дело окончательно.

245

Феодор Михайлович в то время лечился в Эмсе и возвращение его ожидалось через месяц. Упустить представлявшийся случай покончить с этим столь тяготившим нас вопросом было бы жаль. С другой стороны, я была в затруднении — извещать ли мужа о предполагаемой поездке в имение, тем более, что она могла и не состояться? Зная, как страстно Феодор Михайлович любит своих детей и трепещет за их жизнь, я боялась известием о продолжительной поездке обеспокоить его и тем повредить его лечению. К счастью, я получила еще заранее согласие мужа повезти детей в монастырь св. Нила Столбенского (в ста верстах от Руссы), и так как поездка должна была продлиться с неделю, то я решила сначала заехать на два, на три дня в Москву. Но приехав туда и застав главных сонаследников, направлявшихся в имение, я решила воспользоваться случаем и поехала вместе с детьми, чтобы осмотреть землю и наметить то, что более всего подходило бы к желаниям мужа. Поездка наша в имение, продолжавшаяся около десяти дней, обошлась вполне благополучно, и мне удалось выбрать на долю мужа двести десятин строевого леса в так называемой «Пехорке» и сто десятин земли полевой. Феодор Михайлович был доволен моим выбором, но в своих письмах из Эмса меня жестоко разбранил за мою «скрытность». Мне самой всегда было тяжело скрывать что-либо от Феодора Михайловича, но иногда это было необходимо и именно ради того, чтобы не тревожить его и волнениями (которых можно было избежать), не вызвать лишний раз приступа эпилепсии, последствия которой были так тягостны для мужа, особенно когда приступ случался вдали от семьи.

В начале сентября мы вернулись из Руссы, и у нас началась наша обычная жизнь: к двум часам у нас собиралось несколько человек, частью знакомых, частью незнакомых, которые поочереди входили к Феодору Михайловичу и иной раз просиживали у него по часу. Зная, как утомительно действуют на мужа продолжительные разговоры, я иногда посылала горничную просить мужа выйти ко мне на минуту, и когда он приходил, давала ему стакан свежее заваренного чаю. Он наскоро выпивал, спрашивал о детях и спешил к своему собеседнику. Иногда, ввиду чересчур затянувшейся беседы, приходилось вызывать Феодора Михайловича в столовую с тем, чтобы он принял какую-нибудь депутацию, пришедшую просить его читать на литературном вечере (в пользу какого-нибудь учреждения) или повидался с кем-нибудь из друзей, которым было трудно выждать очередь незнакомых посетителей.

В эту зиму симпатии общества к Феодору Михайловичу (благодаря успеху «Братьев Карамазовых») еще более увеличились, и он стал получать почетные приглашения и билеты на балы, литературные вечера и концерты. Приходилось писать любезные отказы, благодарственные письма, а иногда, не желая обидеть приглашавших, муж направлял меня и я, проскучав полвечера, разыскивала учредительниц вечера празднества и от имени мужа приносила благодарность за любезность и извинение его, что, по случаю спешной работы, он не мог быть на вечере. Все это усложняло нашу жизнь и мало приносило удовольствия.

В декабре 1879 года Феодору Михайловичу пришлось несколько раз участвовать на литературных чтениях. Так, 16-го декабря он читал в пользу общества

246

вспомоществования нуждающимся ученикам Ларинской гимназии. Прочел он «Мальчик у Христа на елке». Чтение было дневное, в час дня. В числе участвовавших был актер, знаменитый рассказчик И. Ф. Горбунов, и я запомнила, что, благодаря его присутствию, в читательской все были чрезвычайно оживлены. Литераторы, прочитав выбранный отрывок, уже не выходили в публику, а оставались в читательской. Иван Федорович был в ударе, много рассказывал неизвестного и остроумного и даже на афише нарисовал чей-то портрет.

30 декабря состоялось тоже литературное утро, на котором Феодор Михайлович мастерски прочитал «Великого Инквизитора» из «Братьев Карамазовых». Чтение имело необыкновенный успех, и публика много раз заставила автора выйти на ее аплодисменты.

1879‑1880 г. г.

В 1879‑1880 годах Феодору Михайловичу часто приходилось читать в пользу различных благотворительных учреждений, Литературного фонда и т. п. Ввиду слабого здоровья мужа, я постоянно его сопровождала на эти литературные вечера, да и самой мне страшно хотелось послушать его по-истине художественное чтение и присутствовать при тех восторженных овациях, которые ему постоянно делала почитавшая его петербургская публика1).

Литературные вечера устраивались большею частью в зале Городского Кредитного Общества, против Александринского театра, или в Благородном собрании у Полицейского моста.

К сожалению, эти мои выезды в свет нередко омрачались для меня совершенно неожиданными и ни на чем не основанными приступами ревности Феодора Михайловича, ставившими меня иногда в нелепое положение. Приведу один такой случай.

В один из подобных литературных вечеров мы с Феодором Михайловичем несколько запоздали, и прочие участники вечера были уже в сборе. При нашем входе они дружески приветствовали Феодора Михайловича, а мужчины поцеловали у меня руку.

Этот светский обычай (целование руки), видимо, произвел неприятное впечатление на моего мужа. Он сухо со всеми поздоровался и отошел в сторону. Я мигом поняла, в чем дело. Обменявшись несколькими фразами с присутствовавшими, я села рядом с мужем с целью рассеять его дурное настроение. Но это мне не удалось: на два-три вопроса Феодор Михайлович мне не ответил, а затем, взглянув на меня, «свирепо» сказал:

— Иди к нему!!

________________

1) Я постоянно привозила с собой на вечера: книгу, по которой муж читал, лекарство от кашля — эмские пастилки, лишний носовой платок (на случай его потери), плед, чтобы закутать горло мужа по выходе на холодный воздух и пр. Видя меня всегда нагруженною, Феодор Михайлович называл меня своим «верным оруженосцем».

247

Я удивилась и спросила:

— К кому к нему?

— Не по-ни-маешь?

— Не понимаю. К кому ж мне итти? ‑ смеялась я.

— К тому, кто так страстно сейчас поцеловал твою руку!

Так как все бывшие в читательской мужчины из вежливости поцеловали мне руку, то я, конечно, не могла решить, кто был виновен в предполагаемом мужем моим преступлении.

Весь этот разговор Феодор Михайлович вел вполголоса, однако, так, что сидевшие вблизи лица отлично все слышали. Я очень сконфузилась и, боясь семейной сцены, сказала:

— Ну, Феодор Михайлович, я вижу, ты не в духе и не хочешь со мною говорить. Так я лучше пойду в зал, отыщу свое место. Прощай!

И ушла. Не прошло пяти минут, как подошел ко мне П. А. Гайдебуров и сказал, что меня зовет Феодор Михайлович. Предполагая, что муж затрудняется найти в книге помеченный для чтения отрывок, я тотчас пошла в читательскую. Муж встретил меня враждебно.

— Не удержалась? Пришла поглядеть на него? ‑ заметил он.

— Ну, да, конечно (смеялась я), но и на тебя тоже. Тебе что-нибудь нужно?

— Ничего мне не нужно.

— Но ведь ты меня звал?

— И не думал звать! Не воображай, пожалуйста!

— Ну, если не звал, так прощай, я ухожу.

Минут через десять, ко мне подошел один из распорядителей и сказал, что Феодор Михайлович осведомляется, где я сижу, а потому думает, что мой муж желает меня видеть. Я ответила, что только что была в читательской и не хочу мешать Феодору Михайловичу сосредоточить все свое внимание на предстоящем ему чтении. Так и не пошла. Однако в первый же антракт распорядитель опять подошел ко мне с настоятельною просьбою от моего мужа притти к нему. Я поспешила в читательскую, подошла к моему дорогому мужу и увидела его смущенное, виноватое лицо. Он нагнулся ко мне и чуть слышно проговорил:

— Прости меня, Анечка, и дай руку на счастье: я сейчас выхожу читать!

Я была до нельзя довольна, что Феодор Михайлович успокоился, и только недоумевала, кого из присутствовавших лиц (все как на подбор были более чем почтенного возраста) он заподозрил во внезапной любви ко мне. Только презрительные слова: «Ишь, французишка, так мелким бесом и рассыпается» дали мне понять, что объектом ревнивых подозрений Феодора Михайловича на этот раз оказался старик Д. В. Григорович (мать его была француженка).

Вернувшись с вечера, я очень журила мужа за его ни на чем не основанную ревность. Феодор Михайлович, по обыкновению, просил прощения, признавал себя виноватым, клялся, что это больше не повторится и искренно страдал раскаянием,

248

но уверял, что не мог превозмочь этой внезапной вспышки и в течение целого часа безумно меня ревновал и был глубоко несчастлив.

Сцены такого рода повторялись почти на каждом литературном вечере: Феодор Михайлович непременно посылал распорядителей или знакомых посмотреть, где я сижу и с кем разговариваю. Он часто подходил к полуотворенной двери читательской и издали разыскивал меня на указанном мною месте. Обыкновенно родным читавших предоставляли места вдоль правой стены, в нескольких шагах от первого ряда.

Вступив на эстраду и раскланявшись с аплодирующей публикой, Феодор Михайлович не приступал к чтению, а принимался внимательно рассматривать всех дам, сидевших вдоль правой стены. Чтобы муж меня скорее заметил, я или отирала лоб белым платком или привставала с места. Только убедившись, что я в зале, Феодор Михайлович принимался читать. Мои знакомые, а также распорядители вечеров, разумеется, подмечали эти поглядывания и расспрашивания обо мне моего мужа и слегка над ним и надо мной подтрунивали, что меня иногда очень сердило. Мне это наскучило, и я однажды сказала, едучи на литературный вечер, Феодору Михайловичу.

— Знаешь, дорогой мой, если ты и сегодня будешь так всматриваться и меня разыскивать среди публики, то, даю тебе слово, я поднимусь с места и мимо эстрады выйду из залы.

— А я спрыгну с эстрады и побегу за тобой узнавать, не случилось ли чего с тобой и куда ты ушла?

Феодор Михайлович проговорил это самым серьезным тоном, и я убеждена в том, что он способен был решиться, в случае моего внезапного ухода, на подобный скандал.

249