нѣчто о литературныхъ мошкахъ и букашкахъ

 

по поводу героевъ г. тургенева

 

И полѣзли изъ щелей мошки да букашки!

 

_____

 

Да! дѣйствительно талантъ обязываетъ, какъ и la noblesse, — noblesse не породы, а природы: обязываетъ честнымъ служенiемъ интересамъ общества, вѣрностью самому себѣ, строгою осмотрительностью къ собственнымъ недостаткамъ, чуткимъ вниманiемъ къ указанiямъ на нихъ другими. Талантъ не есть что–то привилегированное, боящееся свѣта и гласности; высокая степень таланта ни кого не обязываетъ безмолвнымъ поклоненiемъ: кому больше дается, отъ того должно большаго и требовать. Настоящiе представители истиннаго, высокаго таланта не тѣ тупыя, безсмысленныя личности, которыя кричатъ: «да наши предки Римъ спасли!» которыя отъ всего раздражаются, всего чуждаются и, какъ улитка, прячутся въ свою раковину, этотъ крошечный мiрокъ преданiя, эту затхлую архивную атмосферу. Они не должны становиться на пьедесталъ и ожидать воскуренiй: стоянiе на пьедесталѣ, чего добраго, обратитъ ихъ въ бездушную статую, а ѳимiамъ воскуренiй отуманитъ и вскружитъ голову. Талантъ обязываетъ... т. е. писатель нашего времени не долженъ предаваться авторскому сибаритизму, писать чтó и кàкъ ему угодно, «все–де примется съ благодарностью: я — талантъ!» Современный талантъ многимъ обязываетъ... Теперь больше, чѣмъ когда–нибудь, публика выше всякаго таланта, а не талантъ выше публики; теперь талантъ существуетъ для публики, а не она для таланта; публика не проститъ таланту никакихъ нелитературныхъ уклоненiй: служить, такъ служи честно! говоритъ она и говоритъ совершенно справедливо.

Но къ сожалѣнiю, не всякiй талантъ способенъ къ этой отвѣтственности передъ публикой: Богъ знаетъ, какъ это и отчего случается, но только многiе талантливые писатели какъ–то умѣютъ освободиться отъ этой отвѣтственности. Выигрываютъ–ли они черезъ эту свободу въ сочувствiи публики, или проигрываютъ — это другой вопросъ; но только свобода ихъ несомнѣнна: они пишутъ чтó имъ вздумается, проводятъ идеи, какiя имъ угодно, и публика ихъ читаетъ съ бóльшимъ или меньшимъ удовольствiемъ и не заявляетъ никакихъ требованiй; все обходится благополучно: и публика довольна авторами, и авторы въ восторгѣ отъ публики. Но талантъ все–таки обязываетъ, т. е. не всякiй, не внѣшнiй, только скользящiй по поверхности жизни, только усвоившiй себѣ механизмъ авторской концепцiи, а талантъ глубокiй, для котораго искусство и жизнь одно и тоже, который не мудритъ жизнью, не навязываетъ ей своихъ идей, а прислушивается къ бiенiю ея пульса, къ ея дыханiю, къ ея запросамъ.

Изъ современныхъ писателей, г. Тургеневъ, болѣе чѣмъ кто–нибудь другой, поставилъ себя въ такое обязательное отношенiе къ публикѣ. Авторъ Записокъ Охотника и Рудина тронулъ самыя живыя струны русской жизни, прикоснулся къ самымъ чувствительнымъ нервамъ ея организма; русская жизнь подъ перомъ его затрепетала и заговорила языкомъ, понятнымъ обществу: отсюда объясняется сочувствiе публики къ г. Тургеневу, отсюда вытекаетъ та отвѣтственность передъ нею, которою долженъ дорожить онъ, если только не хочетъ лишиться любви ея и названiя писателя народнаго, вполнѣ имъ заслуженнаго. Мы не будемъ говорить о совокупности тѣхъ причинъ, по которымъ г. Тургеневъ пользуется такою симпатiею своихъ соотечественниковъ: объясненiе этихъ причинъ, этихъ явленiй русской жизни, которыя изображаетъ авторъ, слишкомъ далеко повело бы насъ, тѣмъ болѣе, что эти причины очень разнообразны и не освѣщены авторомъ никакой особенной, посторонней идеей, какъ поспѣшилъ освѣтить г. Гончаровъ обломовщиной картину русской жизни, которую онъ представилъ въ своемъ знаменитомъ романѣ. Хотя безъ всякой посторонней идеи, безъ всякой обломовщины, намъ понятны тургеневскiя картины; но, повторяемъ, мы не вдаемся въ ихъ объясненiя. Намъ кажется, что сочувствiе публики къ г. Тургеневу объясняется не ими, а его героями, т. е. не всѣми конечно, а особенно имъ любимыми героями... Но мы затрудняемся въ названiи типа, который разработываетъ г. Тургеневъ; мы назвали бы этотъ типъ героемъ нашего времени, если бы не имѣли романа Лермонтова, носящаго это названiе. Впрочемъ дѣло не въ названiи: Гамлетъ Щигровскаго уѣзда, Лишнiй человѣкъ, Рудинъ, Лаврецкiй — вотъ герои г. Тургенева, вотъ представители типа, который онъ обработываетъ, типа, который еще долго будетъ любимѣйшимъ типомъ русской публики, потомучто въ основанiи его положено много дорогого, много скорбнаго и отраднаго для русскаго сердца. Но все–таки намъ необходимо дать какое–нибудь названiе этому типу, хотя бы для того только, чтобы избѣгнуть повторенiй. Съ бóльшею симпатiею, съ бòльшею художественною свободою, безъ всякой преднамѣренности, созданъ нашимъ авторомъ типъ Рудина. Мы пользуемся этимъ именемъ для генерическаго названiя героевъ г. Тургенева.

Рудины! Рудинизмъ! Обломовы! Обломовщина! Элисейскiя поля Крутогорска съ Зубатовыми и Рогулями! Боже! все это уживается въ нашъ прогрессивный вѣкъ ó–бокъ съ желѣзными дорогами, электрическими телеграфами, гигантскими коммерческими предпрiятiями, свободою труда и торговли! говорятъ нѣкоторые, говорятъ современно–практическiе люди, нерѣдко люди истинно образованные, но поклоняющiеся одной матерiальной пользѣ, и если неотвергающiе интересовъ духовныхъ, то безразлично смѣшивающiе разнообразныя явленiя въ области духа, третирующiе литературу, какъ какое–нибудь полицейское учрежденiе, обязанное пещись о благоустройствѣ и благочинiи! Нѣтъ! рудинизмъ и обломовщина, крутогорщина не одно и тоже: если послѣднiя два явленiя нашей жизни возбуждаютъ ужасъ, если они вполнѣ достойны нашего: pereant! то первое вполнѣ заслуживаетъ нашихъ симпатiй, нашего благословенiя и вѣчной жизни, но только въ обновленномъ видѣ, чтó и воспослѣдуетъ, когда прекратятъ дни свои два послѣднiя явленiя.

Рудинизмъ, какъ и всякое общественное явленiе, имѣетъ свою исторiю. Развитiе его имѣло свои фазисы, еще неизслѣдованные критикой. Съ тѣхъ поръ, какъ началось движенiе новой русской мысли, новой, т. е. послѣ–петровской, съ того времени начинается зарожденiе и образованiе тѣхъ элементовъ, изъ которыхъ въ новѣйшее время образовался рудинизмъ. Всякая эпоха, всякiй народъ, общество, сословiе, индивидуумъ всегда и вездѣ, сознательно или безъ сознанiя, живетъ по идеалу, т. е. стремится осуществить этотъ идеалъ, который (хорошъ онъ, или дуренъ — это все равно) какъ бы носится въ воздухѣ. Тѣмъ ярче, тѣмъ осязательнѣе этотъ идеалъ является въ литературныхъ произведенiяхъ каждой эпохи, каждаго народа. Этотъ идеалъ осуществляется въ главныхъ герояхъ эпохи, въ этихъ jeunes premiers, которыхъ мы назовемъ литературными героями. Изслѣдованiе этого типа составляетъ главнѣйшую задачу эстетической критики. Здѣсь мы останавливаемся и просимъ у читателей позволенiя замолвить слово за эстетическую критику.

Изученiе литературы, принявши историческое направленiе, было причиною того явленiя, что эстетическая критика очутилась въ страшномъ загонѣ, — явленiя, во всякомъ случаѣ, крайне печальнаго. Мы не поборники абсолютно–эстетической критики; мы хорошо понимаемъ, что въ исторiи литературы на ней далеко не уѣдешь, что она часто оказывалась несостоятельною у лучшаго своего представителя въ нашей литературѣ, Бѣлинскаго; но и безъ нея, съ одною критикой исторической, положимъ если и уйдешь дальше, то зайдешь въ такую сухую и безотрадную литературную пустыню, въ которой окончательно заснетъ самое напряжонное вниманiе. Эстетическая критика, говорятъ, теряется въ отвлеченностяхъ; правда, если эта критика абсолютная, какъ мы сказали, и не хочетъ имѣть дѣла съ жизнью, съ исторiей. Но и абсолютно–историческая критика потеряется въ мелочахъ, во вседневности, въ анекдотѣ, въ литературной сплетнѣ. При изученiи литературы и та и другая должны идти объ руку: есть такiе перiоды въ исторiи литературы, есть такiе писатели, оцѣнка которыхъ, по теорiи исторической критики, рѣшительно невозможна. Конечно для литературно–историческаго критика такiе писатели, какъ Сумароковъ, Фонъ–Визинъ, Крыловъ, Грибоѣдовъ, Гоголь и другiе, въ произведенiяхъ которыхъ такъ рельефно выступаютъ всѣ насущные интересы жизни, — чистѣйшая находка; но что онъ выжметъ изъ писателей, подобныхъ Жуковскому, Батюшкову, Пушкину, Лермонтову и т. п., безъ пособiя эстетической критики? Съ узенькимъ взглядомъ историко–литературной критики ex professo не подойдешь къ такому писателю, какъ напр. Пушкинъ, хотя правда, нѣкоторые господа обходятся безъ идей чисто–эстетическихъ и ко всему подходятъ; но подобная смѣлость еще ничего не доказываетъ, кромѣ, по меньшей мѣрѣ, отсутствiя эстетическаго вкуса. Странное явленiе въ нашей современной критикѣ представляетъ эта насмѣшка (изъ–подъ тишка) надъ эстетическими идеями, лучшимъ достоянiемъ, завѣщаннымъ нашей литературѣ незабвеннымъ Бѣлинскимъ. Практически–соцiальное направленiе вѣка, въ высшей степени утѣшительное и благотворное, съ увлеченiемъ принятое современнымъ обществомъ, еще такъ недавно пребывавшимъ въ полнѣйшей инерцiи, произвело этотъ антагонизмъ. Но развѣ идеи, идеалы и вообще высшiя духовныя стремленiя менѣе важны, чѣмъ практически–соцiальныя стремленiя? Какъ тѣ, такъ и другiя, отражаясь въ литературныхъ произведенiяхъ, только и могутъ быть уловимы совокупными трудами эстетической и исторической критики.

Если справедливо мнѣнiе, что мы еще не имѣемъ исторiи; то не подлежитъ никакому сомнѣнiю, что у насъ вовсе нѣтъ исторiи литературы. Есть болѣе или менѣе удачныя попытки, начатки древней литературы; есть двѣ–три монографiи по исторiи литературы прошлаго вѣка, но ровно ничего нѣтъ за это столѣтiе. А прошло шестдесятъ лѣтъ — легко сказать! Подъ прикрытiемъ знаменитыхъ писателей, подъ сѣнiю ихъ авторитетовъ, ихъ жизни и дѣятельности, по крайней мѣрѣ въ общихъ чертахъ намъ знакомой, мы сидимъ себѣ каждый подъ виноградомъ своимъ и смоковницею, и воображаемъ, что знаемъ исторiю нашей духовной жизни за это столѣтiе, далеко перешедшее за половину. Мы наивно воображаемъ, что сдѣлавъ, при помощи смертей, раздѣленiе литературы по перiодамъ: до 1826 года — перiодъ карамзинскiй, до 1837 года — пушкинскiй, до 1852 года — гоголевскiй, — мы уже все сдѣлали. А между тѣмъ эти рубрики, эти перiоды не болѣе, какъ вѣхи, межевые столбы неизслѣдованнаго и неразработаннаго поля нашей литературы. Мы забываемъ, что по закону какой–то странной необходимости, всѣ наши литературныя знаменитости задолго до конца своего поприща сходятъ съ общественной арены и удаляются — одинъ въ область науки, другой въ мiръ высокихъ художественныхъ идеаловъ, гдѣ спасается отъ криковъ жизни, раздирающихъ его душу, третiй — въ мрачную сферу тупаго мистицизма. Словомъ, почти каждый изъ нихъ дѣлается какимъ–нибудь и въ чемъ–нибудь спецiалистомъ, которому нѣтъ или очень мало дѣла до насущныхъ литературныхъ интересовъ дня; поборниками этихъ интересовъ являются новые дѣятели. По этой причинѣ роковые цифры: 1826, 1837 и 1852 придется премѣщать; прибавится новая пустота, новый пробѣлъ въ исторiи нашей литературы, богатой всевозможными пробѣлами. До тѣхъ поръ жизнь русскаго духа, жизнь русской мысли (что составляетъ задачу исторiи литературы) будетъ извѣстна намъ отрывочно и смутно, пока мы не разсмотримъ критически, sine irâ et studio, всѣхъ не только второстепенныхъ, но третьестепенныхъ и т. д. писателей послѣдняго столѣтiя. Подобное разсмотрѣнiе не могутъ напр. острочить сочиненiя Бѣлинскаго, обнимающiя собою почти два десятилѣтiя нашей литературы: Бѣлинскимъ, какъ критикомъ–эстетикомъ, какъ критикомъ–публицистомъ, надобно въ этомъ дѣлѣ пользоваться съ осторожностiю; онъ слишкомъ страстно, поэтому неизбѣжно и пристрастно, относился къ своему дѣлу. И такъ только при всестороннемъ эстетико–литературномъ изслѣдованiи всѣхъ писателей нашего столѣтiя могутъ быть разрѣшены тѣ вопросы, которые сами собою являются предъ всякимъ, серьёзно занимающимся литературой; только тогда числа 1826, 1837 и 1852 потеряютъ свое значенiе; только тогда границы перiодовъ получатся новыя, вѣроятно по двадцатилѣтiямъ 1800–1820, 1820–1840 и т. д. или нѣсколько иначе; только тогда уяснится (хотя для этого потребны не одни литературныя изслѣдованiя), почему то возвышался, то падалъ въ литературѣ соцiальный элементъ, то преобладало, то уменьшалось эстетическое направленiе, почему такiе блестящiе таланты, какъ напр. князь Одоевскiй, принимали несвойственное искусству, научно–мистическое направленiе; тогда же только объяснится историческiй процессъ такого духовнаго явленiя, какъ литературные герои и постепенный переходъ ихъ къ рудинизму.

По многимъ причинамъ мы лишены въ настоящее время возможности прослѣдить исторически типъ литературнаго героя; мы только можемъ намѣтить немногiя характерическiя черты его. Матерiалы для образованiя нашихъ литературныхъ героевъ этого вѣка дала жизнь и литература прошлаго столѣтiя, преимущественно лирическая поэзiя, громкая торжественная ода, прославляющая чудо–исполиновъ, полуночныхъ богатырей, у которыхъ тьма отъ чела, съ посвиста пыль, которые казалось воплотили въ себѣ всю удаль сказочныхъ богатырей, всѣ доблести народной поэзiи. Дѣйствительно жизнь прошлаго столѣтiя выработала крупный, физически–несокрушимый типъ, — типъ съ страшнымъ запасомъ здоровья, жизни, энергiи, воли; типъ, свидѣтельствующiй о ширинѣ, о гигантствѣ натуры; типъ наконецъ долго, долго носившiйся въ воздухѣ, долго, долго бывшiй идеаломъ для нашего общества, къ которому устрѣмляло оно и руки и сердца. Если не съумѣла художественно представить этотъ типъ литература первыхъ двухъ десятилѣтiй нашего вѣка, то, какъ извѣстно читателю, его додѣлывала и додѣлываетъ литература позднѣйшаго времени. Впослѣдствiи, подъ влiянiемъ событiй, происходившихъ въ перiодъ времени 1800–1820, физически–несокрушимый типъ во многомъ измѣнился, во многомъ измельчалъ: ширь натуры осталась, но проявлялась уже не въ такой степени; крѣпкость духа также пошатнулась, — горячились больше на словахъ, чѣмъ на дѣлѣ; но все же и этотъ измѣненный типъ, типъ ухарства, имѣлъ въ себѣ много богатырскаго и долгое время былъ (кто знаетъ, можетъ быть и теперь есть) у насъ нормою человѣческаго достоинства. Онъ непремѣнно рисовался въ образѣ гвардейскаго или гусарскаго офицера, въ блестящемъ мундирѣ, съ изящными велико–свѣтскими манерами. Онъ преслѣдовалъ двѣ главнѣйшiя цѣли — карьеру и любовь. Внѣ карьеры, внѣ заколдованнаго узкаго кружка, въ которомъ онъ вращался, онъ ничего не видѣлъ, ничего не понималъ, ни чему не сочувствовалъ. Яркiй образъ его рисовался на фонѣ, изображающемъ прелестнѣйшiе пейзажи самаго идиллическаго характера — аркадская природа, овечки, разряженные поселяне, скачущiе и играющiе и т. п. При такой обстановкѣ жизнь героя была — просто благодать. Смѣшно бы было обращать ему вниманiе на разныя мелочи, когда все ему поклоняется и служитъ! Герой жилъ, какъ подобаетъ герою: онъ наслаждался и любилъ. Зато любовь къ ней была такая любовь, о которой мы не имѣемъ понятiя, хотя по свойственной намъ болѣзни скептицизма и заподозрѣваемъ ея чистоту и искренность. Для исторiи этого измѣненнаго типа имѣютъ высокую важность сочиненiя Марлинскаго, Загоскина и другихъ писателей 1820 — 30 годовъ. Литературная смерть этого типа воспослѣдовала въ четвертомъ десятилѣтiи текущаго столѣтiя; къ убiенiю его не мало способствовалъ г. Панаевъ, авторъ Онагра, Актеона, Литературной Тли и т. п. произведенiй, печатавшихся въ «Отечественныхъ Запискахъ» сороковыхъ годовъ. Но не смотря на эту литературную смерть, не смотря на чудовищные образы Скалозуба и Ноздрева (крайнiя видоизмѣненiя того же типа), онъ, этотъ ухарскiй типъ, еще не вымираетъ въ нашей жизни и не скоро умретъ, хотя литература и сорвала съ него покровъ обаянiя и разоблачила его скудельную природу. Что дѣлать! въ этомъ случаѣ литература отстала отъ жизни: какъ хотите, а русскiй человѣкъ страшно соблазняется шириною натуры; инстинктивное чувство народности, говорятъ, развито въ русскомъ человѣкѣ такъ, какъ ни въ комъ другомъ: а вѣдь что ни говорите, въ этомъ типѣ есть много роднаго, старо–русскаго, богатырскаго. О развитiи въ русскомъ человѣкѣ чувства народности не споримъ, но спрашиваемъ: о какой аналогiи и о какомъ именно богатырскомъ типѣ говорятъ поклонники физически–несокрушимыхъ и ухарскихъ типовъ? Если о типѣ сказочной, рукописной литературы, состоящей нерѣдко изъ передѣлокъ чужеземнаго, составленныхъ книжниками до–петровскаго времени, то очень можетъ быть, что и найдутся аналогическiя черты; если о типѣ литературы народной, объ удаломъ добромъ молодцѣ, героѣ русской поэзiи, то почти ни одной! Удалый добрый молодецъ не былъ типомъ бездушiя, какой–то въ человѣческомъ образѣ деревяшки. Онъ искуплялъ грубые порывы своей натуры, своей молодецкой прыткости безпощадною иронiею надъ самимъ собою и надъ окружающимъ его мiромъ и какою–то скорбностiю и нѣжностiю (а не безстрастiемъ) своего облика. До недосягаемой высоты и истинно–трагическаго величiя выростаетъ образъ удалаго добраго молодца въ то время, когда приходится ему сложить свою буйную головушку. Припомните предсмертныя картины, эти воспоминанiя добраго молодца о родимой сторонушкѣ, о родимой матушкѣ, о милыхъ дѣтушкахъ, молодой женѣ. Степь, которая такъ долго была ареною русской жизни, вѣрный конь, одинокое дерево, перелетная птица только и слышатъ это могучее проявленiе человѣческаго чувства, долго подавляемаго, эту исповѣдь безотрадно–прожитой жизни! Что общаго между героемъ народной поэзiи и нашими литературными типами? — И такъ физически–несокрушимые и ухарскiе типы начали вымирать съ сороковыхъ годовъ; погибли эти «богатыри — не мы» — и... полѣзли изъ щелей мошки да букашки!

Начало литературнаго букашества положено Пушкинымъ. Зародышей его можно бы поискать въ романтизмѣ Жуковскаго, потомучто романтизмъ, какъ одухотворяющая стихiя поэзiи, носитъ въ самомъ себѣ элементы зарожденiя этого букашества; но лучшая сторона романтизма Жуковскаго съ одной стороны отразилась вполнѣ на Пушкинѣ, а съ другой романтизмъ автора Пѣвца въ станѣ русскихъ воиновъ принесъ въ свою очередь слишкомъ большую дань своему, далеко не романтическому вѣку. Въ первыхъ произведенiяхъ Пушкина сосредоточивались, какъ въ фокусѣ, всѣ литературныя предшествующiя ему направленiя; но усвоивъ ихъ себѣ, онъ пошолъ иной дорогой — болѣе русской, т. е. народной. Характеръ пушкинской поэзiи влiялъ только на поэтовъ–стихотворцевъ, между–тѣмъ какъ для разрѣшенiя нашей задачи имѣютъ несравненно большую важность повѣсти и романы 1820 — 30 годовъ. Въ эту эпоху поэзiя кажется считалась излишнею роскошью для нашихъ нувелистовъ: они не обращали вниманiя на поэтическую традицiю, на идеалы, которые разработывалъ Пушкинъ, на жизнь, которую они страшно эксплуатировали. Скучна и монотонна длинная вереница повѣстей и романовъ вышеупомянутой эпохи, большею частiю бездарныхъ; но историкъ литературы найдетъ въ нихъ богатую добычу для разрѣшенiя многихъ вопросовъ и, между прочими, занимающаго насъ. Пушкинъ преслѣдовалъ постоянно одинъ типъ, проведя его отъ Кавказскаго Плѣнника до Евгенiя Онѣгина включительно. Типъ этотъ знакомъ каждому; извѣстно, что онъ создавался подъ влiянiемъ байроновскихъ идей и только достигаетъ нацiональнаго значенiя въ образѣ Онѣгина. Но влiянiе на Пушкина байронизма нисколько не измѣняетъ сущности дѣла, нисколько не уменьшаетъ великой исторической необходимости въ реакцiи скалозубщинѣ, нисколько не уменьшаетъ историко–литературной заслуги нашего незабвеннаго поэта. Тутъ, какъ и во многомъ другомъ, подражанiе ровно ничего не доказываетъ. Мысль, разъ возбужденная, требуетъ жизни: ее не уморишь въ китайскихъ стѣнахъ, не удовлетворишь испорченнымъ воздухомъ; она по преимуществу космополитъ и никакъ не удовлетворяется исключительной народностью: ей хорошо тамъ, гдѣ просторъ, чистый воздухъ. Не могъ и Пушкинъ, какъ великiй художникъ, какъ передовой человѣкъ своего вѣка, твердить литературные зады, не могъ разработывать типъ, къ которому безъ сомнѣнiя чувствовалъ отвращенiе. Байронъ ли или сама жизнь навели его на мысль заняться обработкою иного идеала, матерiалы для котораго уже носились въ воздухѣ въ пушкинское время, уже пригодились Грибоѣдову для Чацкаго, — не все ли равно? Физически–несокрушимый и ухорскiй типы требовалось низвергнуть съ пьедестала, требовалось, къ чести нашей цивилизацiи, поставить на его мѣсто типъ современнаго мыслящаго человѣка, какимъ выработала его русская жизнь, —

 

И полѣзли изъ щелей мошки да букашки!

 

Распространившись о значенiи Пушкина въ исторiи занимающаго насъ типа и упомянувъ имя Грибоѣдова, мы обязаны сказать, что незабвенный авторъ Горе отъ Ума сдѣлалъ не менѣе своего великаго современника въ этомъ отношенiи. Чацкiй едвали не первый литературный типъ мыслящаго человѣка (что онъ нелѣпо поставленъ въ комедiи, что онъ грѣшитъ въ художественномъ отношенiи, — это другой вопросъ); такъ мошки и букашки — типъ, созданный безъ всякаго иностраннаго влiянiя и поставленный болѣе на народную почву, чѣмъ пушкинскiе типы. Но въ исторiи занимающаго насъ вопроса Пушкину все–таки принадлежитъ первое мѣсто: Грибоѣдовъ сразу покончилъ дѣло съ нашимъ типомъ (а быть можетъ, ранняя смерть помѣшала ему взглянуть на него иначе). — Пушкинъ безпрестанно къ нему обращался.

До какой степени народны эти мошки и букашки у Пушкина, чтò въ нихъ своего и байроновскаго? — мы отвѣчать не будемъ: эти вопросы рѣшилъ прежде насъ Бѣлинскiй и, въ художественномъ отношенiи, рѣшилъ превосходно, хотя историко–литературная критика Бѣлинскаго непрѣменно требуетъ повѣрки. Замѣтимъ только, что пушкинскiй герой нашего времени, достигнувшiй высоко–художественнаго значенiя въ образѣ Онѣгина, несравненно симпатичнѣе и народнѣе лермонтовскаго Печорина, этого господина, стоящаго на распутiи и протягивающаго одну руку ухорскимъ героямъ тридцатыхъ годовъ, а другую героямъ нашимъ. Исторiя нашей литературы сороковыхъ годовъ представляетъ въ высшей степени замѣчательное явленiе: съ этой только эпохи она получаетъ серьёзное и истинно–нацiональное направленiе. Не взирая на такiе таланты, какъ Жуковскiй, Крыловъ, Грибоѣдовъ, Пушкинъ и Лермонтовъ, Бѣлинскiй былъ правъ, задавая себѣ не разъ вопросъ: существуетъ ли у насъ литература? правъ потому, что появленiе блестящей плеады писателей–поэтовъ, писателей, подготовляющихъ къ посѣву литературную ниву, дѣйствительно въ строгомъ смыслѣ слова не составляетъ литературы, какъ силы, какъ стихiи жизни, безъ которой послѣдняя не можетъ обойдтись. Только съ сороковыхъ годовъ наша литература начинаетъ прiобрѣтать значенiе этой общественной силы: сколько жизненныхъ вопросовъ ею поднято! Съ какимъ юношескимъ жаромъ пошли они на защиту того, что прежде было въ загонѣ, на защиту всего мыслящаго и угнетеннаго! Герой времени получилъ совсѣмъ иное значенiе; самый внѣшнiй образъ его во многомъ измѣнился; явилась эта скромная, блѣдная фигура въ смиренномъ чорномъ фракѣ, съ мыслiю во взорѣ, съ пѣчалью на лицѣ, съ несмѣлою и робкою поступью. Почти каждому изъ современныхъ читателей памятно значенiе литературной эпохи сороковыхъ годовъ, а слѣдовательно извѣстны имена писателей, разработывавшихъ типъ героя нашего времени, героя мысли, какъ Скалозубъ былъ герой шагистики, Чичиковъ — герой общественной практически–безнравственной дѣятельности. Какъ всякое духовное, общественное явленiе, современный герой, тѣмъ болѣе нашъ, представлялъ такiя неуловимыя и разнообразныя черты, которыя воплотить въ одномъ художественно–оконченномъ образѣ оказалось совершенно невозможнымъ, и — зачѣмъ не сказать правды! — наши писатели далеко не всѣ уяснили себѣ значенiе этого типа; они колебались, какъ отнестись къ нему — иронически или симпатично; они при созданiи его ни какъ не могли отречься отъ литературныхъ традицiй, завѣщанныхъ Пушкинымъ и Лермонтовымъ; никакъ не могли выяснить себѣ всѣхъ его субстанцiональныхъ особенностей; никакъ не могли не придавать ему разочарованiя; они робко къ нему относились и какъ бы боялись стать на его сторонѣ и сказать: вотъ онъ, каковъ ни на есть, современный герой нашъ! Словомъ, наши писатели еще не увѣрены въ нацiональномъ значенiи этого типа! Будущему историку литературы послѣднихъ двухъ десятилѣтiй предстоитъ трудная, но въ высшей степени интересная задача прослѣдить постепенное развитiе этого типа. По нашему мнѣнiю онъ получаетъ наиболѣе вѣрное и нацiональное значенiе, является наиболѣе симпатичнымъ въ Бельтовѣ и Владимiрѣ (въ Двухъ–Судьбахъ Майкова). Будущiй же историкъ литературы вѣроятно разъяснитъ тотъ антагонизмъ, съ которымъ встрѣчали и встрѣчаютъ въ наше время этотъ типъ не только нѣкоторые, но сами писатели, даже нерѣдко самые творцы типа. Вѣроятно въ нашей уже натурѣ есть стремленiе къ ширинѣ и отвращенiе къ узкости даже въ животненной природѣ человѣка. Чтó въ самомъ дѣлѣ нашего въ этихъ блѣдныхъ, сухихъ фигурахъ (ихъ и Юлiй–Цезарь не любилъ) безсильныхъ и безмочныхъ! Все это байронизмъ, гейнизмъ и прочiе заморскiе измы; нѣтъ, довольно! Мы уже и такъ изсушили умъ наукою безплодной и забили въ себѣ этими измами все живое! Развѣ тó было прежде! Что это за люди!..

 

И полѣзли изъ щелей мошки да букашки.

 

Если существуетъ антагонизмъ противъ литературныхъ мошекъ и букашекъ, противъ Рудиныхъ или нашихъ героевъ, значитъ во всякомъ случаѣ наше общество въ теперешнее, богатое надеждами время начинаетъ сознавать потребность въ безотлагательномъ появленiи людей не мысли только, но мысли и дѣла. Лихорадочное ожиданiе подобныхъ людей совершенно понятно и естественно. Намъ только непонятенъ лихорадочно–литературный антагонизмъ противъ тѣхъ явленiй нашей духовной жизни, которыя сдѣлали намъ столько добра и блага; непонятенъ тѣмъ болѣе, что явленiя эти еще не вымерли и что въ нашей литературѣ еще нѣтъ такого художественнаго образа, въ которомъ бы онѣ были воплощены всецѣло, подобно тому, какъ въ Чичиковѣ воплощено все то, что теперь уже отжило или отживаетъ свой вѣкъ. Говорятъ, нѣтъ жизни въ нашихъ герояхъ, они не умѣютъ дѣйствовать! Упреки эти отчасти справедливы, но только отчасти.

Г. Тургеневъ много сдѣлалъ для разработки рудинизма. Намъ кажется, что такая разработка составляетъ спецiальность автора Записокъ Охотника, хотя понятiе о спецiальности по настоящему неприложимо къ такому таланту, какъ г. Тургеневъ. Но какъ дѣло не въ словахъ, то нельзя не замѣтить, что никто изъ нашихъ писателей не положилъ на созданiе этого типа столько трудовъ, симпатiи и горячей любви: отъ Записокъ Охотника до Дворянскаго Гнѣзда включительно идетъ цѣлая галлерея портретовъ одного и того же образа, который такъ дорогъ однимъ, такъ скученъ для другихъ. Но нигдѣ этотъ типъ не достигалъ такой художественной цѣлости, доступной для тургеневскаго таланта, такой исторической правдивости, нигдѣ не сопровождался такимъ заступничествомъ автора, какъ въ образѣ Рудина. Дальше этого, какъ мы убѣдились, Тургеневъ идти не могъ; для дальнѣйшей разработки (а она по многимъ и многимъ причинамъ необходима) этого типа требуется генiальное дарованiе, отсутствiе котораго въ современной литературѣ слишкомъ замѣтно.

При внимательномъ чтенiи Дворянскаго Гнѣзда, это произведенiе представляетъ весьма замѣтный переломъ въ авторской дѣятельности г. Тургенева. Лаврецкiй смиряется передъ народностью, т. е. простонародностiю, слѣдовательно низводится съ литературной высоты, на которой стоялъ и (что дѣлать, сознаемся въ своей слабости!) долженъ стоять тотъ типъ, котораго онъ является представителемъ; заявляется важность и необходимость (въ которой никто не думалъ сомнѣваться) въ практической дѣятельности хозяина–землевладѣльца, за котораго стоятъ всѣ симпатiи автора, и лѣзетъ съ своими практическими стремленiями бюрократическая безплодность Паншина, поражаемая самымъ тонкимъ юморомъ нашего поэта. Быть перемѣнѣ въ Тургеневѣ! еще тогда думали мы, — предчувствiе насъ не обмануло.

Талантъ обязываетъ, т. е. такой талантъ, какъ г. Тургеневъ: не напрасно и не случайно, думали мы, является каждое новое произведенiе нашего автора; въ основанiе каждаго онъ кладетъ или новую мысль или дальнѣйшее развитiе прежде извѣстной. При первыхъ слухахъ, дошедшихъ до насъ о Гамлетѣ и Донъ Кихотѣ, т. е. еще въ то время, когда мы полагали, что пьеса эта явится въ формѣ повѣсти, а не критической статьи, мы съ нетерпѣнiемъ ожидали ея появленiя: что–то скажетъ новаго, думали мы, г. Тургеневъ! Все сказанное имъ должно быть въ высокой степени любопытно по отношенiю къ тому типу, который онъ разработываетъ, къ этимъ мошкамъ и букашкамъ, одной изъ которыхъ далъ онъ имя шекспировскаго героя (Гамлетъ Щигровскаго уѣзда). Предположенiе наше оправдалось: мы имѣемъ критическую статью автора Дворянскаго Гнѣзда, весьма важную по отношенiю субъективнаго воззрѣнiя писателя къ разработываемому имъ типу, воззрѣнiю, смѣемъ думать, образовавшемуся въ недавнее только время и едва ли существовавшему тогда, когда писался Рудинъ. Гамлетъ, по г. Тургеневу, прежде всего эгоистъ, ни во что не вѣрующiй, ни кого кромѣ себя не любящiй, даже Офелiи; Гамлеты безполезны массѣ: они ей ничего не даютъ, они ее никуда вести не могутъ; они презираютъ толпу; они ничего не находятъ, ничего не изобрѣтаютъ и не оставляютъ слѣда за собою, кромѣ слѣда собственной личности, не оставляютъ за собою дѣла; Гамлетъ и Донъ–Кихотъ — двѣ силы, силы косности и движенiя, консерватизма и прогресса, основныя силы всего существующаго; «Гамлетъ — отъ малѣйшей неудачи падаетъ духомъ и жалуется;» «Донъ–Кихоты находятъ, Гамлеты разработываютъ». «Прекрасны послѣднiя слова Гамлета. Онъ смиряется, умираетъ, приказываетъ Горацiю жить, подаетъ свой предсмертный голосъ въ пользу молодаго Фортинбраса, ни чѣмъ не запятнаннаго представителя права наслѣдства(*). (Сравните послѣднюю сцену Дворянскаго Гнѣзда). Этотъ взглядъ г Тургенева важенъ для насъ не по отношенiю къ трагедiи Шекспира, а къ занимающему насъ типу, который не мы назвали Гамлетомъ или Гамлетикомъ. Замѣтимъ мимоходомъ впрочемъ, что мы во многомъ несогласны съ г. Тургеневымъ во взглядѣ на шекспировскаго Гамлета. По нашему мнѣнiю критическое изслѣдованiе какого–нибудь типа по драматическому произведенiю, особенно по трагедiи, дѣло нелегкое и неблагодарное, тѣмъ болѣе, если этотъ типъ не проведенъ въ цѣломъ ряду пьесъ (а таковъ Гамлетъ): ошибки и натяжки будутъ неизбѣжны. Другое дѣло въ эпической, спокойной, такъ сказать, продолжительной поэзiи; тамъ критическiе поиски будутъ всегда успѣшнѣе, рѣзультаты вѣрнѣе, потомучто тамъ типъ берется въ различныхъ положенiяхъ и слѣдовательно вполнѣ выясняется. Правда, не стоúтъ онъ въ туманѣ и въ драматической поэзiи; но до него ли, по крайней мѣрѣ на немъ ли одномъ сосредоточивается вниманiе зрителя? А если и на немъ, то возможенъ ли спокойный, критическiй и безошибочный анализъ въ то время, когда ужасъ царитъ на сценѣ, когда страшные удары судьбы со всѣхъ сторонъ поражаютъ героя, когда онъ является передъ вами только какъ жертва, обреченная на закланiе? Гамлетъ эгоистъ, Гамлетъ никого не любитъ, Гамлетъ не умѣетъ дѣйствовать! Но Гамлетъ раздвоенъ въ душѣ, какъ самъ выражается, и раздвоенъ не по причинѣ своей эгоистической, а глубоко человѣчественной натуры:

 

Я голубь мужествомъ, во мнѣ нѣтъ жолчи.

Я расточаю сердце

Въ пустыхъ словахъ, какъ красота за деньги!

Какъ женщина, весь изливаюсь въ клятвахъ.

 

(Переводъ Кронеберга. Харьковъ 1844). Стр. 92 — 93.

 

Вотъ что онъ говоритъ, идя къ матери:

 

Будь человѣчески жестокъ, о Гамлетъ:

Кинжалы на словахъ, но не на дѣлѣ.

Полицемѣрьте же, языкъ и сердце!

Какъ ни язвили бы мои слова,

Исполнить ихъ, душа, не соглашайся (стр. 199).

 

Онъ раздвоенъ вслѣдствiе сознанiя великости идеи, возложенной на него и горячею любовью къ отцу и безъ сомнѣнiя духомъ вѣка, местью, необходимостью мщенiя и безсилiемъ собственной нѣжной, христiанской натуры. Въ этомъ безсилiи, безъ котораго была бы невозможна трагедiя, конечно имѣло важную долю участiя размышленiе, разъѣдающая рефлекцiя, но никакъ не эгоизмъ. Легко обвинять Гамлета въ отсутствiи всякой дѣятельности (въ чемъ впрочемъ онъ самъ себя обвиняетъ), въ отсутствiи всякой любви! Поэтъ поставилъ не гигантскiй, а просто человѣческiй духъ его на такую высоту, раскрылъ мiръ этого духа до такихъ мельчайшихъ подробностей, подвергнулъ его такимъ страшнымъ, непосильнымъ ударамъ, что зрителю становится страшно: зритель весь вниманiе, весь духъ; онъ перестаетъ видѣть блѣдный обликъ Гамлета, онъ видитъ одно безконечное царство духа, объясненное и приведенное въ движенiе величайшимъ изъ поэтовъ мiра. Возможно ли при подобномъ положенiи, въ которомъ находился Гамлетъ, дѣйствовать? Что останется отъ человѣка послѣ подобной борьбы? Что бываетъ съ самимъ человѣкомъ, когда совершается эта борьба? Возможно ли допытываться присутствiя того или другого чувства въ подобномъ человѣкѣ, когда все духовное существо его охватила могучая сила идеи, противъ которой онъ невластенъ? Гамлетъ не любитъ Офелiи! А эти два стиха:

 

Офелiя! о нимфа! Помяни

Мои грѣхи въ твоей святой молитвѣ!

 

сказанные имъ послѣ знаменитаго монолога: «Быть, иль не быть?» Это — не дань поклоненiя непорочности, а вопль любви, и великiй актеръ потрясаетъ ими весь театръ, если пойметъ ихъ значенiе! Оскорбительные намеки Гамлета на счетъ Офелiи во время представленiя странствующихъ актеровъ ровно ничего не доказываютъ: Гамлетъ въ то время искусно разыгрывалъ роль помѣшаннаго, и подобныя плоскiя шутки, допускаемыя и по духу времени, какъ нельзя болѣе шли къ рѣчамъ безумца. Гамлетъ никого не любитъ! А отца? Припомните первое, а особенно второе явленiе духа въ комнатѣ матери. Развѣ холодному эгоисту принадлежатъ эти дышащiя глубочайшимъ чувствомъ слова:

 

Смотри, какъ блѣдно взоръ его горитъ!

И камни поняли бы горькiй смыслъ

Его лица, его обиды тяжкой.

О, не гляди! Твой жалкiй, грустный образъ

Смячитъ мое суровое рѣшенье,

И я его не совершу; быть можетъ

Слеза, не кровь, моею местью будетъ. (стр. 137).

 

А вотъ эти четыре слóва, повторительныя словà, которыми начинаетъ первый актеръ свой третiй монологъ, развѣ могли быть произнесены холоднымъ себялюбцемъ?

 

первый актеръ

 

Но кто, увы! кто въ скорбномъ одѣяньи

Царицу зрѣлъ..

 

гамлетъ

 

Царицу въ скорбномъ одѣяньи? (стр. 89).

 

А вся сцена на кладбищѣ, проникнутая неизъяснимой скорбью, и Гамлетъ посреди ея, Гамлетъ съ черепомъ бѣднаго Iорика въ рукахъ, Гамлетъ, болѣе чѣмъ гдѣ–нибудь печальный, болѣе чѣмъ гдѣ–нибудь человѣчный! — Тутъ, въ этой сценѣ, нѣтъ мѣста холодному себялюбiю; здѣсь является великiй мученикъ наканунѣ смерти. Если для массъ безполезна эта жизнь, эти муки, если подобную жизнь можно назвать представительницею косности и консерватизма; то какая же будетъ представлять движенiе и прогрессъ? Жизнь Донъ–Кихота? — Очень можетъ быть. Соглашаясь съ авторомъ въ эстетическомъ и соцiальномъ значенiи этого типа, мы должны измѣнить одно изъ заключительныхъ положенiй его статьи; вмѣсто: «Донъ–Кихоты находятъ —Гамлеты разработываютъ», мы скажемъ наоборотъ: Гамлеты находятъ, т. е. размышляютъ, подвергаютъ жизнь анализу, творятъ идеи; Донъ–Кихоты разработываютъ, т. е. дѣйствуютъ и осуществляютъ эти гамлетовскiя идеи. — «По мудрому распоряженiю природы, говоритъ г. Тургеневъ, полныхъ Гамлетовъ, точно также какъ и полныхъ Донъ–Кихотовъ, нѣтъ!»

Вся статья г. Тургенева свидѣтельствуетъ о глубокой симпатiи автора къ Донъ–Кихоту и проникнута ироническимъ отношенiемъ къ Гамлету — явленiе въ высшей степени знаменательное: оно обязываетъ многимъ г. Тургенева. Мы увѣрены, что такой писатель, какъ авторъ Рудина, не напрасно, не по критическимъ побужденiямъ остановился на сближенiи этихъ двухъ типовъ: если г. Тургеневъ нашолъ въ русской жизни Гамлетовъ, положимъ неполныхъ или Гамлетиковъ; то онъ поищетъ въ ней, если не настоящихъ Донъ–Кихотовъ, то хоть Донъ–Кихотиковъ. И если въ этомъ дѣйствительно состоитъ переломъ авторской дѣятельности нашего автора, то мы съ восторгомъ его привѣтствуемъ. Да спасетъ насъ талантливый писатель отъ этихъ ненавистныхъ практическихъ дѣятелей, которыхъ намъ навязываютъ, влiянiе которыхъ на общество мы почитаемъ положительно вреднымъ: что ни говорите, а у насъ литература имѣетъ громадное влiянiе на воспитанiе молодого поколѣнiя, отъ котораго да мимо идетъ ядъ лжи!.. Донъ–Кихоты или донъ–кихотики все же не физически–несокрушимые типы, не ухорскiе герои, а оборотная сторона той же самой медали, тѣже мошки да букашки. Но дѣйствительно ли въ этомъ именно состоитъ авторскiй переломъ г. Тургенева — покажетъ время. Пока же, въ ожиданiи этого будущаго, мы не перестанемъ глубоко сожалѣть о томъ, что прежнiй типъ брошенъ Тургеневымъ, брошенъ далеко неоконченнымъ, что авторъ сталъ относиться къ нему иронически. Рудинизмъ еще долго будетъ предметомъ литературной обработки, до тѣхъ поръ пока онъ не вымретъ въ нашей жизни, пока не устранятся многiя и многiя причины. Типъ этотъ еще совершенно живой, и быть можетъ только въ послѣднее время предвидится возможность его смерти; но самая смерть воспослѣдуетъ только тогда, когда появятся у насъ Донъ–Кихоты, т. е. этотъ же самый типъ, только перерожденный, т. е. считающiй отрадою жизни не праздномыслiе, какъ выражается Пушкинъ, а дѣятельность, жизнь во имя гамлетовскихъ идей. Скажите, положа руку на сердце, неужели въ самомъ дѣлѣ желательна эта смерть? Неужели этотъ типъ — какая–то чорная немочь, подобная нашимъ общественнымъ язвамъ? Неужели въ немъ нѣтъ ничего дорогого, своего? Всеобщiй отрицательный отвѣтъ былъ бы крайне грустенъ. Лучшiе люди тридцатыхъ годовъ благодушнѣе на него смотрѣли: «Въ юности» говоритъ кн. Одоевскiй, «когда такъ хочется вѣрить всему высокому и прекрасному, несправедливость людей поражаетъ сильно и наводитъ на душу невыразимое унынiе. Этому состоянiю духа должно приписать тотъ байронизмъ, въ которомъ можетъ быть уже слишкомъ упрекаютъ молодыхъ людей, и въ которомъ бываетъ часто виновата лишь доброта и возвышенность ихъ сердца. Люди бездушные никогда и ни о чемъ не тоскуютъ.» (Сочиненiя кн. В. Ѳ Одоевскаго ч. II Спб. 1844 ст. 8–9). Въ состоянiи ли наша жизнь выставить Донъ–Кихотовъ не по натурѣ только, а de facto — это еще вопросъ, въ положительномъ рѣшенiи котораго мы крѣпко сомнѣваемся. Да не подумаютъ читатели, что мы осуждаемъ любимаго писателя на монотонную работу; талантъ г. Тургенева — талантъ обязательный: онъ слишкомъ глубоко, онъ съ уваженiемъ смотритъ на русскую жизнь; онъ никакъ не можетъ не коснуться самыхъ важныхъ ея вопросовъ; онъ самъ виноватъ, что начавъ дѣло повидимому совсѣмъ о другомъ предметѣ, возвращается снова къ тому, что хотѣлъ бросить, — къ прежде обработываемому имъ типу, къ литературнымъ мошкамъ и букашкамъ. Пусть извинитъ насъ г. Тургеневъ, но мы боимся, что онъ измѣнитъ своему призванiю, этому теплому и прямому отношенiю къ русской жизни, и начнетъ хитрить и мудрить надъ послѣдней. Если эта боязнь основательна, — лучше возвратиться къ прежней дѣятельности; намъ надоѣли литературныя проповѣди и всевозможныя философскiя тенденцiи. Право, читатель, мы съ вами, говоря словами Чацкаго, вовсе не ребята! намъ надоѣло мудрованiе надъ жизнью, эти нецеремонныя ломки идей и ея смысла. Всѣ жалуются, что у насъ плохо идутъ акцiонерныя общества; типы литературныхъ акцiонеровъ, созданныхъ досужей фантазiей писателей подъ влiянiемъ практическихъ стремленiй вѣка, акцiонеровъ, которые русскую жизнь ставятъ ребромъ, которые играютъ въ нее навѣрняка, — просто противны, потомучто они ложны, фантомны, если и ростутъ на русской почвѣ, то на почвѣ самой негодной, представляющей мерзость запустѣнiя. Если боязнь наша за г. Тургенева неосновательна — тѣмъ лучше!

 

 

Воронежъ

 

 

___________

 



(*)«Современникъ» 1860 т. № 1 стр. 257.