День
был будний, метельный, музейные посетители были редки, и появление старика, в
ветхом полушубке, в лаптях-онучах, с мешком за спиной, привлекло любопытство
музейских и хорошо запомнилось.
Выдававшая
входные ярлычки спросила старика с удивлением: откуда он, и что ему тут нужно?
Старик
сказал: «из-под Сарова, пришел Батюшке Серафиму поклониться». Сказал
твердо, ― видимо, знал, что не ошибся местом. На его
спрос ― «где тут у вас Батюшка Серафим?» ― выдавальщица
показала на лестницу: «там укажут».
Как
узналось после, она ― «смутилась как-то… забыла приказать старику
оставить мешок здесь».
Старик,
хоть и очень старый и согбенный, поднимался по лестнице легко и совсем
неслышно, в своих лаптях. Лестница была в три колена и крутовата, и бодрость
старика удивила выдавальщицу.
На
верхней площадке сидела барышня, пробивавшая ярлычки. По ее словам, старик и не
задохнулся даже. На досуге, она читала, и неслышное появление такого необычного
посетителя испугало даже ее. Она тоже спросила, откуда он, и зачем. Получив тот
же ответ, что и нижняя, заинтересовалась «такой редкостью» и, на досуге, без
посетителей, стала спрашивать, то и сё, далеко ли отсюда до Сарова, приехал по
железной дороге, или подвез кто, как разыскал музей… Старик отвечал ясно и
охотно, ― оказался детски-откровенным. Пришел пешком, по обещанию;
от Сарова верстов сот пять, шел боле месяца, «все было хорошо, задачливо»; а
пришел ― «по маменьину наказу, для памяти». Для какой… «памяти»?
//237
― «Как
маменька помирала, ― наказала: «помни, Ваня… вымолила я тебя у
Батюшки Серафима…» ― «отмолила, стало-ть, маменька
меня…» ― «воздвиг тебя Батюшка Серафим‑Угодник…»
Слово
за слово, узнала барышня, ― «как воздвиг». Усадила старика на стул,
поотдохнуть, ― пожалела, какой он старый, заросший, «как моховой»;
борода стала уж и зеленоватой будто.
И
вот, что узнала барышня.
Мальчонком,
был он дюже болен, вот помрет; ни рукой ― ни ногой, сразу с чего-то
сталось. Все слезы маменька выплакала, все ходила к Батюшке Серафиму на
могилку, от их села верстов сорок. И Батюшка Серафим воздвиг его. С той поры
всякий год хаживали они на могилку, правили панихидку, ― «порадовать‑поклониться
цветочками, с его полянки в бору», а в зимнюю пору еловые лапы в бору ломали и
сосновые сучочки с шишечками, на могилку клали ― порадовать. А как
«просветились мощи», годов тридцать тому, беспременно два раза на году
навещивали. И маменька померла, и жена-покойница померла, и сынка в большую
войну убили, и внуки попримерли, «от бедовой жизни», никого у него теперь… а то
все ходили, «по завету, для памяти». А как Батюшку Серафима «взяли от
нас…» ― стал дознавать, куда увезли его. Верные люди и указали,
только молчать велели… Вот и пошел Батюшку искать. И теперь хорошие люди есть,
«законные»: и ночевать пускали, и покормят от скудости, и копеечки
подавали ― и от них чтобы поклониться Батюшке Серафиму, свечечку
родимому, поставить… А то и всплакивали… ― «Скажу им святое
слово ― «плачущи утешутся…» ― ан и
//л. 238
станет
им весело». Задачливо было всю дорогу. Паренек однораз нагнал, с оружией, который
высокой при начальстве, ― «что за человек?.. куда‑а?..» ―
стро‑го так было‑окрикнул… а ничего, нестрашный: ― «чать
тебе, дед, годов сто будет?..» На ахтынабиль к себе сесть велел… ―
«помчало, снегу не видать!..» Сто не сто, а за восьмой десяток много перешло.
Помнилось
еще барышне, как другое начальство бумажку ему сунуло, «орленую»: «везде тебя,
дед, с колокольным звоном будут встречать с моей бумагой!» ― «Да я
ее, малость отойдя, в снег сунул, от греха… ну-ка она неправая?..»
Барышня
сама довела старика до той
двери… ― и спохватилась, что отпустила его с мешком: «в голову
как-то не пришло!» После было ей строгое внушение, но без особых последствий.
Когда
старик вернулся оттуда, она сказала
ему присесть и подала воды в кружке, но он пить не стал, сказал: «не, там
снежку пожую». Она предложила ему кусочек сахару, «для силы», но он отвел ее
руку с сахаром: «не, милая… меня и покормят, и чайком напоят… хорошие люди
есть». Ей стало грустно: не принял от нее водицы даже.
Из
расспросов у старика и по рассказам музейским… ― (это «явление»
произвело сильное впечатление даже и на «ответственных» при том отделе), ― узналось, что
произошло там.
Дававшая
объяснения посетителям, «ответственная», ‑«была, прямо, поражена»
появлением старика с мешком. Старик нимало не смущался, объяснений не слушал, а
первым делом спросил‑перебил: «где положили Батюшку Серафима
Преподобного… от
//239
нас
взяли из Сарова?..» Она показала на
витрину. Он поглядел на «ответственную» «недоверчиво», и перебил настойчиво,
строго даже: «а не обманываешь?.. самый тут Батюшка Серафим и покоится?!..» Она сказала «этому темному»:
«ясно ― тут! вон, за стеклом, и косточки…»
И
слухов, ходивших среди музейских, узналась «вся история».
«Ответственная»
сначала ― «немножко растерялась, но взяла себя в руки», велела
старику отдать ей мешок: «с вещами у нас нельзя!.. как тебя пропустили?!..»
Старик отмахнулся головой и сказал ― «упрямо»: «не, не дам я тебе
мешка!.. это Батюшке Серафиму, память». Она оставила: «что требовать с такого!..» ―
Подойдя
к указанной витрине, где были «останки из Сарова», старик трижды перекрестился
и положил три земных поклона. «Ответственная» хорошо не помнила, смотрел ли
старик за стекло… ―
«кажется, поглядел». Но заметила, что в его бороде блестели слезы… Говорили,
что, по ее словам, ― «досадно ей как то стало… жалкий, темный
народ!»
Положив
поклоны, старик снял со спины мешок и стал развязывать… Она сейчас же ему
сказала, возвысив голос: «что..?!.. что ты?! нельзя у нас!..» ― не
зная, что вынет он из мешка, но чувствуя «что‑то недопустимое». Старик
отмахнулся, хрипнул что‑то такое, вроде… ―
«ну, тя..!» ― схватил мешок за углы и вытряхнул под витрину, на
пол… ― «е‑лки… и какие‑то шишки!..» Она крикнула на
него ― «нельзя!.. тут у нас не базар!..» Старик ― словно
и не слыхал: ткнулся головой в елки, «потрясся там»… и, стоя на
коленях, ― «стал
//240
тянуть,
жа‑лобно‑плаксиво»… ― передавали музейские шепотком:
«…роди‑мый
ты на‑ш.., Ба‑а‑тюшка Серафи‑им… пришел к тебе… Ваню‑шка‑а…
по‑мню.., го‑лу‑бчик ты ша‑аш… Ба‑атюшка Серафи‑им…
Угодник Бо‑о‑жий..!»
«Ответственная»
ясно видела, как по его «страшному, изможденному лицу градом катились слезы…»
Все же она строго выговорила ему, что ― «это у нас никак нельзя!.. что это?! к
чему это?..»
Старик… ―
«конечно, понял по‑своему, наивно…» ― и едва выговорил вдруг
посеревшими губами, «ласково как‑то даже, совсем по‑детски…
бесцельно было, конечно, такому, что‑нибудь
втолковывать…» ― ― ―
«Еловые
лапы это… с самого борку Батюшки… любил Батюшка свой борок… па‑мять наша…
в память это ему, по маменьке…»
Перекрестился,
едва поднялся ― и побрел, нетвердо, волоча свой мешок.
Барышня‑пробивальщица
увидала старика ― «совсем изнеможенного, желтого-желтого, как
покойник…» ― перепугалась, ― ну-ка, он тут
помрет! ― и усадила его на стул, видя, как он мотается. Он сел и
разинул рот… воздуху нехватало, «свистело в нем». И вот, тут, она подала ему
воды, но он не принял. Потом, путаясь пальцами, долго складывал свой мешок,
приглаживая его ровней, ― сунул за полушубок. Когда чуть отдышался,
стал нашептывать, себе будто, что привел Господь… поклониться Батюшке Серафиму…
Преподобному… теперь спокойно пойдет домой. И так благодушно огляделся… Она
спросила ― «а что же с мешком..? почему пустой?..»
//241
Он,
будто, улыбнулся, все головой покачивал, чего-то думал. Досказал, спокойно
совсем, будто гляделся в свои думы: «стро-га-а… а ничего… ничего… кричит
свое ― «выкинем, сожгем!..» ― что ж… ничего, ты свое делай…
чего тебе велят… а я свое… сделал… маменька покойная… наказывала.. тута вот…» И стал потирать у сердца.
Расстроился,
что ли, с дум своих… ― захлюпал. У барышни, ― сказывала
она, ― «сжалось сердце». Горько было, что и воды от нее не принял.
Помнила его слова: «не… там, снежку пожую…» Она не обижалась, чувствуя, почему
он не принял и так сказал… но ей было не по себе.
Поотдохнул
и пошел, сказавши: «прощай, милая…»
Долго
вспоминали об этом посещении, потом забылось.
***
Не
прошло года, было в самом начале августа. Та же барышня вдруг опять увидала
старика. Он был в том же полушубке, в лаптях, с мешком. Стал, кажется, еще
старей и слабей. Она напомнила ему, и он признал ее. На ее вопрос ―
«с елочками?..» ― сказал: «да, милая… еловые лапы, Батюшке
Серафиму». Намачивал дорогой, не посохли чтобы, не пообсыпались.
Было,
как и в тот раз: поклоны и «память‑радование» ― еловые лапы и
сосновые ветки в шишечках. Никто там
ни слова не сказал старику. Он ушел с миром, благостный. Ласково сказал
барышне: «ну, милая… прощай».
Больше
не приходил.
Июль,
1947.
Париж.
ШМЕЛЕВ И.С. СВЕТ ВЕЧНЫЙ.