Никитинъ П. <Ткачевъ П. Н.> Современное обозрѣнiе // Дѣло. 1876. № 4. Апрѣль. С. 1-27.


<1>


СОВРЕМЕННОЕ ОБОЗРѢНIЕ.

ЛИТЕРАТУРНОЕ ПОПУРИ.

(«Два мiра», ром. въ 4 частяхъ, Н. Алѣевой. С.-Петербургъ, 1875. — 
«Въ глуши», ром. въ 4 частяхъ, Марко-Вовчка («Отеч. Запис.» 1875). — 
«Подростокъ», ром. въ 3 частяхъ, Ф. Достоевскаго («Отеч. Запис.» 1875.)

I.

Я хотѣлъ-было начать эту статью или, лучше сказать, рядъ этихъ статей обычною фразою, получившею въ «наши дни» такое-же право гражданства, какимъ  пользовалась въ «оны дни» другая фраза, по внѣшнему виду совершенно ей подобная, но по содержанiю дiаметрально противоположная. Въ оны дни мы говорили: «теперь, когда прогресъ несется на всѣхъ парусахъ, когда литература, одушевленная идеею общаго блага и проникнутая началами разумной гласности, спѣшитъ удовлетворить всѣмъ насущнымъ требованiямъ общества, когда каждому жаждущему она даетъ живительныя силы для новыхъ гражданскихъ подвиговъ, мы не можемъ пропустить...», или «мы съ чувствомъ глубочайшей радости позволяемъ себѣ обратить вниманiе нашихъ благосклонныхъ читателей...», или «мы безбоязненно указуемъ...» и т. д., и т. д. Въ наши дни мы говоримъ: «теперь, когда наше общество занято мелкими, своекорыстными интересами, когда литература потеряла всякiй интересъ въ глазахъ этого общества, когда всѣ мы умираемъ со скуки, когда героями дня стали Мясниковы, Митрофанiи, Овсянниковы, Потѣхины, Герарды, Плеваки и иные


2


крупные и мелкiе дѣльцы и обдѣлыватели разныхъ дѣлишекъ, мы поневолѣ обязаны, отъ нечего дѣлать...» и т. д., и т. д.

Именно такой модной фразою нашихъ дней я и хотѣлъ начать свою статью, — статью, которая, опять-таки по моему первоначальному намѣренiю, должна была называться «Литературными мелочами». Но я остановился на полу-словѣ... «Зачѣмъ, подумалось мнѣ, — бить лежачаго? На это есть много охотниковъ и безъ меня. Кто теперь не плюетъ, кто не заушаетъ и не бросаетъ грязью въ нашу несчатстную литературу? Даже присяжные литераторы считаютъ обязанностью унижать ее: у нихъ могутъ быть свои, болѣе или менѣе уважительныя причины бить «лежачаго», т. е. «лежачую». Отъ нихъ, значитъ, и брань принять не обидно, а если и обидно, то не очень». Но, представьте себѣ, въ нее дерзаютъ посылать свои плевки люди, которые не имѣютъ къ ней никакого отношенiя. На нее плюютъ даже разные Куперники, Потѣхины, Языковы и т. д.

Вспомнивъ объ этихъ плевкахъ, я восчувствовалъ нѣкоторую нѣжность къ нашей бѣдной, всѣми оплеванной литературѣ. Положимъ, что плевки защитниковъ Овсянниковыхъ, Кроненберговъ, Ковнеровъ и имъ подобныхъ совершенно невинны, потому что до цѣли они долетать не могутъ. Но тутъ важенъ не самый актъ плеванiя, а «намѣренiе» плюнуть, «злой умыселъ», запавшiй въ сердце продажныхъ ходатаевъ по всякимъ злымъ умысламъ. Исходя изъ точки зрѣнiя этого злого умысла, я невольно долженъ былъ придти къ такому заключенiю: фактъ существованiя умысла оплевать и безъ того оплеванную литературу не свидѣтельствуетъ-ли, что она все еще чѣмъ-то досаждаетъ господамъ, у которыхъ «рыльце въ пушку»? А если это такъ, если посмотрѣть на ея кажущуюся пустоту и на ничѣмъ невозмутимое смиренство, она все-таки способна производить хоть на кого-нибудь хоть какое-нибудь импонирующее дѣйствiе, — значитъ въ ней есть еще нѣкоторая сила, значитъ она еще не совсѣмъ заглохла и отцвѣла, какъ увѣряютъ ея лицемѣрные друзья.

И то хорошо; за одно это ей многое можно простить. Но, однако, въ чемъ-же заключается эта сила, гдѣ она сокрыта, когда и гдѣ она проявляется?

Отвѣчать на эти вопросы, не обладая проницательностью г. Скабичевскаго, очень трудно, а можетъ быть, даже и невозможно.


3


Въ самомъ дѣлѣ, ну гдѣ вы станете искать эту силу? Въ общемъ духѣ, въ общемъ направленiи нашихъ газетъ и журналовъ? Но сами эти газеты и журналы наперерывъ увѣряютъ другъ друга, что никакого общаго духа и направленiя у нихъ нѣтъ и быть не можетъ, что всѣ они изображаютъ изъ себя какiе-то «ночлежные притоны» (или «конуры», какъ выразился въ прошломъ году хроникеръ «Отечеств. Записокъ»), куда случайно сходятся люди совершенно незнакомые и мало въ чемъ солидарные. Требовать отъ этихъ сбродныхъ сотрудниковъ какого-нибудь «общаго духа и направленiя», очевидно, невозможно. «Куда-бы вы ни пошли сотрудничать, восклицаетъ фельетонистъ одной либеральной газеты, въ которой, впрочемъ, участвуютъ сотрудники и не либеральные, — вездѣ вы будете чувствовать, что вы одни, что вы сами по себѣ, что всѣ сотрудники любого органа столь-же чужды относительно другъ друга, какъ и подписчики».

Ту-же мысль обстоятельно развиваетъ и хроникеръ «Отечеств. Записокъ» въ одной изъ послѣднихъ книжекъ этого журнала за 1875 г.

Слѣдовательно, объ общемъ духѣ и направленiи нечего и говорить. Сила литературы, очевидно, не въ нихъ, потому что этого духа и направленiя на лицо не оказывается.

Не поискать-ли ее въ нашей журнальной беллетристикѣ, или въ нашей критикѣ, или въ ученыхъ отдѣлахъ, или, наконецъ, въ фельетонахъ? Ну, тутъ ужь навѣрное можно сказать, что поиски ни къ чему не приведутъ. Въ беллетристикѣ царствуетъ боборыкинскiй духъ, въ критикѣ... да какая-же у насъ теперь критика? И можетъ-ли быть критика тамъ, гдѣ нѣтъ для нея никакихъ подходящихъ предметовъ? О нашихъ ученыхъ претензiяхъ и нашемъ фельетонномъ остроумiи — нѣтъ, ужь лучше объ этомъ и не говорить.

Такъ гдѣ-же, наконецъ, эта сила? А вѣдь гдѣ-же нибудь да есть она; иначе стоило-ли-бы обращать на нее вниманiе, на нашу бѣдную литературу? Кому-бы пришло въ голову даже плевать на нее, и кому-же плевать? — овсянниковскимъ адвокатамъ. Пусть-бы она себѣ-прозябала въ своемъ жалкомъ ничтожествѣ; не такъ-ли? А выходитъ, что нѣтъ; — что-же это за притча такая?

Я думаю, что для разгадки этой притчи можно придумать только одно объясненiе. Вѣдь сила — понятiе въ высшей степени


4


относительное. Муравей, удивляющiй муравейникъ своею муравьиною силою, по сравненiю не только съ нами — вѣнцомъ созданiя, но даже и съ какимъ-нибудь едва замѣтнымъ червякомъ является существомъ абсолютно безсильнымъ. Точно также, можетъ быть, и наша литература: она ничтожна, пуста и безсодержательна по сравненiю съ сколько-нибудь самостоятельнымъ проявленiемъ разумной, всесторонне развитой человѣческой мысли. Но она перестаетъ быть пустою и безсодержательною, если мы станемъ разсматривать ее съ точки зрѣнiя какого-нибудь нѣчто, еще болѣе пустого и безсодержательнаго. Вы, пожалуй, скажете, что мы не имѣемъ на это никакого права. А мнѣ кажется напротивъ: мы не имѣемъ права смотрѣть на нее иначе. Я всегда возмущаюсь, когда мнѣ приходится слышать отъ нашихъ читателей  пренебрежительно-высокомѣрные отзывы о томъ, что теперь пишется и печатается въ нашихъ толстыхъ и тонкихъ журналахъ. «Читать просто нечего: какая пустота, какая безсодержательность! какое убожество мысли! какая невообразимая посредственность, ничѣмъ невозмутимая тишь да гладь!» О, дорогой читатель, вглядись попристальнѣе въ самого себя, поразбери свою собственную жизнь. Развѣ въ ней имѣется хоть какое-нибудь разумное содержанiе? Развѣ она не отличается еще большею пустотою, еще большимъ убожествомъ мысли? Развѣ въ ней не все та-же тишь да гладь? Развѣ ты самъ хоть въ чемъ-нибудь проявляешь свою человѣческую самостоятельность? Развѣ ты самъ не то-же сѣренькое, безличное существо, какъ и та литература, которую ты создалъ?

Чего-же ты хочешь? Вѣдь литература — это зеркало, въ которомъ отражается твое собственное я. Если ты видишь въ немъ какое-то неопредѣленное, сѣрое пятно вмѣсто человѣческой фигуры, то вѣдь не зеркало въ этомъ виновато, а ты самъ. 

Г. Гайдебуровъ утверждаетъ, будто теперь въ твоей мертвенной, безсодержательной жизни, читатель, происходитъ какой-то поворотъ къ лучшему, начинается какое-то броженiе, будто ты обнаруживаешь какiя-то поползновенiя сдвинуться «съ той мертвой точки», на которой «еще недавно» ты стоялъ; будто ты пережилъ уже «тотъ печальный перiодъ, когда, казалось, изъ общественной дѣятельности вывѣтрилось всякое содержанiе и на первый планъ выступали наиболѣе грубые инстинкты, когда литература готова была усомниться въ своей надобности и


5


полезности, когда жизнь для многихъ была дешевле копейки, — словомъ, перiодъ, когда объ обществѣ можно было сказать переиначенными словами Бѣлинскаго, «что оно живетъ не мысля» (см. объявленiе объ изданiи «Недѣли» на 1876 г.)

Можетъ быть, это и такъ. Во всякомъ случаѣ, блаженъ, кто вѣруетъ. Я готовъ тоже вѣровать. Но вѣдь вѣра есть увѣренность въ невидимомъ какъ-бы въ видимомъ. Слѣдовательно, если я вѣрую въ то, о чемъ такъ сладко поетъ г. Гайдебуровъ, то, значитъ, я еще ничего не вижу. Смѣю думать, что и другiе также, и самъ г. Гайдебуровъ, купно съ Кандауровымъ, тоже ничего не видятъ. А о невидимомъ и толковать, разумѣется, не стоитъ; подождемъ пока, увидимъ. До тѣхъ-же поръ примемъ за фактъ пустоту, безсодержательность читательской жизни,  примемъ за фактъ, что она все еще «дешевле копейки», что она все еще продолжаетъ вертѣться вокругъ «мертвой точки», что въ ней по-прежнему царятъ лишь одни «наиболѣе грубые инстинкты», а разумныя, сознательныя идеи вполнѣ и безусловно отсутсвуютъ. Это фактъ, конечно, весьма печальный, но за то наша бѣдная литература находитъ въ немъ свое оправданiе. Онъ вполнѣ объясняетъ, съ одной стороны, ея пустоту и безсодержательность, съ другой — то пренебреженiе, то негодующее презрѣнiе, а подчасъ и то озлобленiе, которыя она, несмотря на свою пустоту и безсодержательность, все еще способна вызывать въ тебѣ, злосчастный русскiй читатель.

И я, имѣя его постоянно передъ глазами, проникся, въ-концѣ-концовъ, такимъ уваженiемъ къ литературнымъ продуктамъ отечественной мысли, что не рѣшаюсь даже озаглавить статьи, трактующей о нихъ, литературными мелочами. Если, съ позволенiя сказать, г. Скабичевскiй — мелочь, г. Марко-Вовчокъ — мелочь, если и «Два мiра» г-жи Алѣевой — мелочь, то скажите бога-ради, что-же послѣ этого не мелочь?

Но если продукты нашей литературной промыш... т. е. производительности нельзя назвать мелочами, то нельзя-же ихъ называть и серьезными вещами. Какимъ-же словомъ ихъ всего удобнѣе охарактеризовать? Я думаю, словомъ — винигретъ, или, такъ-какъ это покажется, пожалуй, слишкомъ постнымъ и тривiяльнымъ, равнозначущимъ ему словомъ попури.

И въ самом дѣлѣ, развѣ наша литература вообще и наша 


6


беллетристика въ частности не представляетъ собою попури? Развѣ въ ней есть хоть что-нибудь цѣлое, стройное, законченное, выдержанное? Нѣтъ, вся она состоитъ изъ какихъ-то обрывковъ, соединенныхъ чисто-внѣшнимъ образомъ, по произволу режисера. Вамъ приподносятъ кусочки изъ самыхъ разнообразныхъ композицiй: кусочекъ изъ Офенбаха и рядомъ кусочекъ изъ Вагнера,  кусочекъ изъ Мейербера и рядомъ изъ Лекока, изъ Фаминцына и Бетховена, изъ Глинки и Цезаря Кюи; вы слышите самые разнохарактерные мотивы, вы испытываете самыя противорѣчивыя ощущенiя, и, въ-концѣ-концовъ, въ головѣ у васъ остается какой-то сумбуръ, какой-то невообразимый хаосъ. Вы будете смѣшивать Лекока съ Вагнеромъ, Фаминцына съ Бетховеномъ, Краевскаго съ Некрасовымъ, Стасюлевича съ Вагнеромъ-спиритомъ, Полетику съ Скабичевскимъ, Баймакова съ Боборыкинымъ, Достоевскаго съ Страховымъ и т. д., и т. д. Вы утратите способность различать черное отъ бѣлаго, правое отъ лѣваго, либеральное отъ ретрограднаго, умное отъ глупаго, фантастическое отъ реальнаго. Дѣйствительно, въ нашемъ литературномъ попури всѣ эти, повидимому, дiаметрально другъ другу противоположные элементы до такой степени сливаются, переплетаются и перекрещиваются, что почти невозможно (или, по крайней мѣрѣ, очень трудно) опредѣлить, гдѣ кончается одинъ изъ нихъ и начинается другой.  Но еще менѣе возможно объяснить ихъ законное право на существованiе. Зачѣмъ г. Марко-Вовчку понадобилось сочинять пародiи на тургеневскаго Рудина? Зачѣмъ г-жа Алѣева вздумала создавать «Два мiра»? Зачѣмъ г. Достоевскiй написалъ «Подростка», а «Отечественныя записки» его напечатали? Зачѣмъ, наконецъ, бывшему редактору-издателю «Библiотеки для чтенiя» пришла фантазiя скорбѣть и плакаться о бѣдственномъ положенiи писателей, эксплуатируемыхъ литературными аферистами, поучать насъ цивизму, когда онъ не умѣлъ быть цивичнымъ въ то время, когда даже покойный Камбекъ старался казаться цивичнымъ?

Зачѣмъ, зачѣмъ? Сколько-бы мы съ тобою, читатель, ни ломали свои головы надъ этими вопросами, мы не въ состоянiи будемъ приiискать никакого удовлетворительнаго отвѣта. Сомнѣваюсь, чтобы и гг. Марко-Вовчокъ, Алѣева, Достоевскiй, Боборыкинъ и редакцiя «Отечеств. Записокъ» были въ этомъ случаѣ счастливѣе насъ. И ихъ за это нечего винить. Они не 


7


составляютъ исключенiя, а, напротивъ, выражаютъ собою общее правило. Всѣ мы пишемъ, толкуемъ, разсуждаемъ, повидимому, даже съ большимъ жаромъ и увлеченiемъ, а спросите-ка любого изъ насъ: «съ какою-же цѣлью завели вы объ этомъ рѣчь, какой толкъ можетъ выйти изъ всѣхъ вашихъ разсужденiй?» — и мы не будемъ знать, что вамъ отвѣтить. «Какой толкъ? Конечно, никакого! Но вѣдь надо-же о чемъ-нибудь писать, — ну, о чемъ вздумали, о томъ и пишемъ!»

Вотъ вамъ и весь резонъ. Вздумали — и пишемъ, чего-же вамъ больше!

Но, читатель,  не подумай, будто ты имѣешь право выводить отсюда какiя-нибудь умозаключенiя, невыгодныя для литературы и выгодныя для тебя лично. Ничуть. Литература и въ этомъ отношенiи является не болѣе, какъ твоимъ зеркаломъ. Да и какъ можетъ быть иначе? Тамъ, гдѣ нѣтъ мѣста сознательной, разумно-послѣдовательной дѣятельности, — тамъ одни лишь безотчетныя влеченiя, неосмысленные порывы, тамъ все случайно, безсвязно, отрывочно. И если мы тебя спросимъ (какъ ты насъ спрашиваешь): а позволь-ка узнать, зачѣмъ ты поступилъ вотъ такъ-то, а не такъ, почему ты говоришь совсѣмъ не то, что дѣлаешь, и живешь совсѣмъ не такъ, какъ хочешь? почему одинъ приводитъ тебя въ благородное негодованiе, а мимо другого, совершенно подобнаго первому, ты проходишь съ убiйственнымъ хладнокровiемъ и т. п., — на всѣ эти почему ты не выищешь никакого подходящаго объясненiя, кромѣ развѣ такого: «захотѣлъ и сдѣлалъ, захотеѣлъ и промолчалъ; я самъ себѣ господинъ и больше знать ничего не хочу!»

II.

Мнѣ только-что попался подъ руку недавно вышедшiй отдѣнымъ изданiемъ романъ Алѣевой «Два мiра», — романъ безъ особенныхъ претензiй; авторъ его, повидимому, ни мало не желаетъ подгонять свои житейскiя наблюденiя подъ какую-нибудь предвзятую тенденцiю; къ героямъ своимъ, кромѣ одного (Александра Лопатина), онъ относится весьма сочувственно, стараясь, какъ говорится, товаръ лицомъ показать. Но что-же? Несмотря на это 


8


«показыванiе товара лицомъ», вы нисколько не ошибетесь, если примете эти два мiра за одинъ мiръ; по крайней мѣрѣ, при самомъ тщательномъ анализѣ трудно отыскать ту пограничную линiю, гдѣ кончается одинъ мiръ и начинается другой.

Если-бы даже романистъ и думалъ, что его Поленьки, Машеньки, Танечки, что его Викторы, Сергѣи, Ветловы — лучшiе изъ лучшихъ людей, что они принадлежатъ къ какому-то особому «новому» мiру, неимѣющему ничего общаго съ «старымъ», съ мiромъ Александровъ Лопатиныхъ, Горскихъ, Вѣрочекъ и разныхъ великосвѣтскихъ тетушекъ, бабушекъ и мамушекъ, — то мы съ вами, читатель, не станемъ обманываться авторской илюзiею. Вглядѣвшись попристальнѣе въ этихъ представителей «двухъ мiровъ», мы безъ особеннаго труда убѣдимся, что они представляютъ собою совсѣмъ не два мiра, а всего только одинъ — тотъ-же старый мiръ «барчуковъ».

Въ самомъ дѣлѣ, возьмемъ для сравненiя хоть семейство Лопатиныхъ. Оно заключаетъ въ себѣ двухъ представителей новаго мiра (Виктора и Поленьку) и нѣсколько представителей стараго. Изъ числа послѣднихъ рельефнѣе всего выдается личность брата Виктора, Александра. Александръ — типъ настоящаго «барчука», и если-бы когда-нибудь онъ вздумалъ написать «воспоминанiя» о своем дѣтствѣ, то г. Марковъ, по всей вѣроятности,  началъ-бы противъ него процесъ въ окружномъ судѣ (причемъ, конечно, дѣло не обошлось-бы безъ помощи «софистовъ XIX вѣка») за «присвоенiе чужой собственности». Барчукъ этотъ въ юности своей упивался, безъ сомнѣнiя, тѣми-же «сладкими соками», которые вызываютъ въ г. Марковѣ столь прiятныя воспоминанiя въ его «Барчукахъ». Ему эти «соки» впрокъ пошли, да и какъ еще пошли! Парень вышелъ просто заглядѣнье: здоровый, рослый, изъ себя красавецъ, такой красавецъ, что ни одна женщина передъ нимъ устоять не могла; и ко всему этому прибавьте еще, что онъ «считался однимъ изъ самыхъ даровитыхъ юристовъ», «обладалъ блестящимъ и быстрымъ умомъ», «умѣлъ блеснуть кстати своими знанiями», а по части краснорѣчiя могъ соперничать не только съ Герардомъ, Плевакой, Потѣхинымъ, Языковымъ, но и даже и съ Евгенiем Утинымъ. Немудрено, что когда онъ еще занималъ должность прокурора въ сенатѣ, то всѣ знавшiе его пророчили ему блестящую будущность, 


9


и что, дѣйствительно, едва только открылись въ Петербургѣ новые суды, какъ онъ сейчасъ-же попалъ въ число «высоко-цѣнимыхъ» присяжныхъ повѣренныхъ (стр. 417.)

Доводя до такого совершенства его внѣшнюю, лицевую сторону, ту сторону, благодаря которой «барчуки» безъ труда становятся «высоко-цѣнимыми» присяжными повѣренными, «сладкiе соки» не мало-таки поработали и надъ отдѣлкою внутренней, такъ-сказать, интимной стороны его существа, надъ его нравственнымъ характеромъ. Впрочемъ, можно-ли говорить о нравственномъ характерѣ барчука? Нравственный характеръ предполагаетъ существованiе въ человѣкѣ какихъ-нибудь положительныхъ или отрицательныхъ нравственныхъ принциповъ и нравственныхъ соображенiй. Но если этихъ принциповъ въ немъ совсѣмъ не имѣется, если онъ ни въ своихъ мысляхъ, ни въ своихъ поступкахъ никогда ими не руководится, если единственнымъ стимуломъ всей его жизни является личное, своекорыстное наслажденiе и если его уму понятны и доступны лишь внушенiя узкаго, животнаго, слѣпого эгоизма, то при чемъ-же тутъ нравственный характеръ?

Дѣйствительно, у блестящаго и «высоко-цѣнимаго» адвоката не существовало даже и зародышей нравственнаго характера. Александръ былъ эгоистъ съ головы до пятокъ, эгоистъ, ставящiй свое личное благополучiе выше всего и кромѣ своего «я» никакому иному богу непокланяющiйся. «Мнѣ такъ прiятно», «мнѣ такъ нравится», «мнѣ такъ хочется», — это были единстыенные мотивы, высшее оправданiе, ultima ratio его дѣятельности. Иногда подъ влiянiемъ ихъ онъ дѣлалъ что-нибудь хорошее, но гораздо чаще дурное. Хорошее его не особенно радовало, а дурное не особенно безпокоило. Его душа никогда не была ареною никакой нравственной борьбы, —   борьбы «добра со зломъ»; едва-ли даже онъ и способенъ былъ отличать одно отъ другого. Все, что доставляло ему какое-нибудь личное удовольствiе, что содѣйствовало его благополучiю, то и было для него добромъ. Все, что оскорбляло его себялюбie, все, что вредило его своекорыстнымъ интересамъ, что не удовлетворяло его животнымъ инстинктамъ и похотямъ, — то было зломъ. При такой упрощенной морали «барчуку», разумѣется, жилось превосходно. Ради своего даже минутнаго наслажденiя онъ не останавливался ни передъ какой подлостью 


10


и никакая подлость не могла смутить его внутренняго самодовольства, разумѣется, если она не наносила ущерба его интересамъ. Напр., подлость, учиненная имъ съ нѣкоею добродѣтельною швейкою Машею, немножко разстроила его душевнй миръ, но единственно только потому, что подлость эта повела къ разрыву съ женщиной, къ которой онъ чувствовалъ половое влеченiе. Напротивъ, подлость, учиненная съ Горскою, не оставила въ его душѣ ни малѣйшаго слѣда, потому что его личное благополучiе никакого отъ нея (т. е. не отъ Горской, а отъ подлости) изъяна не потерпѣло.

Очевидно, что подобная личность никакому нравственному суду подлежать не можетъ; это субъектъ недоразвившiйся, больной, больной тою болѣзнью, которую англiйскiе судебные врачи окрестили именемъ moral insanity.  То-же самое можно сказать и о всѣхъ прочихъ представителяхъ «стараго» мiра, фигурирующихъ въ романѣ г-жи Алѣевой.

Но развѣ нельзя этого-же сказать о представителяхъ «новаго» мiра? Чѣмъ въ сущности Викторъ Лопатинъ отличается отъ Александра? Онъ не учинялъ никакихъ подлостей ни съ добродѣтельными швейками, ни съ порочными княгинями — это правда. Но почему не учинялъ? Да потому только, что для его благополучiя учинять ихъ совсѣмъ и не требовалось. 

Эротическiя похожденiя были совсѣмъ не по вкусу его флегматической натурѣ. Онъ не любилъ веселыхъ пирушекъ съ обольстительными кокотками, не любилъ шума, блеска, свѣта; онъ любилъ уединенiе, любилъ сидѣть въ своемъ комфортабельномъ кабинетѣ, на своемъ мягкомъ креслѣ, любилъ читать книжки, преимущественно историческаго содержанiя, и дѣлать изъ нихъ выписки. Предметы любви, какъ видите, самые невинные; но кто знаетъ, во что обходилась эта любовь тѣмъ, которые своими «сладкими соками» питали барчука? Кто знаетъ, не былъ-ли купленъ весь этотъ комфортъ, эти мягкiя кресла, эти дорогiя книги, наконецъ, этотъ досугъ — цѣною подлости, немного чѣмъ разнящейся отъ подлостей, учиняемыхъ Алесандромъ?

Многiе, по крайней мѣрѣ, отвѣчали на эти вопросы утвердительно и укоряли Виктора въ непослѣдовательности. Зачѣмъ онъ жилъ, какъ барчукъ, и въ то-же время позволялъ себѣ высказывать разныя «вольныя мысли», ни мало не


11


соотвѣтствовавшiя его положенiю? «Мы думали, говорилъ ему одинъ студентъ, — что вы живете и дѣйствуете именно такъ, какъ говорите и пишете, и... разочаровались». «Жаль, возразилъ ему Викторъ, — что вы сдѣлали изъ меня мифическаго полубога... и, свергнувъ полубога съ высоты Олимпа, вы отняли у порядочнаго человѣка всякую возможность сблизиться съ вами» (стр. 172.) Видите-ли, какъ разсуждаетъ барчукъ, нечаянно зарядившiйся «хорошими идеями». «Хорошiя идеи» ни къ чему его обязываютъ; жить и дѣйствовать сообразно съ ними, — на это, по его мнѣнiю, способны лишь мифическiе полубоги, обитающiе на высотахъ Олимпа.

Барчукъ можетъ говорить одно и дѣлать другое, совершенно обратное, и все-таки онъ будетъ оставаться (разумѣется, въ своемъ только мнѣнiи) «порядочнымъ человѣкомъ».

Еще-бы! чѣмъ-же онъ не порядочный человѣкъ? Онъ платковъ изъ кармана не таскаетъ, добродѣтельныхъ швеекъ и порочныхъ княгинь не обольщаетъ, никого своею особою не безпокоитъ, да еще вдобавокъ «вольныя мысли» носитъ и лелѣетъ въ своей душѣ. А что онъ не хочетъ отказаться отъ жизни барчука, такъ это еще не бѣда; ну, на что онъ могъ-бы пожертвовать свои средства? На школу или на больницу для чернорабочихъ? Но барчукъ утверждаетъ, что ни отъ школы, ни отъ больницы никому никакой пользы не будетъ. «Ужь не завести-ли, разсуждаетъ онъ, — съумасшедшiй домъ, съ тѣмъ условiемъ, чтобы въ первый номеръ посадили меня самого, потому что я дуракъ, дуракъ!..» (стр. 175.)

Разсужденiе это весьма характеристично: отказаться отъ жизни и обстановки барчука, отдать свои средства на какое-нибудь общеполезное дѣло, — эта мысль представляется барчуку до такой степени вздорною и нелѣпою, что онъ даже начинаетъ самъ надъ собою иронизировать. «Лучше ужь, говоритъ онъ, — заведу съумасшедшiй домъ, да первымъ и запру себя туда!..»

Но барчукъ дорожитъ не однимъ только матерiяльнымъ комфортомъ. Онъ дорожитъ также и своимъ душевнымъ спокойствiемъ: онъ не любитъ дрязгъ, ссоръ, непрiятностей, — вообще онъ не охотникъ до тернистыхъ путей; онъ предпочитаетъ ровную, гладкую, выѣезженную дорогу, хотя-бы эта дорога и никуда не вела. Какъ подобаетъ птенцу, вскормленному «сладкими соками», онъ требуетъ отъ окружающихъ его людей любви, уваженiя и


12


почтенiя. Если-же онъ замѣчаетъ, что они подобныхъ чувствъ къ нему не питаютъ, онъ сердится, дуется и, въ заключенiе, поворачивается къ нимъ спиной. 

Виктору пришла охота заниматься професурою, какъ человѣку богатому; ему сейчасъ-же и предложили кафедру. Началъ онъ съ кафедры «вольныя мысли» распространять. Начальству это не понравилось. Предложили «вольныя мысли» сократить. Барчукъ оскорбился, но все-таки сократилъ, потому что изъ-за какихъ-то вольныхъ мыслей съ начальствомъ ссоры затѣвать и кровь свою «голубую» глупо портить. Студенты, однако, возроптали и перестали выказывать юному професору чувство любви, уваженiя и почтенiя. Этого онъ уже не могъ снести; обозвавъ своихъ слушателей «легкомысленными», непонимающими важности науки, онъ съ гордымъ величiемъ отвернулся отъ нихъ, и чтобы наказать ихъ еще чувствительнѣе, совсѣмъ бросилъ професуру, которой, однакожь, придавалъ большое значенiе и очень дорожилъ ею.

Однимъ словомъ, какъ-бы, повидимому, то или другое дѣло ни было близко его сердцу, но разъ оно расходилось съ интересами его личнаго благополучiя, съ требованiями его внѣшняго комфорта и внутренняго спокойствiя, онъ оставлялъ его, и оставлялъ безъ всякой борьбы, такъ легко и просто, какъ-будто дѣло шло о перемѣнѣ верхняго платья.

И въ этомъ отношенiи Викторъ былъ вполнѣ братомъ Александра, братомъ не только по крови, но и по духу. Руководящiе мотивы жизни и дѣятельности у обоихъ братьевъ были совершенно одинаковы. Соображенiя насчетъ «личнаго благополучiя» и у того, и у другого стояли на первомъ планѣ. Если въ силу этихъ соображенiй требовалось сдѣлать что-нибудь дурное или не сдѣлать чего-нибудь хорошаго, они съ спокойною совѣстью дѣлали дурное или воздерживались отъ хорошаго. Точно также и наоборотъ: они воздерживались отъ дурного или дѣлали хорошее, если это соотвѣтствовало ихъ личному интересу. Викторъ, напр., считалъ професуру дѣломъ очень хорошимъ, но пока онъ жилъ въ Петербургѣ, это хорошее дѣло шло въ разрѣзъ съ требованiями его личнаго комфорта, и онъ бросилъ его. Но вотъ, увлекаемый любовью къ нѣкоей Татьянѣ Павловнѣ, онъ переѣхалъ въ Америку и поселился въ Нью-Йоркѣ. Тутъ между его


13


личнымъ комфортомъ и «хорошимъ дѣломъ» никакого противорѣчiя не оказалось — и онъ опять началъ заниматься професурою.

III.

Женскiе представители «новаго мiра», по своей натурѣ и по своему характеру, немного лучше мужскихъ. Возьмите хоть сестру Виктора — Поленьку. 

Что такое эта Поленька? Это прелестная, нѣжная барышня, вырощенная и выхоленная въ жаркой теплицѣ барскаго дома, избалованная даровымъ комфоротомъ, проведшая все свое дѣтство и всю свою юность въ лѣнивомъ и безпечномъ бездѣйствiи; смирненькая, тихенькая, благовоспитанная, она представляетъ изъ себя сосудъ всевозможныхъ добродѣтелей. Эти добродѣтели блистаютъ особенно яркимъ свѣтомъ, благодаря тому именно обстоятельству, что автору угодно было вложить въ хрустальную душу милой барышни какое-то безотчетное недовольство окружавшею ее обстановкою и выростившею ее теплицею.  Скромная Поленька не любитъ выѣздовъ, скучаетъ на балахъ, тяготится визитами, пренебрегаетъ нарядами, не ловитъ жениховъ, уединяется, и даже хандритъ, а хандритъ она якобы потому, что ее не удовлетворяетъ тепличная жизнь. Но маменька и тетенька велятъ ей дѣлать все то, что она не любитъ, и покорная дочка исполняетъ ихъ волю съ самою примѣрною точностью, съ самымъ похвальнымъ усердiемъ. Какъ ни узокъ кругозоръ ея пониманiя, но она сама осознаетъ, что она подобна «куклѣ». «Всякiй дѣлаетъ со мною что ему угодно! Просьбъ моихъ никто слушать не хочетъ, хоть говори, хоть нѣтъ!» «Я точно собака: меня бьютъ, а я должна вилять хвостомъ и лизать руки!» (стр. 48 и 50.)

Сознанiе весьма грустное; но, несмотря на него, она все-таки съ добродѣтельнымъ смиренiемъ продолжаетъ «вилять хвостом и лизать руки». Развѣ это не  примѣрная покорность благовоспитанной барышни? Но что-же въ ней, въ этомъ экзотическомъ растенiи, въ какое развилась Поленька, собственно новаго, принадлежащаго другому мiру?

Только то, что ее не интересуютъ наряды, балы, маскарады, свѣтская болтовня; только то, что она, отчасти отъ скуки,


14


отчасти подъ влiянiемъ своего просвѣщеннаго братца, стала читать умныя (а можетъ быть, впрочемъ, и совсѣмъ не умныя) книжки и начала входить во вкусъ идей и вопросовъ, занимавшихъ онаго професора въ отставкѣ. Я готовъ допустить, что заинтересовавшiе ее вопросы и идеи были не только новые, но даже самоновѣйшiе. Однако что-же изъ этого? Вѣдь это чистая случайность (и притомъ случайность, плохо объясненная авторомъ), что она, вмѣсто того, чтобы заниматься модными выкройками, стала заниматься модными идеями. Я не спорю, что для общества было-бы гораздо выгоднѣе, если-бы барышни отдавали предпочтенiе послѣднимъ передъ первыми. Но вопросъ идетъ не о томъ, что можетъ быть выгодно или невыгодно съ точки зрѣнiя общественныхъ интересовъ. Вопросъ въ томъ, на-сколько новыя идеи а, слѣдовательно, и вытекающiя изъ нихъ новыя требованiя гармонировали съ инстинктами, характеромъ, со всею внутреннею природою тепличной барышни? Я, несмотря на всю мою снисходительность къ барышнямъ, не вижу тутъ никакой гармонiи: новыя идеи, новые взгляды, новыя требованiя были сами по себѣ, а Поленька сама по себѣ; когда была возможность высказывать ихъ и прилагать къ жизни, не нарушая своего личнаго комфорта, не разстроивая своего душевнаго спокойствiя, не вступая съ окружающими людьми въ открытую борьбу, то барышня не прочь была поиграть и съ идеями, но когда этой возможности не предствлялось, идеи прятались въ карманъ, о нихъ томно воздыхала Поленька, но... но все-же считала болѣе удобнымъ и приличнымъ обходиться и безъ нихъ. Поленька была, въ этомъ отношенiи, кровною сестрицею братца Виктора. 

Изъ романа рѣшительно не видно, чтобы «новыя идеи» внесли какую-нибудь существенную перемѣну въ ея безмятежно-спокойную, обезпеченную жизнь. Она перестала, правда, посѣщать балы, дѣлать выѣзды, но это случилось по обстоятельствамъ, ни отъ нея самой, ни отъ новыхъ идей нисколько независящимъ. Она воспылала пламенною любовью къ нѣкоему литератору, «холодному критику, человѣку, который съ ядомъ и горечью не разъ бросалъ обществу въ лицо перчатку», — человѣку, всю молодость только на то и посвятившему, чтобы выкапывать всѣ людскiе слабости, недостатки и пороки и вертѣть ихъ передъ обществомъ-же со смѣхомъ или иронiею (стр. 409.) Однакожь, и для


15


этой любви никакого содѣйствiя новыхъ идей не требовалось. Барышня была въ такихъ лѣтахъ, когда любовь является чисто-физiологическою потребностью, и притомъ на-столько настоятельною потребностью, что барышни (особенно такiя избалованныя, тепличныя созданiя, какова была Поленька) готовы броситься въ объятiя перваго подвернувшагося и мало-мальски подходящаго субъекта. Такимъ «первымъ подвернувшимся» и былъ для Поленьки Ветловъ, холодный критикъ. И опять-таки это случилось без всякаго активнаго участiя со стороны скромной барышни. Обстоятельства такъ сложились, что ей пришлось провести съ «холоднымъ критикомъ» нѣсколько мѣсяцевъ или недѣль въ прiятномъ дачномъ уединенiи. Ну, а дачный воздухъ и уединенiе — это, какъ извѣстно, вещи весьма опасныя для тепличныхъ барышень. Къ тому-же и самъ «холодный критикъ», несмотря на свой непреклонный стоицизмъ, жаждалъ любви и горячихъ объятiй. Что-же удивительнаго, что два юные субъекта, оба одинаково жаждущiе любви и поставленные въ самыя благопрiятныя условiя для утоленiя этой жажды, не замедлили влюбиться другъ въ друга и... ну, и начался старый-престарый, обыкновеннѣйшiй изъ обыкновеннѣйшихъ романъ... Правда, романъ этотъ кончился не совсѣмъ обыкновенно, но и тутъ новыя идеи были не при чемъ. «Холодный критикъ», прежде, чѣмъ соединиться съ предметомъ своей страсти узами законнаго брака (на что ни съ чьей стороны никакихъ препятствiй не было), схватилъ чахотку и, какъ человѣкъ, кое-что смыслящiй въ физiологiи и патологiи, отказался вступить съ нарѣченною невѣстою въ реальныя супружескiя отношенiя. Законный бракъ оказался, такимъ образомъ, фиктивнымъ. Фиктивная жена ухаживала за своимъ фиктивнымъ мужемъ съ истинно-трогательною привязанностью, какъ и подобаетъ истинно-добродѣтельной барышнѣ. Ухаживанiя продолжались, однако, не долго. Черезъ нѣсколько мѣсяцевъ послѣ брака «къ списку именъ молодыхъ литераторовъ, преждевременно погибшихъ, прибавилось еще одно имя. Большую потерю сдѣлала въ немъ русская критика, и не одно сердце замерло, не одни глаза наполнились слезами, когда вѣсть о его кончинѣ дошла до его родины въ видѣ некролога» (стр. 416.)

Похоронивъ мужа, Поленька, какъ и слѣдуетъ добродѣтельной женѣ, долго и неутѣшно горевала, впала даже въ какой-то 


16


столбнякъ; но такъ-какъ всему бываетъ конецъ, то, разумѣется, былъ конецъ и ея горю. Она зажила по-прежнему, т. е. лучше даже, чѣмъ по-прежнему. Прежде она, въ качествѣ дѣвицы, чувствовала себя въ большей зависимости отъ родительской опеки, чѣмъ теперь, когда она была уже вдовицею. Притомъ-же и мать ея, женщина безхарактерная и очень добрая, снисходя къ ея неутѣшной скорби, предоставила ей полнѣйшую свободу устроить свою жизнь какъ она хочетъ. Барышня, оставаясь барышней до послѣдней страницы романа, не могла, разумѣется, злоупотребить этою свободою. Она осталась жить при прежней обстановкѣ, она не нарушила ни одного изъ свѣтскихъ этикетовъ, мало того, она примирилась даже съ отъявленнѣйшимъ негодяемъ, своимъ братцемъ Александромъ (съ нимъ она была одно время въ ссорѣ), и, переставъ выѣзжать въ свѣтъ, окружила себя разными литераторами, професорами и артистами, т. е. выбрала себѣ новое общество, по вкусу, что, однакожь не мѣшало ей сохранять самыя интимныя отношенiя къ старому обществу, къ которому она принадлежала по рожденiю, по вкусамъ и инстинктамъ.

Она устроилась самымъ комфортабельнымъ образомъ: «старый мiръ» питалъ и поддерживалъ ее своими «сладкими соками», давалъ ей возможность, подобно птицѣ небесной, жать тамъ, гдѣ она не сѣяла, и собирать тамъ, гдѣ она не жала, а «новый мiръ» (если только литераторы и професора Поленькинаго салона принадлежали къ этому мiру) забавлялъ и развлекалъ ее въ часы досуга (впрочемъ, весь ея день былъ однимъ почти непрерывнымъ досугомъ), доставлялъ ей, такъ-сказать, духовную пищу, прiятную и полезную гимнастику для ума, а можетъ быть, и для сердца. Для вящшаго самоуслажденiя она стала даже писать повѣсти. Однимъ словомъ, ея личное благополучiе было вполнѣ обезпечено. Она, выражаясь вульгарнымъ языкомъ, каталась какъ сыръ въ маслѣ, и если-бы не воспоминанiя о «холодномъ критикѣ», преждевременно сошедшемъ въ могилу, она была-бы вполнѣ счастлива и вполнѣ довольна своею судьбою.

Ну скажите по совѣсти, чѣмъ эта барыня лучше и достойнѣе свѣтской куколки Вѣрочки (жены Александра Лопатина), никогда никакими «идеями» незанимавшейся и ничего, кромѣ нарядовъ, выѣздовъ, баловъ непонимавшей и непризнававшей? Скажите, что лучше, чесать-ли языкъ безъ всякихъ практическихъ


17


результатовъ по поводу «камеры присяжныхъ и иныхъ матерьяхъ важныхъ», или толковать объ оперѣ, о послѣдней картинкѣ парижскихъ модъ, о головномъ уборѣ графини Х, о будуарныхъ грѣшкахъ княгини Z, — что лучше, забавляться балами, театрами и маскарадами или «новыми идеями», не дѣлая изъ послѣднихъ никакого примѣненiя къ дѣйствительной жизни? Что лучше, ломать голову надъ изобрѣтенiемъ элегантныхъ костюмовъ и эфектныхъ причесокъ или надъ сочиненiемъ плохихъ повѣстей, отъ которыхъ не придвидится ничего, кромѣ развѣ «легкаго прикосновенiя къ извѣстнымъ вопросамъ»? (стр. 435.)

Мнѣ кажется, что и то, и другое одинаково хорошо и что въ-концѣ-концовъ, какъ здѣсь, такъ и тамъ, вся жизнь и вся дѣятельность людей сводятся къ праздному и весьма мало для кого полезному шалопайству.

Другая представительница «новаго мiра» отличается, повидимому, несравненно большею силою характера, болѣе живымъ темпераментомъ, болѣе пылкими страстями, чѣмъ тепличная Поленька. Однакожь, это только повидимому, въ сущности-же она одного съ нею поля ягода и не даромъ просвѣщенно-благонамѣренный Викторъ Александровичъ Лопатинъ избралъ ее своею супругою. 

Татьяна Павловна не принадлежала къ большому свѣту: отецъ ея былъ какой-то труженикъ науки и проводилъ все свое время за чтенiемъ книгъ, выписками и сочинительствомъ. Едва дочь вышла изъ пансiона, какъ онъ сдѣлалъ ее своею помощницею. «Къ отцу, разсказываетъ сама героиня, — никто не ходилъ и мы жили соверешенными затворниками. Голова у меня всегда была довольно пылкая, а книги отца развили во мнѣ идеализмъ. Я мечтала о добрѣ, о справедливости, о страданiяхъ во имя святой идеи, объ отреченiяхъ всякаго рода...» (стр. 355), — ну, однимъ словомъ, обо всемъ, о чемъ обыкновенно мечтаютъ пятнадцати-лѣтнiя барышни, развивавшiяся при той обстановкѣ, при которой развивалась Татьяна Павловна. Мечтанiя эти, какъ этого и слѣдовало ожидать, весьма скоро приняли болѣе конкретныя формы и воплотились въ представленiе объ «идеальномъ мужчинѣ», который и сдѣлался, разумѣется, главнымъ предметомъ всѣхъ ея помышленiй и всѣхъ ея исканiй.

Накропавъ какую-то плохенькую повѣстушку, она отправилась «въ одну изъ редакцiй журналовъ, всего болѣе процвѣтавшихъ въ 


18


то время» (дѣло происходило, кажется, въ началѣ 60-хъ годовъ.) Редакторъ этого процвѣтавшаго журнала принялъ ее весьма ласково и, несмотря на свои 50 лѣтъ, до того ее очаровалъ, что она вообразила, будто онъ-то и есть искомый ею идеальный мужчина. Съ первыхъ-же двухъ визитовъ она, выражаясь опять вульгарнымъ языкомъ, втюрилась въ него по уши, а редакторъ, оказавшiйся величайшимъ мерзавцемъ, счелъ за лучшее поддержать и укрѣпить илюзiю простоватой барышни и затѣмъ, коварно воспользовавшись ея наивною довѣрчивостью, сдѣлалъ ее своею любовницею, заставилъ ее вытравить ребенка, а потомъ, убитую горемъ, разочарованную, доведенную почти до отчаянiя, безсердечно бросилъ на произволъ судьбы.

Проученная горькимъ опытомъ, Татьяна Павловна перестала искать идеальнаго мужчину и начала серьезно помогать отцу въ его «серьезныхъ занятiяхъ».  А отецъ ея былъ удивительный чудакъ: семидесяти лѣтъ онъ, подъ влiянiемъ, вѣроятно, московско-классическихъ вѣянiй, вздумалъ обучаться латинскому языку и съ этою цѣлью нанялъ себѣ учителемъ нѣкоего юнаго студента Сергѣя. Сергѣй былъ, разумѣется, тоже «новымъ человѣкомъ»: «смѣлый умъ его ни передъ чѣмъ не останавливался и доводы его казались мнѣ (т. е. Татьянѣ Павловнѣ) вполнѣ согласными съ тѣмъ, что каждый человѣкъ могъ-бы назвать справедливостью» (стр. 369.) Нечего и говорить, что героиня, забывъ вѣроломнаго редактора, влюбилась въ Сергѣя, а Сергѣй въ героиню. По смерти отца они соединились узами законнаго брака; студентъ сдалъ кандидатскiй экзаменъ и


19


получилъ мѣсто учителя въ какомъ-то провинцiяльномъ городѣ. Первый годъ молодые прожили тихо и мирно, наслаждаясь природою и любовью. На второй годъ скромный учитель гимназiи прiобрѣлъ себѣ нѣкоторую славу, не только какъ педагогъ, но и какъ «даровитый писатель», а слава — вещь опасная, объ этомъ даже прописи говорятъ. Прославленный Сергѣй возгордился, началъ тщеславиться своими талантами и дурно обращаться съ своей женой. Между супругами начался разладъ. Мужъ хотѣлъ, чтобы жена на все смотрѣла его глазами и во всемъ подчинялась его мнѣнiю, а жена, съ своей стороны, хотѣла отстоять свою духовную самостоятельность; отсюда взаимное недовольство и скрытая, глухая борьба. Борьбу эту авторъ описываетъ весьма подробно,  съ полнымъ знанiемъ дѣла, и такъ-какъ въ ней весьма рельефно обрисовывается характеръ героини, то пусть читатель не посѣтуетъ, если я всего на нѣсколько секундъ остановлю на ней его вниманiе. 

Тщеславный мужъ желалъ, во что бы то ни стало, показать передъ своими знакомыми, что онъ гораздо умнѣе своей жены и что послѣдняя только орудiе въ его рукахъ. Поэтому, когда онъ былъ съ нею въ обществѣ, «въ тонѣ его слышалась наставническая нотка, въ манерѣ покровительственная снисходительность». «Онъ считалъ себя вправѣ, разсказываетъ сама Татьяна Павловна, — прервать мой разговоръ и увести меня домой, когда ему надоѣло въ гостяхъ, и всегда отвѣчать мнѣ: «подожди, я еще не кончилъ спора», когда ему хотѣлось оставаться... Онъ при другихъ часто треплетъ меня по щекѣ и обходится со мною, какъ съ дѣвочкою... Онъ улыбается, когда я говорю серьезно, какъ улыбаются большiе, когда дѣти говорятъ басни. Онъ постоянно прибавляетъ къ своимъ доводамъ: «я и женѣ это объяснялъ»... Онъ позволяетъ себѣ при людяхъ корить меня недостаткомъ свѣденiй или зажимать мнѣ ротъ рѣзкой фразой»... (стр. 373.) «Не желая заводить ссоръ при людяхъ, я, дѣйствительно, всегда уступала. Стыдясь заводить ссоры дома... я и дома избѣгала непрiятныхъ столкновенiй. Такимъ образомъ, постоянно протестуя въ душѣ, я избаловала его наружнымъ подчиненiемъ. Иногда только протестъ во мнѣ былъ слишкомъ силенъ; онъ вырывался наружу и между нами происходило объясненiе, оставлявшее въ душѣ и того, и другого только горечь и недовольство» (тамъ-же)... «Не 


20


прошло и двухъ летъ послѣ нашей свадьбы, какъ я должна была сознаться, что въ глазахъ общества я — его жалкая марiонетка. Передъ людьми мое отношенiе къ нему было полнѣйшимъ подчиненiемъ. Ошибка за ошибкой довели наши отношенiя до того, что онъ бывалъ мною недоволенъ за каждое противорѣчiе... Нѣтъ ничего хуже, какъ быть рабой и сознавать всю унизительность своего положенiя и вмѣстѣ съ тѣмъ всю его безвыходность. Въ душѣ мало-помалу развивается негодованiе и злоба противъ человѣка, забравшаго васъ въ руки и заставившаго васъ покориться ему» (стр. 374.)

Вскорѣ подвернулось «общее дѣло», которое еще болѣе испортило ихъ и безъ того уже достаточно испорченныя отношенiя. Татьяна Павловна вздумала читать публичныя лекцiи для провинцiяльныхъ барышень; лекцiи пошли успѣшно, и это обстоятельство глубоко уязвляло тщеславнаго мужа. «Мы столкнулись на одномъ поприщѣ и одерживали на немъ одинаковую побѣду... Тождественность нашихъ занятiй не упрочила нашего союза, а, напротивъ того, еще больше и больше насъ разъединяла. Мы не работали надъ однимъ и тѣмъ же дѣломъ, дружно идя рука объ руку; мы являлись двумя конкурентами на одно и то-же мѣсто, и ни одинъ изъ насъ не хотѣлъ уступить другому или отойти на второй планъ. Внутреннiй разладъ нашъ все болѣе росъ, пока, наконецъ, рѣзко не прошибъ наружу послѣ моей непрiятности съ  губернаторомъ... Сергѣй велъ себя со мной, какъ совершенно дюжинный человѣкъ. Онъ дѣлалъ мнѣ такiе упреки, которые можно дѣлать только самой пошлой и ничтожной женщинѣ» (стр. 376 — 377)...

Супруги разошлись, а затѣмъ вскорѣ и совсѣмъ разъѣхались.

Вся эта семейная траги-комедiя описана, какъ видите, весьма обстоятельно и очень искусно; авторъ тонко подмѣтилъ всѣ, для посторонняго глаза обыкновенно неуловимыя, черты супружескихъ отношенiй, изъ которыхъ мало-по-малу сложилась цѣлая драма. Но, вникая во внутреннiй смыслъ этой драмы, вы невольно поражаетесь дрянностью и пошлостью характеровъ фигурирующихъ въ ней лицъ. И это представители «новаго мiра», это современные герои! Что за глупые, что за жалкiе людишки! О мужѣ я не стану говорить. Самъ авторъ относится къ нему несимпатично, и никто, конечно, не рѣшится его защищать. Это — самонадѣянный, 


21


тщеславный пошлякъ и ничего болѣе. Но многимъ-ли лучше и его жена, представительница новаго мiра? Развѣ она не дѣйствовала во всей этой исторiи точно также лишь подъ влiянiемъ глупенькаго тщеславiя? Ее оскорбляло желанiе мужа выставить себя «передъ людьми» болѣе умнымъ и начитаннымъ, чѣмъ была его жена; ее выводилъ изъ себя «наставническiй тонъ» мужа; она негодовала и «протестовала въ душѣ», когда мужъ «трепалъ ее при постороннихъ по щекѣ», когда улыбался, слушая ея умныя рѣчи, или когда онъ заканчивалъ свои доводы словами: «я и женѣ это объяснялъ». Ну, скажите бога-ради, могла-ли-бы всѣмъ этимъ обидѣться дѣйствительно умная, нетщеславная женщина, и могла-ли-бы она раздуть всѣ эти мелочи въ серьезный поводъ «постояннаго, упорнаго, хотя и тайнаго сопротивленiя», въ casus belli? Что ей было за дѣло, какъ подумаютъ другiе объ ея отношенiяхъ къ мужу? Если она сознавала себя равноправно съ нимъ въ умственномъ и нравственномъ отношенiяхъ, то неужели одного этого сознанiя было для нея недостаточно? Зачѣмъ ей такъ непремѣнно хотѣлось, чтобы и все провинцiяльное общество признало за ней эту равноправность? Развѣ это не пустое тщеславiе? Когда изъ двухъ одинаково богатыхъ людей одинъ дѣлаетъ видъ, будто онъ богаче другого, то этотъ другой, если онъ человѣкъ благоразумный, конечно, ужь этимъ не обидится: онъ только посмѣется надъ хвастунишкою. То-же будетъ справедливо и относительно людей одинаково умственно развитыхъ. Совсѣмъ иное, разумѣется, дѣло, если настоящаго равенства между ними нѣтъ, если, напр., одинъ богатъ, а другой — нищiй, одинъ человѣкъ свѣдущiй, а другой — невѣжда. Нищiй, желающiй во что-бы то ни стало прослыть за богача, или невѣжда — за человѣка знающаго, непремѣнно должны обидѣться, когда имъ указываютъ при людяхъ на ихъ матерiяльное или духовное убожество. Я не отвергаю, что богачъ или ученый, пользующiеся каждымъ удобнымъ случаемъ для того, чтобы выставлять передъ «другими» онучи нищаго или ошибки невѣжды, поступаютъ крайне не деликатно, а иногда даже въ высшей степени пошло. Но, съ другой стороны, не менѣе глупо и пошло поступаетъ и нищiй, желающiй прослыть богачемъ, или невѣжда — ученымъ человѣкомъ. Итакъ, одно изъ двухъ: или претензiи мужа Татьяны Павловны были неосновательны, или неосновательны претензiи самой Татьяны Павловны.


22


Въ первомъ случаѣ — его выходки были только смѣшны и обижаться ими могъ только человѣкъ крайне недалекiй и тщеславный. Во второмъ случаѣ — обидчивость героини весьма понятна, но совершенно непонятно, какъ возможно подобную барыню возводить въ героини.

Однакожь, какъ-бы тамъ ни было, но вы видите, что у этой привилегированной женской представительницы новаго мiра, какъ и у привилегированныхъ мужскихъ представителей его, что у новыхъ барышень, какъ и у новыхъ барчуковъ, господствующая черта характера одна и та-же. Заботы о своемъ я, личное самолюбiе или, лучше сказать, тщеславiе, — таковъ главный побудительный стимулъ всей ихъ дѣятельности, всей ихъ жизни. «Новыя идеи» играютъ тутъ второстепенную роль: случайно засѣвшiя въ ихъ головы, но несвязанныя никакою прочною нитью со всею совокупностью ихъ психическихъ потребностей и интересовъ, эти идеи живутъ въ ихъ умѣ какъ-то изолированно, никого не безпокоя, ничего не задѣвая; если-же подчасъ онѣ и обнаруживаются во внѣ, то преимущественно въ однихъ только словахъ. Въ дѣйствiя, въ поступки онѣ переходятъ лишь въ тѣхъ случаяхъ, когда личный интересъ, личное самолюбiе, когда эгоистическое «я» человѣка не можетъ понести отъ подобнаго перехода никакого существеннаго изъяна. А такъ-какъ при данныхъ условiяхъ нашей общественной и частной жизни случаи эти довольно рѣдки, то привилегированнымъ представителямъ и представительницамъ «новаго мiра» приходится или сложить руки и беззавѣтно отдаться пустой и праздной болтовнѣ, или, устроившись какъ можно комфортабельнѣе, подобно Поленькѣ, создавать себѣ какiя-нибудь фиктивно-полезныя и ни съ какимъ личнымъ рискомъ несопряженныя дѣлишки, въ родѣ кропанья плохенькихъ повѣстушекъ, или-же убираться по-добру, по-здорову за Атлантическiй океанъ, какъ это сдѣлалъ Викторъ Лопатинъ, какъ это сдѣлала и Татьяна Павловна.

Послѣ неудачи съ лекцiями, — неудачи, за которую, впрочемъ, Татьяна Павловна всего болѣе должна была винить саму себя, свою наивность и неопытность, — героиня наша на время устранилась отъ всякой дѣятельности. Затѣмъ, по прошествiи нѣкотораго времени, она получила мѣсто классной дамы въ женской гимназiи. Но по проискамъ губернатора, точившаго на нее зубъ за ея


23


цѣломудренную неприступность, мѣста этого она скоро лишилась. Разъѣхавшись съ мужемъ, она поѣхала въ деревню къ дядѣ и стала тамъ заниматься съ деревенскими дѣтьми: «зазывала ихъ къ себѣ, давала имъ хлѣба и разсказывала все, что приходило въ голову». У дяди нашлись недоброжелатели, они донесли на него, что онъ открылъ у себя школу безъ разрѣшенiя начальства. Дядя написалъ тогла немедленно прошенiе о дозволенiи ему открыть школу. Но прежде, чѣмъ дозволенiе пришло, онъ умеръ и Татьяна Павловна опять осталась безъ дѣла.

Какъ видите, всѣ ея неудачи происходили отъ причинъ болѣе или менѣе личныхъ и притомъ довольно легко устранимыхъ; онѣ не давали ей, повидимому, ни малѣйшаго права махать на все рукою и трусливо ретироваться туда, гдѣ, какъ говорятъ, можно «и капиталъ прiобрѣсти, и невинность соблюсти». Но Татьяна Павловна, будучи женщиною сообразительною и весьма впечатлительною, догадалась, что путь, на который толкали ее новыя идеи, не совсѣмъ-то удобенъ для нѣжныхъ ножекъ выхоленной барышни. Недолго думая, безъ всякой борьбы и сожалѣнiй, она рѣшила сойти съ него и перенести свою просвѣтительную дѣятельность въ такiя мѣста, гдѣ эта дѣятельность не требовала-бы отъ нея никакихъ личныхъ жертвъ, не разстраивала-бы ея утонченныхъ нервовъ, ея барской печени. «Ѣду заграницу, говоритъ она своему возлюбленному Виктору, — потому что не хочу безъ толку проболтаться остатокъ моей молодости» (стр. 338)

И прекрасно. Такъ и слѣдуетъ поступать всѣмъ подобнымъ ей барышнямъ. Но не слѣдуетъ, однакожь, дѣлать изъ этой ретирады подвига, какъ, повидимому, дѣлаетъ Татьяна Павловна, не слѣдуетъ видѣть въ ней, какъ видитъ наша героиня, доказательство энергiи и большой «охоты поработать» во славу «новыхъ идей».

IV.

Я хотѣлъ уже было и покончить съ г-жей Алѣевой и его «новыми» героями, для того, чтобы перейти къ созерцанiю другихъ представителей «новаго мiра», процвѣтающихъ «въ глуши», но меня остановило одно соображенiе. Г-жа Алѣева — писатель начинающiй, а начинающiе писатели всегда ждутъ отъ критики или


24


какого-нибудь поощрительнаго комплимента, или, если они люди черезчуръ добросовѣстные и скромные, деликатнаго указанiя на ихъ слабости и недостатки. Спору нѣтъ, до извѣстной степени они имѣютъ полное право разсчитывать на такую внимательность со стороны критики, особенно современной критики, досыта наговорившейся о писателяхъ съ сколько-нибудь установившеюся репутацiей. Но, съ другой стороны, это ихъ право ставитъ и критику въ довольно затруднительное положенiе. Ну, что прикажете говорить о художественныхъ достоинствахъ произведенiй какого-нибудь Маркевича, Авсѣенки, Смирновой и т. п., когда для всякаго читателя, даже для читателя съ болѣе или менѣе притупленнымъ критическимъ чувствомъ, совершенно очевидно, что означенныя достоинства въ нихъ безусловно отсутствуютъ? Скажи она имъ прямо: «господа, у васъ нѣтъ ни единой капли художественнаго смысла; вы поступите гораздо благоразумнѣе, если бросите свое беллетристическое бумагомаранiе и займетесь чѣмъ-нибудь болѣе подходящимъ къ вашимъ способностямъ», — они сейчасъ вломятся въ амбицiю. «Помилуйте, возопятъ они, — развѣ это критика? Это просто голословная ругань, неприличная выходка! У насъ нѣтъ ни капли художественнаго смысла! Да вѣдь это нужно доказать...» Доказать! Вотъ это-то и штука: вѣдь для того, чтобы вамъ это доказать, пришлось-бы разбирать ваши произведенiя по косточкамъ, подводить подъ художественную мѣрку каждую вашу строчку, — однимъ словомъ, заниматься вами гораздо болѣе, чѣмъ вы того заслуживаете. Но какой-же критикъ рѣшится подвергать своихъ читателей такому тяжелому и такому безполезному испытанiю?

Г-жа Алѣева, можетъ быть, обидится, но, говоря по совѣсти, я въ силу подобныхъ-же соображенiй, нахожу совершенно невозможнымъ пускаться въ эстетическую оцѣнку и ея романа. Если я остановился на ея романѣ, и остановился, быть можетъ, долѣе, чѣмъ-бы слѣдовало, то я сдѣлалъ это единственно только потому, что въ немъ фигурируютъ современные люди, съ которыми каждый изъ насъ сплошь и рядомъ сталкивается въ дѣйствительной жизни. Авторъ, умѣющiй такъ или иначе откликаться на вопросы дня или, по крайней мѣрѣ, недавно прошедшихъ дней, заслуживаетъ вниманiя критики, хотя-бы въ художественномъ отношенiи его произведенiя далеко не подходили подъ идеальную мѣрку; онъ заслуживаетъ этого вниманiя тѣмъ болѣе, чѣмъ 


25


правдивѣе онъ описываетъ изображаемые имъ современные характеры. Но со стороны правдивости изображенiя мы не можемъ сдѣлать г-жѣ Алѣевой никакого существеннаго упрека; разсказъ ея всегда правдивъ, и только въ нѣкоторыхъ случаяхъ она, увлекаясь симпатiею къ тому или другому лицу, позволяетъ себѣ немножко поприкрасить, а слѣдовательно и исказить его характеръ. Конечно, правдивый разсказъ еще не значитъ — художественный разсказъ. Я могу вамъ очень вѣрно и весьма обстоятельно описать характеръ того или другого моего знакомаго, но если я не одаренъ художественнымъ талантомъ, мое описанiе не произведетъ на васъ никакого эстетическаго впечатлѣнiя.

Г-жа Алѣева описываетъ характеры довольно вѣрно, но не художественно. Вы видите передъ собою современныхъ людей въ ихъ, если можно такъ выразиться, конкретной единичности, но вы не видите передъ собою современныхъ типовъ. Поэтому впечатлѣнiе, которое они на васъ производятъ, проходитъ такъ-же скоро, какъ скоро читается романъ. Намъ трудно, и безъ нѣкоторыхъ натяжекъ почти даже невозможно, уловить какiе-нибудь общiе, опредѣленные признаки рисуемыхъ авторомъ характеровъ, несмотря на все ихъ кажущееся однообразiе. Говоря по чистой правдѣ, мнѣ кажется, что я и самъ долженъ былъ прибѣгать къ небольшимъ натяжкамъ, безъ которыхъ нельзя было-бы сдѣлать никакого осмысленнаго обощенiя. А между тѣмъ, какъ я уже сказалъ, авторъ нисколько не искажаетъ и не уродуетъ дѣйствительности. Напротивъ, по многимъ деталямъ можно думать, что онъ наблюдаетъ ее весьма старательно и не безъ нѣкотораго даже искуства. Но бѣда въ томъ, что онъ смотритъ на нее точно такими-же глазами, какими смотримъ на нее и всѣ мы, простые смертные, неодаренные богами «окомъ художника». Въ чемъ состоитъ особенность этого «художественнаго ока», объ этомъ я уже много разъ говорилъ, да, вѣроятно, еще много разъ и буду говорить. Теперь-же не стоитъ, — нѣтъ достаточнаго повода.

Однакожь, позвольте, скажетъ, пожалуй, читатель, склонный ставить точки на всякомъ пунктѣ и подводить всему итоги, — позвольте: если у г-жи Алѣевой не оказывается въ наличности художественнаго ока, то не слѣдуетъ-ли отсюда, что она сдѣлала большую ошибку, выступивъ на поприще беллетриста, что она не


26


поняла своего призванiя, и что она поступитъ гораздо благоразумнѣе, если займется чѣмъ-нибудь другимъ? Не такъ-ли?

Ну... не совсѣмъ такъ. Г-жа Алѣева не художникъ, это правда; чтенiе его произведенiй не доставитъ вамъ особеннаго эстетическаго наслажденiя. Но многiе-ли изъ современныхъ романистовъ доставляютъ намъ его? Много-ли теперь такихъ художественныхъ произведенiй, которыя-бы въ этомъ отношенiи заслуживали подробныхъ критическихъ разборовъ? Но если г-жа Алѣева слаба въ эстетическомъ отношенiи, то нельзя отказать ей въ умѣньи подмѣчать и схватывать лицевую сторону наблюдаемыхъ ею явленiй. Для этого нужно только, чтобы авторъ всегда былъ чутокъ къ вопросамъ дня, къ идеямъ и потребностямъ, волнующимъ современную жизнь; чтобы онъ тщательно и съ возможною добросовѣстью слѣдилъ за явленiями и характерами окружающей его дѣйствительности; чтобы онъ не искажалъ и не уродовалъ ее; чтобы въ его изображенiяхъ и идеяхъ было какъ можно больше правдивости. У автора есть наблюдательность, есть навыкъ къ психологическому анализу; особенно хорошо онъ умѣетъ разбирать и передавать тѣ психическiя состоянiя, которыя переживаютъ женщины при различныхъ столкновенiяхъ съ мужчинами на поприщѣ любви. Я уже упоминалъ, напр., какъ много тонкой наблюдательности онъ обнаружилъ при описанiи отношенiй Татьяны Павловны къ ея первому мужу. Съ неменьшимъ искуствомъ очерчены у него и отношенiя добродѣтельной швейки Машеньки къ развратному прокурору Александру Лопатину. Вообще анализъ чувства любви (анализъ, разумѣется, совсѣмъ не художественный) едва-ли самая сильная сторона автора «Двухъ мiровъ». Но за то изображенiе (или, лучше сказать, описанiе) цѣлаго характера, со всѣми его разнообразными проявленiями, со всѣми его противорѣчiями, съ его своеобразной логикою, удается ему очень плохо. Отдѣльные психическiе моменты характера дѣйствующихъ лицъ онъ подмѣчаетъ еще довольно вѣрно, но выдержать его въ цѣломъ онъ не можетъ. Вотъ почему романъ, какъ мнѣ кажется, совсѣмъ не его сфера, тѣмъ болѣе не его, что онъ не умѣетъ, повидимому, придать своему разсказу даже той внѣшней занимательности, которая у ловкаго, набившаго руку беллетриста съ успѣхомъ замѣняетъ отсутствiе правильно развитой художественной фантазiи.


27


Однако, что-же это я? Хотѣлъ-было воздержаться отъ эстетической оцѣнки «Двухъ мiровъ» — и исписалъ нѣсколько страницъ по поводу ихъ художественныхъ достоинствъ и недостатковъ. Ты соскучился, читатель? Мнѣ это-то именно и нужно было. Теперь ты не станешь задавать мнѣ никакихъ эстетическихъ вопросовъ и охотно освободишь меня отъ неблагодарной и пренепрiятной роли художественнаго цѣновщика. Уйдемъ поскорѣе отъ скучной эстетики къ живымъ людямъ.

П. Никитинъ.

(Продолженiе будетъ.)

 Весь этотъ эпизодъ героини съ редакторомъ сильно смахиваетъ на грязную и пошлую сплетню, отъ воспроизведенiя которой въ романѣ, имѣющемъ претензiю на художественную правду, начинающему автору слѣдовало-бы воздержаться. Редакторъ, о которомъ идетъ речь, очевидно, лицо невымышленное: черезчуръ прозрачные намеки автора даютъ право читателямъ догадываться, кого именно онъ имѣлъ въ виду. А давая такое право читателямъ, онъ тѣмъ самымъ унижаетъ не только достоинство своего произведенiя, но и свое личное достоинство: его могутъ заподозрить въ скверномъ желанiи бросать грязью изъ-за угла и, чего добраго, поставятъ на одну доску съ тѣми беллетристами-сплетниками, съ которыми онъ, вѣроятно, не имѣетъ и не желаетъ имѣть ничего общаго. Мы хотимъ вѣрить, что авторъ сдѣлалъ это единственно только по своей литературной неопытности, и мы надѣемся и отъ души желаемъ, чтобы на будущее время онъ тщательно устранялъ изъ своихъ произведенiй всякiе личные намеки и двусмысленныя иносказанiя, роняющiе беллетристику въ глазахъ всѣхъ безпристрастныхъ людей.