ГРАЖДАНИНЪ УКЛЕЙКИНЪ.


I.

- Уклейкинъ идетъ! Уклейкинъ идетъ!...

Мальчишки бросали бабки, собирали  змѣи и бѣжали на улицу. Полицейскiй, кидавшiй въ ротъ сѣмечки у окна прачешной, выдвигался на мостовую. Въ самоварномъ заведенiи Косорылова стихалъ лязгъ, и чумазые мѣдники высыпали къ воротамъ. Портнихи  вытягивались изъ оконъ, роняя горшки герани. 

- Идетъ!.. Твердо идетъ нонеча…

Головы поворачиваются къ “посту”.

- Ладушкинъ дежуритъ…

- А што твой Ладушкинъ!... Махнетъ проулкомъ… Какъ намедни-то въ одной опоркѣ стеганулъ“…

- Ужли не прорвется, а?

- Сурьезный нонче штой-то…

Всѣмъ хочется, чтобы Уклейкинъ прорвался на Золотую улицу, въ публику. За нимъ ринутся, и будетъ скандалъ.

Уклейкинъ начнетъ откалывать, прохватывать и печатать, начиная съ головы и кончая подчаскомъ. Пока захватятъ и погрузятъ на извозчика, онъ высыплетъ много кое-чего, о чемъ не говорятъ громко, а разносятъ изъ дома въ домъ такъ, что сейчасъ же узнаютъ на задворкахъ; что казалось забытымъ и вдругъ всплываетъ; что было даже одобрено про себя, но чего  въ открытую еще стыдятся; что шмыгнуло мимо портфелей слѣдователя и прокурора, ловко избѣгло печатнаго станка и вдругъ, непонятнымъ процессомъ встряхнулось въ помраченныхъ мозгахъ и гулко выкатилось на улицу изъ сиплой готки полупьянаго сапожника.

- Чего гляди-то?... Уклейкинъ что ли-ча идетъ? - спрашиваютъ сверху портнихи.

- Мчитъ! Спущайтесь, Танечка!

- А ну васъ… Намъ и здѣсь хорошо.

- Имъ не годится середь публики въ открытомъ видѣ. 

- Варька-то, Варька-то расползлась! Ровно какъ мягкая…

- Со щиколаду. Ее кажинный вечеръ мухинскiй конторщикъ щиколадомъ удовлетворяетъ.

Уклейкинъ идетъ рѣшительно, высоко подымая тощiя, узловатыя ноги, точно выдергиваетъ ихъ изъ мостовой. Какъ гремучая змѣя хвостомъ, шмурыгаетъ онъ опорками, подтягивая на ходу остатки порванныхъ штановъ. Испитое, зеленоватое лицо сосредоточенно-мрачно, а глаза водянисты и тусклы. Онъ уже потерялъ картузъ и слѣдитъ за опорками.

Мальчишки веселымъ роемъ кружатъ и жалятъ.

- Жулье!... шкалики!...

Онъ выдираетъ слова изъ нутра, и они падаютъ толчками, какъ маленькiя частые пули. Худая рука поднята и грозитъ пальцемъ, и глаза видятъ какую-то никому невѣдомую точку.

- Уклейкину почетъ-уваженiе! Отошелъ!... Клади имъ!...

- Предались!... Шпана!... Дар-рмоѣдъ!

- Сыпь! Жарь! Качай ихъ! Во-отъ!...

Толпа подвигается вмѣстѣ съ Уклейкинымъ къ “посту”. 

- Достигну!... Сыщу!... Што?... Душ-ши!... Бюшники!.. Манжетники, черти!.. Што-о? Пропущай! 

Полицейскiй стоитъ, разставивъ  руки, и слѣдитъ за Уклейкинымъ, точно играетъ въ коршуны.

- Ты лучше не шкандаль. Гуляй себѣ и не шкандаль!

- Пропущай!.. Слово хочу!

- Нѣтъ тебѣ ходу дальше!

- В-вы… такъ што… полицейскiй? Рази я допущаю, што…

Уклейкинъ таращитъ остеклѣвшiе глаза, пытается говорить отчетливо и казаться вѣжливымъ и трезвымъ, и голосъ его вибрируетъ.

- Та-акъ… А п-позвольте васъ спросить… Вы… госпо-динъ полицейскiй? Пр-равильно я говорю?.. Хо-ро-ш-шо… Вы тутъ постановлены… для чево? Для пор-рядковъ? Хо-рро-шо-о. Для порядковъ вы тутъ установлены? Васъ тутъ установили? Та-акъ… А вы, какое такое правило, што вы… не хочете никого пропущать?.. А? Ежели я житель… и все такое… Могу я гулять по воздуху… и при публикѣ, а? Могу я выражать, штобы…

- Вотъ тебѣ публика, и гуляй!

- А я въ разныя стороны хочу. Вить я житель… и всѣ жители… А мнѣ публику надо… пу-бли-ку!... Шпану! Шкалики!.. Слово хочу сказать. Пропущай!

И онъ выпячиваетъ впалую грудь, накрытую затертымъ фартукомъ.

- Разъ ты надмѣренъ безобразить, я чичасъ тебя!...

- За-чѣмъ, безобразiя нѣтъ… Вы не пропущаете жителевъ… и я… А позвольте васъ спросить: тебѣ кто жалованье платитъ, а? Нѣ-ѣтъ, ты не заслоняй… Я вотъ неграмотный и ничего не знаю, а вы знаете всѣ законы… и хочу васъ спросить… Вы не желаете сказать? Та-акъ, хор-ро-шо. А ежели я городской головѣ слово хочу сказать. Ж-жуликъ! Всѣхъ жителевъ обокралъ! Шкаликъ!..

- В-во-отъ чисти-итъ!.. Н-ну-у…

- Въ Сибирь ево!

- Ты не безобразь! За такiя слова тебя…

- Поволокешь? Н-на-а!.. Я го-спо-ди-ну… приставу слово хочу сказать.

- Ты до начальства не прикасайся… Ты не…

- Трешникъ слопалъ! Въ сапогахъ ходитъ любитъ… Гдѣ такое правило? Предались!

- Правильно! Онъ вить хучь и пьянъ, а понимаетъ.

- Дакъ ты што-жъ это…

Полицейскiй  колеблется, - взять или допустить. Но народъ все свой.

- Не тревожъ ево, г. полицейскiй… пусть ево.

- Уклейкинъ, стихъ скажи! Здорово у ево слажено… Вонъ и барышни желаютъ.

Уклейкинъ оглядывается на окна. Розовыя личики молоденькихъ портнихъ задорно смѣются. 

- У-ухъ ты! Мамзели! Веселыя барышни!.. Не намните грудки, оставьте маненько для Мишутки!..

- Ахъ, шутъ эдакой, загнулъ!..

Взвизгиваютъ сочные молодый голоски. Смѣются всѣ, даже полицейскiй. Уклейкинъ перемѣнилъ тонъ, а это обѣщаетъ зрѣлище захватывающее.

- Эхъ, подобью каблучки-набойки, ходи съ угла до помойки!

Веселымъ гуломъ отзывается всегда сонный переулокъ. Присѣдаютъ, хлопаютъ Уклейкина по плечу, задорятъ.

Уважь еще, Уклейкинъ!... Про командировъ-то… Вотъ продернетъ!...

И - эхъ и блошки мои - комарики,

Не горятъ наши фонарики!! А отчево?

То-то! Оттово, што городская управа

Тащитъ налѣво и направо… 

- Ну, пропущай!... Правду хочу изложить.

- Нальютъ тебѣ, братъ, за правду.

- А мы выльемъ!

И - эхъ и каблучки мои - подметки!

И охотникъ я до водки!

Пью портвейнъ я и мадёръ,

И шинпанскую партеръ!

- И набираетъ, шутъ ево возьми…

- Пропущай! Тебѣ говорятъ!

- Уклейкинъ, про полицiю вали!

- Про пристава! Гы-гы-гы… Гладко у ево про пристава… Да не бойсь!

- Боюсь? Я?... Выкуси… Супротивъ хучь ково!

Полицейскiй тревожится, - можно ли. Но онъ не слыхалъ еще про пристава.

- Здѣсь могешь все, а туда не допущено.

- Прорвусь!...

- Не прорвешься.

- Достигну! Я ихъ во-какъ изуважу!... Жулье!

- ну-ка, про “несчастнаго”-то… Вклей!...

- Л-ладно… Я ему пропою… Ширококрылому чорту… Давай ево сюды!... Н-ну!..

Ужъ и Ивановъ… нашъ приставъ частный…

Ужасъ человѣкъ несчастный!

Страсть!...

- Во-во… какъ сейчасъ рѣзанетъ… Ну-ка!

Ни попить ему, ни съѣсть, -

Все бы какъ въ кар-рманъ залѣзть…

- А то въ морду слазить… Онъ ма-астеръ…

И чистить зубы ломовымъ,

Однако часто… и городовымъ…

Уклейкинъ щуритъ глазъ и дѣлаетъ пояснительный жестъ.

- Ну, ужъ это ты… Ломовымъ это такъ, а…

Полицейскiй не совсѣмъ доволенъ.

- А Митреву-то? - возражаетъ мѣдникъ.

- Ну, дакъ это на пожарѣ… Дѣло горячее…

Полицейскiй кладетъ на плечо Уклейкину руку и говоритъ примирительно:

- Ну, вотъ што, Уклейкинъ… ступай ты теперь къ Матренѣ и не шкандаль.

- Ты меня Матреной? Ма-тре-на!... Тьфу! Шкура! Понимаю я себя, ай нѣтъ? Пропущай! На публику хочу!... Н-ну!

- Не  лѣзь, нельзя.

- Пущай! Я житель, житель я, ай нѣтъ? Не можешь меня… Пу-усти!

Уклейкинъ напираетъ лицо къ лицу, выпячивая грудь и откидывая голову.

- Што-жъ не пропущаешь-то ево, въ самдѣлѣ… Дай ему душу-то отвести… Можетъ онъ гулять-то!

- Расходись, ежли безобразить!... Не скопляйси! Болѣ какъ троимъ не приказано… Н-ну-у!

А изъ-за толпы уже подобралась рослая, румяная баба и перехватываетъ Уклейкина за пиджакъ.

- Шкилетъ ты окаянный, а! Долго мытарить-то ты меня будешь, гнида ты несчастная, а?

Уклейкинъ сразу вянетъ, заслоняя рукою и  бормочетъ:

- Не трожь… Самъ, самъ пойду… Ты не…

- У, несыть проклятая, кабашникъ! Ишь, дармоѣды го-го-го! Лупоносы!

Она тащитъ Уклейкина за плечо, тычетъ въ спину, и онъ  идетъ толчками, откидываясь назадъ и находу вскакивая въ опорки.

- Дай ей леща! Опоркой-то по башкѣ! Э, зѣваный чортъ!

Все еще не расходятся: сочувствуютъ Уклейкину и ругаютъ Матрену.

- На меня-бъ ее, печенки бы взыграли! - говоритъ кузнецъ.

- Ужъ и намылитъ она ево, нашкипидаритъ… Чичасъ онъ еще въ чувствѣ, а вотъ когда въ растяжку, ужъ и лупитъ она его!... Полсапожками по грудямъ, куда влѣзетъ.

- Баба могучая, д-д-а-а… да-а…

- Прямо клей! Всѣ соки изъ ево выбрала… Груда, чортъ!

- Въ ей крови много… путаная. Съ отцомъ дьякономъ допрежь она все… Да вотъ у Власiя-то на Стрижкахъ, кудластый-то былъ… Стирала она у ево, а онъ…

- М-да-а… Баба не вредная…

- Хи-хи-хи! - заливались портнихи.

- А вы не слушайте, мы тутъ про деликатное толкуемъ.

- А мы и не знаемъ.

- А не знаете, такъ спущайтесь вечеркомъ, узнаете…

Застучали мѣдники. Застрочили машинки. Ударили къ вечернямъ. 

 

II.

 

Когда случалось въ перiодъ запоя попасть на Золотую улицу, Уклейкинъ первымъ долгомъ направлялся къ дому городского головы.

- Ага! Городская голова! Л-ловко!... Въ три этажа загнулъ… Чи-исто!... Съ мiру по ниткѣ, голому рубаха.

Мчался, брызгая грязью, рысакъ съ окаменѣлымъ чудомъ на  передкѣ, и Уклейкинъ раскланивался вслѣдъ. 

- Благодѣтели гуляютъ… От-лич-но!

Передъ колоннадой депутатскаго собранiя онъ бралъ картузъ въ обѣ руки, прижималъ къ груди и поднималъ глаза къ фронтону.

- “Домъ бла-а-род-на-го дво-рян-ства!” Та-акъ. Храмъ! Шапочку, господинъ, сымите.

… Отцы вы наши и родители,

Дворянскiе производители!...

Хохотала извозчичья биржа, а бульварчикомъ подкрадывался полицейскiй.

Участокъ Уклейкинъ обходилъ стороной, усаживался на уголкѣ на тумбочку и говорилъ выразительно:

- Правительственный си-нодъ!... Не подходи близко. Жулье!

Его тянуло сюда, какъ бабочку огонь, какъ поднятаго зайца послѣднее логовище.

- Ежели ты, подлецъ, ешшо у меня…

И Уклейкинъ летѣлъ съ тумбочки, теряя опорки.

- Вдарь! Н-ну… Еще! Тир-рань!... М-можешь!...

И снова падалъ.

Одно время хотѣли даже выслать его изъ города, но вице-губернаторъ, человѣкъ высокаго ума, сказалъ:

- Оставьте. Скажутъ - деморализацiя власти. Приказалъ строго-настрого полицiи не пускать его въ общественныя мѣста въ нетрезвомъ состоянiи… Вотъ! 

Съ тѣхъ поръ Уклейкина перехватывали на перекресткахъ.

- Жулье!... Шкалики!... Шпана!...

Скромная тишина лѣтняго вечера, упоеннаго отзвуками военнаго оркестра, нарушена, и тревожно вздрагиваетъ самоувѣренная труба, теряя тактъ. И обыватели уже оторвали взоры отъ молодецкой фигуры красноносаго усача-капельмейстера. 

- Уклейкина гонятъ!

- Гдѣ, гдѣ гонятъ?

- Да вонъ къ палатѣ побѣжалъ. Вонъ стегаетъ-то!

- Споткнулся.

- И вовсе не споткнулся… Это онъ за опоркой.

- Нѣтъ, перехватили.

Но труба уже отыскала потерянный тактъ, снова гремитъ ободряющiй маршъ “Подъ двуглавымъ орломъ”, и граждане снова чихаютъ въ шелестѣ шелковыхъ юбокъ.

- И съ чего это въ немъ? - разсуждали иногда въ переулкѣ. 

- Съ чего… Бѣлый онъ, - говорилъ кузнецъ.

- Ты-съ, какъ бѣлый?

- Извѣстно какъ… вродѣ горячки.

- Зуда въ ёмъ есть- пояснялъ церковный сторожъ “Кружка”. - Вотъ которая… зуда… зудитъ она. Одначе и выходитъ, ежели теперь… 

- Какая, къ чорту, зуда! Просто духъ такой, который…

- Ду-ухъ… Ужъ ты скажешь. Винный!...

- Тамъ какой ни есть. Такой онъ што-ль былъ? Не помню рази я его?

Да, когда-то уклейкинъ былъ знатокъ пѣсни и балалайки, балагуръ и форсунъ, старательно расчесывалъ выхры мѣднымъ гребешкомъ и начищалъ скрипучiе сапоги до жару. Носилъ строченую  косоворотку, по праздникамъ сморкался въ красный платокъ и заходилъ въ парикмахерскую “подравняться”.

Когда-то - давно это было, ди и было ли? - тихими весенними вечерами, на лавочкѣ у воротъ, точно лопались вдругъ струны взбѣшенной балалайки, затуманившiеся глаза заглядывали въ глубокое, звѣздами осыпанное небо, и тихiй, родившiйся въ душѣ вздохъ терялся въ дребежжаньи извозчичьей пролетки.

Это было давно. А можетъ быть, и не было этого.

Не было ни стараго полицмейстерскаго сада, бѣлой черемухи, сыпавшей въ лунныя ночи лѣтнимъ снѣгомъ, ни скрипучаго оконца въ сѣняхъ, гдѣ, затаившись въ тѣни стѣнъ, робко оплакивала себя молоденькая полицмейстерская нянька подъ неудержимо-раскатистые перехваты “барыни”. 

А съ неба тянулась вешняя, любовная грусть.

- Митюшъ, ты?

Славная пора, короткая, какъ iюньская ночь. Рядомъ съ садомъ полицмейстера жилъ Уклейкинъ. 

 Какъ-то, по веснѣ, затрепетала веселая балалайка у воротъ, подъ скрыпучимъ оконцемъ, выплыло бѣлое лицо въ черномъ квадратѣ, и обнаженная рука подперла простоволосую  дѣвичью голову.

- Хорошо перебираете.

- Матреша?... Здрасте-съ… Ежели желательно, могу бойчѣи.

- Ужли?

- Убѣждайтесь! 

И балалайка задрожала, ринулась.

И - эхъ и барыня-барыня,

И - эхъ и распробарыня,

Ды - и по трахтирамъ не ходи,

Ды - въ карманъ ручки не клади,

Ко мнѣ глазомъ не мигай!

- Вотъ какъ мы!... Какъ понимаете?

- Антиресно.

- Да  ужъ… А вы спущайтесь къ музыкѣ, и будетъ антиресъ. И карамеличковъ можно прихватить.

Матреша спустилась, поглядывая на темные господскiя окна.

- Усачъ-то вашъ дома? “Рыжiй”-то?

- Ну его къ ляду, уѣхамши…

- Сказывали, до васъ онъ охочь…

- Н-нѣту… ничего…

- А сказывали, быдто. Брехня, можетъ!...

- Разъ тольки въ коридорѣ потискалъ, песъ этакой…    

- А вы ему въ харю плюньте. Плюньте ему въ харю, рыжему чорту. 

Вечеръ провели въ саду, подъ черемухой, гдѣ балалайка выдѣлывала потрясающiя трели.

- Ежели-бъ вы только могли сообразить… во вниманiе, какъ…

- А вы штой-то это… вы не лазьте, куда не слѣдоваетъ…

- Это куды-жъ? Рази я… Ужли ужъ вы мнѣ не повѣрите? Ужели я такой чортъ, што… Разъ вы сумлѣваетесь въ качествѣ меня… вотъ мой для васъ сказъ. Давно я васъ примѣчаю и балалайку завелъ на предметъ вамъ… Э-эхъ, Матреша! 

Вздохъ.

- Духъ отъ черемухи тяжкiй… Голову разломило.

- Д-да… проникаетъ… Матреша! Што я вамъ…

- Чево вы руки-то…

Вздохъ.

- А-ахъ, Матреша!... Нѣтъ у меня никово, окромя васъ. Племени-роду своего не знаю… ни родителевъ…

- Вы рази изъ шпитательнаго?

- Прямо изъ-подъ забора. Только, конечно, я все едино какъ настоящiй… Матреша, жалованья получаю я двѣнадцать цѣлковыхъ! Могу и больше, конечно, какъ ботинщикъ я… и французскiе, тонкiе каблучки могу… И ежели што, случаемъ говоря… не отопрусь. А вы глазки не тревожьте…  и вотъ што я вамъ скажу: приходите опосля завтрыя въ “Дубки”.

- Ежели отпустятъ…

- И ежели не отпустятъ, все равно. И што вы себя безпокоите?

- Тошно мнѣ у ево… Ночью ломится все… 

- Н-ну, разъ вы себя въ порядкѣ… и соблюдаете… Матреша!

Со звономъ стукнулась о черемуху балалайка и стихла. Неслышно посыпались лепестки теплымъ снѣгомъ. Красноватый мѣсяцъ глянулъ изъ-за забора и сталъ выбираться выше.

А черезъ двѣ недѣли Уклейкинъ получилъ Матрешу, серiю съ отрѣзаннымъ до срока купономъ, серебряную ложечку и куличъ съ солонкой; получилъ и постояннаго  славнаго заказчика, господина полицмейстера, и поселился въ полуподвальномъ помѣщенiи “живоглота” Ухалова, при собственномъ дѣлѣ.

А черезъ шесть мѣсяцевъ получилъ и рыжеволосаго Мишутку.

Но это было давно, лѣтъ десять назадъ. А теперь въ городѣ не осталось ни полицмейстера, перешедшаго въ мiръ свѣтлый прямо изъ загораднаго ресторана, ни Матреши, ни балалайки, ни Веселаго ботинщика. Остались Матрена и запойный сапожникъ Уклейкинъ. И не было майскихъ разговоровъ подъ черемухой.

Другiе были разговоры.

 

III.

 

Жилъ уклейкинъ въ квартиркѣ за восемъ рублей, жилъ десять лѣтъ и десять лѣтъ клялъ жизнь, называлъ ее чортовой и проклятущей, и въ часы гнетущей, наваливавшейся неизвѣстно съ чего тоски, мысленно порывался уйти куда-то. Куда? Ну, этого онъ не зналъ. Такъ, уйти. И не видать ничего, ни впереди, ни позади. Но что же нужно было видѣть? И этого онъ также не зналъ. Есть что-то такое, и если бы было то, не было бы той непереносной тоски, когда глаза неподвижно, безъ думы уставляются въ уголъ, отворачиваются отъ мутнаго неба, зачѣмъ-то маячащаго за окномъ. Сколько ни сиди на липкѣ, - одно и то же, одно и то же.   

Солнце бросаетъ какiя-то мутныя пятна на стѣны. Въ углахъ наростаетъ плѣсень.

Прiобрѣли сберегательную книжку, положили когда-то двадцать рублей и порадовались. Нашелъ какъ-то Уклейкинъ на площади кошелекъ съ семью  рублями, - и опять  порадовались и отнесли на книжку. А теперь и книжки нѣтъ. Справили Мишуткѣ полушубокъ, взяли послѣднiй трешникъ, а чиновникъ пощелкалъ на счетахъ, сказалъ, что все выбрано, и оставилъ книжку у себя. 

Все годъ отъ году дорожаетъ, и всѣ точно уговорились и накидываютъ. А послѣднее время прямо безъ милосердiя. Самый линючiй ситчикъ, что по девяти отдавали, теперь и по двѣнадцати не найти; спички, сахаръ, керосинъ, даже хлѣбъ - все дорожаетъ. Сколько ни тыкай шиломъ, сколько ни выкраивай рѣзакомъ - ничего. Петля какая-то, а не жизнь. И не видать ничего. 

А кругомъ дома такъ и прутъ къ небу, а дворникъ угрожаетъ:

- Съ перваго штобы девять велѣлъ.

- Жиды, черти!

- А ты самъ накидывай… Теперь всѣ

- Накинешь на васъ, чертей! 

А жизнь бѣжитъ себѣ и бѣжитъ. И какъ-то умѣютъ изворачиваться и вылѣзаютъ. Вонъ пекарь, еще надавно  “Куцымъ” звали, подольстился къ хозяйкѣ и надѣлъ “спиджакъ” и булочную открывать собирается. Въ окнахъ горятъ веселые огни, вывѣски новыя подѣлали, подъ бархатъ. ПО праздникамъ приказчики хорьковыя шубы надѣвать стали и въ бѣлыхъ ботикахъ щеголяютъ. Веселыя, нарядныя дамы папироски покуриваютъ на тротуарахъ. И всѣ откуда-то деньги добываютъ и на извозчикахъ катаются. И откуда ни послышишь, вездѣ жульничество, вездѣ норовятъ, какъ бы оплести. Только этимъ и живутъ. 

Купчишка Ухаловъ съ живого и съ Мертваго деретъ, подъ проценты даетъ, до десятка домовъ въ городѣ, съ желѣзной дороги краденое скупаетъ, ходитъ къ заутренямъ, а какъ сынъ въ Нижнiй на ярмарку, къ Троицѣ съ глазастой невѣсткой закатывается. Ужъ на что староста церковный, Папушкинъ,  а взялъ да и спалилъ домъ съ лавками, премiю получилъ и никому  ни гроша не заплатилъ. И не докопаешься.

Городской голова всѣ подряды въ руки зацапалъ, на городскiя деньги торговлю оборачиваетъ, двухъ портнихъ у заставы держитъ, дѣвчонку-малолѣтку за красоту изъ прiюта взялъ, а она и повѣсилась. И никто никакого вниманiя, и всѣ кланяются, и всѣ на тройку его съ серебрянымъ наборомъ дивятся, и съ праздниками поздравляютъ, и въ гости ѣздятъ.

Приставъ за полцѣны сапоги требуетъ, да чтобы на французской подошвѣ, да чтобы замшевые, съ лаковыми голенищами, и еще мошенникомъ называетъ, а отказать нельзя. И точно никто за человѣка не считаетъ, и  къ мѣсту не притулишься: запойный, говорятъ. А случится на кухнѣ у заказчика дожидаться, глазъ не  не спускаютъ, какъ бы серебряныя ложечки не прихватилъ. А сами отовсюду хапаютъ.

А Матрена… Теперь-то ужъ она вся объявилась. Навязалъ себѣ на шею: ни одного-то дня не пройдетъ, чтобы поѣдомъ не ѣла. Съ самаго утра точить нчинаетъ. Лучше бы было въ ботинщикахъ жить. Какъ праздникъ, сейчасъ бы на бульваръ, музыка полковая. 

- Кавалеръ, угостите папироской!    

Точно не человѣкъ, право. Что-жъ, что мастеровой? Вонъ Матрена прямо простая дѣвка была, а самъ полицмейстеръ не погнушался. Голое-то оно все тѣло. А Мишутка… Э, да что говорить… Прямо ничего не видать…

Вобравъ впалую грудь и поднявъ острыя плечи, съ ожесточенiемъ протыкалъ Уклейкинъ мертвую кожу,  протаскивалъ дратву, точно затягивалъ петлю. 

- Сволочи… Прямо с-сволочи!

И кто-то безликiй  и незнаемый стоялъ надъ нимъ и давилъ. Тоска… тоска…

Иногда, бросивъ работу, неподвижно уставлялся онъ на запыленное оконце, какъ-будто видѣлъ тамъ что-то или хотѣлъ видѣть.

Уйти куда изъ ямы этой… Въ деревню куда-нибудь. Или бы въ лѣсъ, чтобы неба не было видно, чтобы ни пути, ни дороги… Жить бы въ избѣ, съ Мишкой… птицъ ловить. Матрена бы померла… И чтобы никто его не видалъ, и онъ бы никого не видалъ… И чтобы никого не было… Лѣсъ бы все, лѣсъ… 

- Вонъ у мѣдничихи-то салопъ новый… лисой подбитъ… Какъ люди-то живутъ! 

Тукъ-тукъ-тукъ. 

- Связало меня съ лѣшимъ… Платишка и того нѣтъ! 

- Завыла, - шипящимъ голосомъ отзывался Уклейкинъ. - Молчи ужъ! 

- Ничево не видамши, сколько годовъ прожимши… ни куска съѣсть, ни… 

- Трави, трави, чортъ, скули! 

- Городовиха-то вонъ… шелковый платокъ намедни принесъ ей… А отъ тебя лысаго бѣса не…

- А вотъ украду скоро. У, чортова баба! Грызи, грызи… 

- Водки бы поменьше лопалъ! 

- Поменьше бы путалась… Ужъ молчи, все знаю… всѣ твои потрохи знаю. 

- Што знаешь, што? Што тычешь-то ты мнѣ? 

- Сресаля, вотъ што!  Тре-пло!...

- У, чортъ безглазый, опоенный…

- Гульчики  бы тебѣ у пальцмейстера замывать.

- Пьяница дохлый!

- Съ тебя пить-то зачалъ, съ тебя, шкура! 

- Съ себя зачалъ!... Серiю тебѣ принесла. 

- Съ Мишкой.

- Чортъ! Твой Мишка, твой! Самъ зародилъ! 

- Молчи! Отъ рыжова!

Когда-то эта обида горѣла и жгла. Теперь только чадила.

- Въ бульварѣ тебѣ мѣсто… путаная.

- Все лучше, ничѣмъ шкилетъ такой.  Рази ты му-ужъ?

- У-у-у!...

Онъ сжималъ рѣзакъ, стискивалъ зубы и скрипѣлъ. Въ эти минуты онъ страстно желалъ пырнуть ее въ толстый животъ и вертѣть, вертѣть тамъ. И было бы легче.  Но что-то сдерживало.  Можетъ быть, сознанiе, что Матрена не боится его, что она сильнѣе его, а онъ слабый, никудышный человѣкъ. И подымалась злоба на всѣхъ и на все. И вѣдь всѣ  понимаютъ о немъ такъ, какъ Матрена. Подрастетъ мишка и будетъ говорить такъ же, какъ и Матрена… И некуда уйти, и ничего измѣнить нельзя. И опять соблазнительная, мучающая мысль приходила, и конвульсивно вздрагивали руки. Вотъ взять рѣзакъ, подкрасться ночью къ Матренѣ и полоснуть ее по бѣлой шеѣ… И тогда перемѣнится все. И уже трудно было усидѣть на липкѣ, охватывала зудящая дрожь, и нужно было уйти, скорѣй уйти, водкой погасить страшный и, можетъ быть,  безсильный позывъ, не дающiй покоя, бѣжать, кричать и жаловаться. Бѣжать на народъ.  

Да была ли когда бѣлая черемуха? 

Когда-то онъ видѣлъ сонъ. И не снится больше.

Маленькую комнатку за переборкой сдавали внаймы, но жильцы не уживались, платили плохо да и  неподходящiе вовсе были жильцы. Дольше всехъ жилъ слесарь съ желѣзной дороги, гармонистъ, угощавшiй хозяина водкой, а Матрену орѣшками. Когда въ уснувшей затхлой квартиркѣ бродили пьяныя тѣни, тощая фигура храпѣла подъ лоскутнымъ одѣяломъ, - совсѣмъ  неосторожно скрипѣла дверь въ комнатку за переборкой, и голыя ноги сочно шлепали по полу. Но черезъ годъ слесарь сталъ приводить молоденькую прачку и послѣ крупнаго разговора увезъ свою гармонiю и сундучишко на извозчикѣ. А на смѣну ему явился наборщикъ Синица. 

 

IV.

 

Недѣли черезъ двѣ послѣ появленiя новаго жильца Уклейкинъ сказалъ Матренѣ:

- Ты не тово… не скандаль ужъ… Человѣкъ хорощiй, прямо образованный человѣкъ… Даже въ бѣльѣ ходитъ.

- Да ужъ не въ тебя… Тридцать цѣлковыхъ получаетъ. Рази отъ безобразiя твово съѣдетъ… Вѣжливый человѣкъ.

- Вѣ-жливый… Прямо душевный.

А черезъ мѣсяцъ Уклейкинъ уже сиживалъ въ конаткѣ жильцпа, съ упоенiемъ и вѣрой слушалъ новыя слова и чуялъ въ нихъ смутный откликъ тому сумбурному, что бродило и путалось въ немъ, - недовольству жизнью и безотчетной тоскѣ. Хотѣлось схватить и понять все, что говорилъ Синица, и казалось Уклейкину, что онъ уже схватилъ и скоро пойметъ. И что было особенно прiятно, такъ это новыя, никогда раньше неслыханныя слова.  Эта новизна словъ дѣлала рѣчи Синицы важнымъ, заслуживающими довѣрiя и обѣщающими. Отъ нихъ шла на душу Уклейкина заигрывающая бодрость. 

Возвращаясь домой навеселѣ, Уклейкинъ съ особенной экспрессiей разговаривалъ съ фонарями. 

- Проникнемъ! Ка-пи-та-ли-сты!!.. Про-хвосты!... Объединимъ!... Обрѣтемъ свое право, чортъ бы васъ побралъ!... Въ бор-рьбѣ!...

Онъ подымалъ кулакъ и грозилъ. 

Плутни и подлости, мелкiя утѣсненiя, обсчитыванiя, надбавки въ лавочкахъ и прижимки, - все стушевывалось и умолкало передъ тѣмъ, что смутно стояло въ душѣ. Доживаются послѣднiе дни всего этого. Близится что-то грозное. Такъ обѣщалъ Синица, человѣкъ образованный. И Матрена отходила на дальнiй планъ, потому что тогда все перемѣнится. 

- Фасону-то  не напущай… па-вли-на! - останавливалъ городовой. - Сволоку вотъ…

- Небось ево-то не сволокешь… - тыкалъ Уклейкинъ въ каменный домъ. - Всѣ-то вы предались!...

Стѣсняясь жильца, Матрена ругалась сдержанно, когда Уклейкинъ вваливался домой. Выглядывалъ Синица и ухмылялся. 

- Паша!... другъ ситный!... А? Рази бы меня за границей такъ?... Палъ Сидорычъ!... Утѣшитель!... Скажи ты ей, кто я такой… р-ради Бога!.. Паша!...

- Ду-уракъ пьяный… поскиснился бы….

- У, необразованность!... ду-ра!... Никакого понятiя… Ты пойми, кто я такой… Про… про… ле…

Синица покатывался въ дверяхъ, Уклейкинъ таращилъ глаза, а Матрена ругалась.

Былъ за городомъ митингъ, прзжали ораторы. Былъ на митингѣ и Уклейкинъ съ наборщикомъ и вернулся въ настроенiи небываломъ.  

- И што теперь бу-удетъ, Матрена.. Прямо все кверхъ ногами полетитъ… Правда подымается…

-  Самъ ноги-то не задери…

- За-де-ри!... Ду-ра! Жисть открывается… Ужъ мы ихъ потрясемъ!...

- и весь-то съ ноготь, а форсишь…

- Сила наша! Вотъ они идѣ у насъ… во-отъ! - накрывалъ онъ одну корявую ладонь другой. - Де-мо-кратiя!... Тебѣ и не выговорить… И все, какъ Палъ Сидорычъ…

Когда наступили тревожные дни, Уклейкинъ ходилъ въ боевомъ настроенiи, между надеждой и страхомъ, и ждалъ. 

- Какъ мы!... И што теперь бу-удетъ…

Онъ даже поговорилъ съ околодочнымъ.  

- За сапоги-то што-жъ… Даромъ што-ль я буду?  

- Хорошо. Завтра…

- Завтра да завтра… Мнѣ сейчасъ позвольте. Теперь не такое время… Я и въ судъ…

И даже самъ содрогнулся. 

- Сказалъ – пришлю…

И, дѣйствительно, прислалъ.  

- Што?! Видала, какъ наши орудуютъ?... Да ужъ вгонимъ въ мѣрку…

И теперь смѣялись всѣ трое… Смѣялась Матрена, и ея полная, стянутая красной ситцевой кофтой грудь колыхалась, а большiе глаза косили и покорно и сторожко оглядывали крѣпкую, сухощавую фигуру наборщика.  Улыбался Синица, скаля бѣлые зубы и нахально окидывая широкiя Матренины бедра и грудь. Задорнымъ смѣхомъ заливался Уклейкинъ. 

Вѣсть о правахъ и свободахъ уничтожила всѣ сомнѣнiя. Уклейкинъ бросилъ работу и съ утра слонялся  по городу, заходилъ въ соборъ, прошелся въ толпѣ Золотой улицей, подпѣвалъ, поругался съ городовымъ и явился домой возбужденный.

- Крышка!... Матрена!... Матрена!!..

- Ну, чево разорался-то?

- Душа во мнѣ ходитъ… Не могу я молчать… Жизнь открылась! Все  теперь по другому…

- Ужъ  знаю тебя… не подговаривайся…

- Што?... Водки думаешь чтобы?... Конечно! Я теперь… Знаешь ты, кто я теперь?... Гра-жда-нинъ!... Ей-Богу!...

- Ну-къ што-жъ…

- Ну-къ што-жъ!... Дурындушка!... Спроси-ка Палъ Сидорыча… Руку мнѣ трясли! 

- Ну-къ што-жъ…

- Заладила… Вотъ возля управы… иду, а студенты стоятъ… Какъ обернется одинъ да за руку… Напрямки такъ вотъ…  Гражданинъ, говоритъ… Не можешь ты этого внять, штобы…

Вечеромъ въ квартиркѣ было шумно. Къ Синицѣ пришли двое товарищей, пили водку, толковали и пѣли. Одинъ игралъ  на гитарѣ, а Синица запѣвалъ марсельезу. Матрена пила пиво, въ упоръ глядѣла на кудреватаго жильца, и глаза ея туманились. Уклейкинъ раздобылъ гдѣ-то балалайку и выбивалъ такiя рулады, что даже Матрена передернула плечомъ и грудью и крикнула: 

- Ахъ, песъ, не забылъ!...

- Весь пр-рахъ отрясемъ! Катай, Палъ Сидорычъ! 

И Палъ Сидорычъ закручивалъ усъ, трогалъ  Матрену ногами подъ столомъ, нажималъ колѣнями и пѣлъ марсельезу, потомъ “стрѣлочка”, потомъ еще что-то забористое…

Девятилѣтнiй рыжiй Мишутка сидѣлъ въ сторонкѣ и щурился. Давно бы пора спать, но ему еще не дали поѣсть, да и давно не было такого веселья. 

 

V.

 

Далеко за полночь Уклейкинъ лежалъ подъ лоскутнымъ одѣяломъ, выставивъ голыя ноги, неподвижно, какъ покойникъ, и глядѣлъ въ потолокъ, на которомъ уснули тѣни отъ уличнаго фонаря. Всѣ, когда-либо  побывавшiе въ головѣ обрывки мыслей, все, что его мутило и сосало, теперь все это столкнулось въ памяти, точно пришло въ послѣднiй разъ - проститься и уйти, уступить мѣсто другому, новому. Это новое  шло  видимо и осязательно. 

“…Первое дѣло… права всякiя… - раздумывалъ Уклейкинъ… Второе дѣло - будемъ выбирать… Ужъ настоящихъ выберемъ, не прохвостовъ какихъ, а самыхъ настоящихъ… Потомъ порядки новые… Налоги всѣ къ чорту, пусть съ богачей берутъ… Хучь имъ и непрiятно это, а… Пожила кума до масленой, а на масленой и сами  поживемъ… Хорошо бы магазинъ…

Больше ничего не могъ выдумать Уклейкинъ. Что-то мягкое стлалось и залегало въ душѣ. Чуть-чуть даже жалко было всѣхъ этихъ, кому такъ ловко жилось недавно и кому теперь скоро будетъ плохо. Но дѣлать нечего: какъ кому судьба… Да, но какъ же все это сладится?... Магазинъ… да, это хорошо… Только надо…

И ясно пришло въ голову, что самое важное надо сдѣлать.

“Поддержаться”… 

Это слово онъ повторилъ про себя нѣсколько разъ, но этого было мало. Такъ что же еще-то нужно? Онъ перебиралъ въ головѣ все, что тамъ было, и снова пришелъ къ выводу, что нужно “только подержаться”. И захотѣлось ему, во что бы то ни стало, выполнить рѣшенное имъ, - иначе ничего и не измѣнится, - и онъ съ такимъ мучительнымъ напряженiемъ пожелалъ выполнить, что уже не могъ спокойно лежать, привсталъ съ постели и глядѣлъ въ темноту. Но всѣ спали, и не было человѣка, кому можно было бы высказать все. А было такъ полно и горячо на сердцѣ, что подступало къ глазамъ и жгло.

Возлѣ онъ чувствовалъ большое, обжигающее тѣло Матрены. 

- Матренъ! а, Матренъ!... Ужъ захрапѣла…

Но не спала и Матрена. Заложивъ полныя бѣлыя руки за голову, она жмурилась стараясь вызвать въ воображенiи сильныя объятiя наборщика, все еще ощущая   намекающiя пожиманiя колѣнъ, снова переживая жгучiя чувствованiя страстныхъ, съ другими пережитыхъ ласкъ. Она думала, какъ, когда и гдѣ столкнуться они, и знала, что это будетъ, что если не онъ, такъ она сама пойдетъ къ нему и заставитъ. У него такiе позывающiе глаза. Онъ даже дрожалъ сегодня, когда  они притиснула подъ столомъ его колѣно, и онъ не отнималъ его, а злымъ, прожигающимъ  взглядомъ посмотрѣлъ ей въ глаза, на шею и, чокаясь, локтемъ нажалъ грудь. Она надѣнетъ розовую рубаху съ открытой грудкой и кружевцами, рубашку дьяконицы, распуститъ косу и босая пойдетъ…

И она притворилась, что спитъ, стараясь затаить клокочущiе вздохи нахлынувшей страсти.

- Матрена… Слышь, ты!...

Онъ толкунлъ ее въ грудь и толкнулъ больно. 

- Ну?... чево ты?... Только глаза сомкнула…

- Глаза… Храпишь, какъ… бревно…

- А тебѣ завидки…

- За-вид-ки… ду-ра… Съ тобой какъ съ человѣкомъ  все равно…

- наглотался.

- На-гло-тал-ся!... Дурында… Никакого понятiя… Ты слушай… Да не зѣвай… Даже щелкаетъ… Э, необразованность…

- Образованный! Дрыхъ бы ужъ лучше… пьяница!..

Ему стало обидно. 

- Тише ори-то, дурища!... Пьяница… Палъ Сидорычъ вонъ прямо душевный человѣкъ и то пьетъ… Тебѣ бы сресаля все. И выпить ужъ нельзя. Теперь вонъ всѣ самые образованные люди – пьяницы. Пори еще!... Толкну вотъ, - вылетишь!...

- Навязался чортъ лысый… Ужъ лучше бы за будочника пошла… По ночамъ спать не даетъ…

- Э-э-э… не да-етъ… Мужчина я потому… Во мнѣ кровь ходитъ… Слушай! Да слушай ты… Чево ревешь-то?  Со злости вить ревешь-то!... Да слу-ушай…

Онъ осторожно толкнулъ  ее въ бокъ. 

- Кулашникъ, дьяволъ!...

- Да вить легонько я… Слу-ушай… Вотъ тебѣ сказъ… Да слушай! Да не реви ты… Палъ Сидорычъ слы…

- Всѣ пущай слышутъ, какъ ты, шильный чортъ…  Въ гробъ вгонитъ…

- Тебя вго-онишь…

- Ужъ лучше бы на бульваръ ходила… 

Что-то глухо хлопнуло въ темнотѣ. 

- В-вотъ тебѣ, стерва!... в-вотъ тебѣ “на бульваръ”… 

Еще что-то хлопнуло и загромыхало. Въ сосѣдней комнаткѣ ноги уперлись въ переборку, и вялый голосъ спросилъ: 

- Чего тамъ? 

Тишина.

- Услыхалъ… Э, дура! Съ тобой пошутилъ, а ты въ рыло.  Вить люблю… Подь-ка сюда… да ну, штоль… Штобъ только человѣка обиждать… Ну, слушай… Матрешь!... Курочка ты моя… 

- Слышу! - злымъ шепотомъ отозвлась Матрена, въ которой сонный голосъ жильца вновь разбудилъ жгучiй порывъ. 

- Слушай… Водчонки - ни-ни! И не покупай… Крышка!  Поддержать себя надо. И вотъ те хрестъ… ежели хучь каплю, хучь… Вотъ тебѣ!... Зарокъ далъ… Штобъ все по другому… Долги соберемъ, книжку заведемъ… Какъ лишнее - на книжку… Магазинъ, можетъ, откроемъ… 

- Еще што…

- Ужъ ты не шипи… Ужъ я… Ты только не зыкай на меня… не зыкай… а по-любовному… - шепталъ Уклейкинъ, чувствуя умягченiе на душѣ. 

Онъ коснулся заскорузлыми пальцами мягкаго округлаго плеча Матрены, и это прикосновенiе къ голому, пухлому тѣлу вызвало въ памяти красивый, когда-то манившiй образъ. И проснулось почти забытое желанiе, пропитое, истасканное. Но голое плечо выскользнуло, и го пальцы попали между рукой и грудью. Тогда онъ потянулъ Матрену. 

- Не трожь! 

Рѣзкимъ движенiемъ она вывернулась изъ его рукъ и задѣла локтемъ по носу. Но онъ не обидѣлся. 

- Матреша… Ну, ежели мы въ законѣ… Матрешь… Канареечка ты моя…

- Не трожь, говорю!... 

- Рыбочка ты моя… Ну, ну… Съ тобой какъ… съ супругой говорю, а ты… а ты…

Матрена отвѣтила тяжелымъ вздохомъ. За переборкой завозился жилецъ. 

 

VI.

 

Незамѣтно выходили изъ души Уклейкина тоска и озлобленiе, все то, что темнило жизнь и дѣлало ее проклятущей, отъ чего онъ порой хотѣлъ убѣжать  куда-нибудь, рвался раскатать всѣхъ, наплевать на всѣхъ, доказать что-то всѣмъ; тоска, которую онъ душилъ водкой. Рвался, а кругомъ незнаемыя пеьли сторожили и путали, и онъ снова, какъ замученная муха, опускался въ тупое созерцанiе тоски. Онъ даже на небо никогда не глядѣлъ. Звѣзды, когда-то обѣщавшiя его просительному взору заманчивый, далекiй и незнаемый мiръ и навѣвавшiя примиряющую грусть, уже давно были только свѣтящимися точками, - неизвѣстно для чего.  Даже солнце - и то только жгло пыльный переулокъ и сушило рваныя рубахи во дворѣ на веревкахъ. 

Но теперь тоска уходила, и жизнь начинала манить будущимъ, которое еще таится, но уже идетъ и придетъ, и принесетъ что-то хорошее.  И рождалось трепетное и позывающее ожиданiе. 

Даже люди, угнетавшiе и еще недавно вызывавшiе злобу, стали казаться “ничего себѣ”. Матрена еще не все поняла. Но когда увѣрится, что все устроится, что, можетъ быть, будетъ и магазинъ, и заведетъ салонъ, тогда-то ужъ не будетъ фырчать и отдѣлываться, какъ теперь, и будетъ считать его человѣкомъ стоющимъ. 

А приходской попъ о. Каллистратъ! Прямо жохъ былъ, сквалыга: только подай гривенникъ, когда съ крестомъ ходитъ, прямо воломъ глянетъ, и за вѣнчанiе - этого не забудешь - десять рублей содралъ. А теперь совсѣмъ другой человѣкъ. И голосъ прiятный, и кроткое сiянiе въ глазахъ. А говорить-то какъ сталъ! Бывало въ носъ все больше, - и не разберешь, что вычитываетъ. 

А вотъ въ воскресенье такъ все явственно вышло. 

Говорилъ о терпѣнiи и ожиданiи. Говорилъ о сосудахъ, что еще недавно были съ водой. 

- Вы - сосуды, - говорилъ о. Каллистратъ, - и вода была въ васъ… Но пришелъ часъ, и вотъ въ васъ вино.

Было прiятно, и Уклейкинъ въ сердинѣ проповѣди принялся усиленно креститься. Говорилъ и о мѣхахъ. Надо новые мѣха. Это было тоже прiятно: ясно намекалъ на новое. А оно близится. 

Уже заворошились богачи. Пришла телеграмма, что у “дворянскаго производителя” мужики весь хлѣбъ на  тысячѣ телѣгъ увезли. Говорятъ, посланы казаки, но они “передадутся”, какъ мекали въ чайной. Городской голова шибко опасается и съ рыбникомъ Силинымъ и шорникомъ Огарковымъ приманивать “котье” и раздаетъ полтиннички. Уже была схватка у заставы, и еремѣевскiе пекаря-молодцы въ пухъ разнесли “черную сотню”.

Но, что самое важное,  - составляютъ “списки”, кто будетъ выбирать. Это сообщилъ Синица. Радостное стлалось въ душѣ, и Уклейкинъ пытался удержать его въ себѣ и боялся, что вдругъ придетъ кто-нибудь и вырветъ это радостное. 

Когда, по утрамъ, Матрена толкала его въ бокъ:

- Чево дрыхнешь-то… Чай, шесть било…

Уклейкинъ уже не огрызался, какъ раньше:

- Залаяла!...

А жмурилъ глаза на тусклое окно, за которымъ всплывалъ блѣдный разсвѣтъ, нащупывалъ въ памяти слѣды праздничнаго, съ чѣмъ уснулъ наканунѣ, вспоминалъ и бодро шелъ умываться къ лахани.

За чаемъ, когда выпученные глаза неподвижно глядѣли въ помятый самоваръ, ротъ Уклейкина расплывался въ улыбку: 

- Сахаръ-то почемъ брала? 

- По шешнадцать, чай… самъ знаешь…

- По гривеннику будетъ.

- Э, плететъ… И не бывало никогда…   

- Вотъ тебѣ и не бывало… А то и по восемь… Все сдѣлать могутъ. Намедни приставъ подъ самый подъ носъ кулачище суетъ,  какъ нащотъ прибавки… Ну, а таперь самъ понюхай… 

Какъ-то, уходя на работу, Синица сказалъ:

- А тебя, братъ, въ списокъ-то не внесутъ…

- Какъ такъ не внесутъ? Это-то почему? Всѣ вить…

- То-то, что не всѣ. Правъ не выбираешь? 

- Ну-къ што-жъ… Одиночка я потому… Ужъ это-то сдѣлай милость… 

Онъ отшвырнулъ сапогъ и поднялся съ липки. 

- Ты на хозяина работаешь и - будешь, а я самъ хозяинъ - и нѣтъ?.. Эт-то почему?...

Точно его обманули. 

- И въ чайной объясняли, што обязательно… 

- Мало что объясняли!

- Ну, это я узнаю…

Было непрiятно. Сознанiе, что онъ будетъ выбирать, хотя и не мѣняло ничего, но теплилось въ душѣ согрѣвающей искоркой. Разъ онъ будетъ выбирать, значитъ, онъ гдѣ-то на учетѣ, а разъ это такъ, то… Но что это “то”, - Уклейкинъ не разбирался и успокаивался на безотчетной надеждѣ. А теперь вдругъ…

- Ну, это я узнаю…  

 

VII.

 

Вечеромъ онъ осторожно позвонилъ у крыльца знакомаго заказчика, помощника бухгалтера земской управы, которому недавно шилъ болотные сапоги. 

… Очень хорошiй и понимающiй человѣкъ.

Дверь отворилъ кто-то въ бѣлой рубахѣ.

- Кого еще чортъ несетъ?...

Голосъ былъ сиплый и не совсѣмъ твердый, и Уклейкинъ  понялъ, что человѣкъ въ бѣлой рубахѣ пьянъ. 

- Такъ што тутъ господинъ Швырковъ живутъ… Сапоги имъ шилъ… такъ вотъ…

Вышло такъ, какъ будто онъ пришелъ за деньгами.

- А, чо… Сашка! Чортъ какой-то къ тебѣ!...

- Такъ што… я Уклейкинъ-съ… сапожникъ… 

- А ну тебя! Лѣзь!... 

И человѣкъ въ бѣлой рубахѣ увѣсистымъ толчкомъ выкинулъ его въ прихожую. 

Въ комнатѣ были гости. Стоялъ шумъ. Пахло водкой. Стлались полосы дыма. Подъ ногами  валялись шапки и калоши. 

- Кто еще?...

Уклейкинъ узналъ тоже не совсѣмъ твердый голосъ заказчика, вытянулъ всклокоченную голову изъ передней и нѣсколько разъ поклонился, не переступая порога. 

- Я-съ… къ вашей милости… Уклейкинъ-съ…

- А-а… “Шкалики”!... Сама “шпана”!...

- Прро-рро-ку Iезекiилу!... Поч-четъ!!.. - гаркнулъ человѣкъ въ бѣлой рубахѣ, въ которомъ при свѣтѣ Уклейкинъ призналъ фельдшера земской больницы Клюковкина. 

Лица гостей улыбались, разѣвались рты, подмигивали  глаза. Иглообразная фигура сапожника была всѣмъ хорошо знакома. 

- Пер-рваго приходи… Не при деньгахъ…

“Такъ и зналъ… за деньгами - подумаетъ”, - укорилъ себя Уклейкинъ. 

- Пер-рваго!.. Романсъ безъ словъ… Ясно? - крикнулъ фельдшеръ. - Ну и…

- Такъ што я… Никакъ нѣтъ… не за деньгами… - просительно и точно оправдываясь сказалъ Уклейкинъ.  

- Я потому самому, што…

Онъ мялся въ передней и вертѣлъ смятый картузъ. А глаза уже разглядѣли бутылки на столѣ, управскаго писца съ гитарой, лохматаго фельдшера, задравшаго ноги на столъ и дымившаго трубочкой; хозяина, сидѣвшаго безъ жилета на диванѣ, подъ зеркаломъ, и еще  троихъ, ругавшихся за картами.

- Что “што”?... Наскандалилъ,  что-ль?...

- Натур-рально въ голубомъ!... Ну? - кричалъ фельдшеръ. - Водки ему!... Р-романсъ безъ словъ!...

- Ни боже мой… помилте-съ… - бормоталъ Уклейкинъ, нерѣшительно переступая порогъ. - У меня… изволите видѣть… такъ што вотъ какое дѣло… гмъ… Дѣло оно, можно такъ ежели аккуратно говорить… гм… гм… 

“Говорить или нѣтъ”? - спросилъ онъ себя, понимая, что попалъ не ко времени.

- Шипится, чортъ его… Излагай!... Какого еще тебѣ чорта надо? - восклицалъ фельдшеръ, настраивая гитару. - Тр-рамъ-тр-рамъ… тамъ-тамъ… “Теб-бѣ од-дно-ой… всѣ чистыя ж-жел-ла-а-нья”… 

 - Да не ори!... Васька!... - Ну, такъ  чего же тебѣ надо?...

- Про себя такъ што… хотѣлъ узнать… какъ я…

- “Л-лю-б-бовь… мечты-ы… всей ж-жиз-ни м-мо-о-л-ло-до-ой… Всю мо-ло-до-ость”…

- Да не ори же, чор-ртъ!... Труба!... - такъ чего же тебѣ нужно? 

Но тутъ у игравшихъ начался споръ.

- “Съ бубны - съ бубны”!... А ходишь съ чорта?!... Си-ву-ха! Говорилъ, подкозырнуть!... Ка-ло-ша!...

- Подкозырнуть!... А съ чего я подкозырну?... Валетъ чтобъ пропалъ?... На одной рукѣ-то, ба-бу-шка… Онъ сейчасъ рѣжетъ… ну?... 

- ей-Богу бы ни по чемъ не прорѣзалъ!... Ну, сдавай…

- Во-ро-на! Безъ двухъ бы сидѣлъ!... Сдавай, что-ль…

Уклейкинъ выбралъ моментъ, когда все стихло, и сказалъ вкрадчиво: 

- А вотъ будутъ выбирать…

- Н-ну?...

Теперь  уже всѣ смотрѣли на него. А онъ, изгибаясь и дѣлая серьезное лицо, мялъ картузъ и говорилъ вкрадчиво:

- Вы, конечно… какъ вамъ все извѣстно… справиться бы мнѣ надо… Што меня запишутъ, чтобы выбирать?...

- Что-о?... Ахъ, шутъ… Ан-некдотъ!... Пр-рямо въ члены!... Хо-хо-хо… 

Фельдшеръ закатился. Игравшiе сдали и подошли. И всѣмъ стало весело. 

- Ха-ха-ха… Вы-би-рать?... Выбирать хочешь?... Ха-ха-ха… А-не-кдотъ!... Хо-чешь?...

- Да вить… какъ сказать… Антересуюсь и, конечно…

- Ха-ха-ха… Ай, шутъ его дери!... Водки ему!...

- Постой!... Васька!... Да дай, лѣшiй, сказать… По-го-ди… - Ежели ты имѣешь право… - Да не лѣзь, Васька!...

- Надо ему… зарядъ дать! 

- Ужъ я этого-то не знаю… - растерянно говорилъ Уклейкинъ. - Одинъ я работаю…

“Пьяные они всѣ- раздраженно подумалъ онъ. - Смѣются, черти”… 

- А можетъ квартира у него?... - есть у тебя квартира? - спросилъ кто-то. 

- Какъ же-съ… жена при мнѣ

- Ну, и выбираешь, значитъ… Въ коммиссiю заяви и все…

- Въ коммиссiю?... Это куды-жъ?... въ судъ, сталыть?...

- Въ сенатъ!!.. Пр-рямо… и безъ разговоровъ… - не унимался фельдшеръ. - Жалобу пиши!...

Попробовалъ объяснить хозяинъ и путался. Писецъ изъ управы увѣрялъ, что это “очень просто” и “не можетъ возникать никакихъ противорѣчiй”. А фельдшеръ держалъ Уклейкина за плечо, тыкалъ въ грудь пальцемъ и говорилъ:

- Понимаешь, голова садовая?... Ты… наплюй!... По-ни-маешь… брось!... Куда тебѣ, къ чорту… наплюй!...

- Васька, не сбивай!... - Ты вотъ что… Иди…

Уклейкина сбили съ толку. Онъ хлопалъ глазами, повертывался то къ одному, то къ другому и не понималъ ничего. 

Есть какой-то срокъ, но можно подать жалобу. 

Есть коммиссiя одна, и есть комиссiя другая. Надо  обязательно идти въ участокъ. Если тамъ не выдадутъ свидѣтельства, тоже можно подать жалобу. Потомъ надо  идти въ управу. Гдѣ-то поставить печать и пришлютъ повѣстку. 

Дергали за руки, спорили и ругались, и теперь Уклейкинъ понялъ ясно, что господа выпивши, а лохматый фельдшеръ и совсѣмъ готовъ. 

- Понялъ? Это - главное… удостовѣренiе… 

- Удовѣстовѣренiе… Про квартиру… та-акъ…

- Ну-ну… ну, вотъ и понялъ…

Нападала тоска. Опять вездѣ петли, печати, комиссiи, жалобы…

- Стало быть… въ управу?...

- Тьфу, ты, чортъ… Ничего не понялъ… Сперва ты…

- Дозу ему дать!... Сейчасъ прояснитъ… Господа!... Послушайте!... Черти!... Спирту ему!... Уклейкинъ! Чертушка!... Плюнь! - кричалъ фельдшеръ, настраивая гитару. 

- Погоди, я ему сейчасъ… Погоди!... - Ты сейчасъ…

- Ни черта не объяснишь… Ты вотъ что… Первымъ дѣ-ломъ… шпарь въ участокъ… Понялъ?...

- Ну?... - упавшимъ голосомъ протянулъ Уклекинъ, бѣгая глазами по столу. 

- Ну вотъ… въ участокъ. Тамъ тебѣ дадутъ…

- Въ шею!... Романсъ безъ словъ…

- Чортъ знаетъ что… Васька!!..

Лицо Уклейкина вспотѣло. Взмокла рубаха. Лучше бы ужъ въ другой разъ зайти.  Онъ уже началъ пятится къ двери.

- Господа!... Не то… Ей-Богу не то!... Это непопулярно… Беру слово!... Уклейкинъ!... Шшш… Семенъ, дай Васькѣ гитарой по башкѣ!... Господа!... надо ему заявленiе написать… Въ сознанiи такого человѣка… гм… который… Прямо заявленiе ему написать…

- Правильно!... Обязательно…

- Какъ серпомъ по… Сок-ратъ!... Водки ему!... 

- Мы это сразу… Уклейкинъ!...

Встрепенулись. Рвали и комкали бумагу. Спорили.

- Круче!... Заворачивай! - кричалъ фельдшеръ. - “Пей!... Пе-ей!... То-ска-а-а… прррой-де-етъ!” 

Фельдшеръ протягивалъ стаканъ. 

- Зарекся такъ што… - закрутилъ головой  Уклейкинъ и даже зажмурился. - Ни капли… 

- Какiя, чорртъ, капли… Пей!... Только… прими… Все постигнешь…

Уклейкинъ покосился на водку, чмокнулъ и вздохнулъ.

- Вить зарекся я…

- Ду-ура… Зарекалась свинья… пей!... ну вотъ и… постигнешь… А всетаки ты… чортъ…

- Подмахивай!... Да не сюда… во-отъ… Выводи…

Перышко скользило въ сухихъ, мозолистыхъ пальцахъ. Прiятно позванивало въ головѣ. И веселый народъ кругомъ. 

- Такъ. Пропилъ руку-то… Прыгаетъ…

А  фельдшеръ опять протягивалъ граненый стаканчикъ. 

- Зарекся вить… - съ тоской въ голосѣ сказалъ Уклейкинъ. - Ну-съ… по случаю рази хорошей конпанiи… 

Еще объяснили и еще  поднесли. Онъ уже сидѣлъ на стулѣ, въ пальто, вѣжливо вытиралъ пальцы о скатерть, сморкался въ рукавъ и сплевывалъ. И хотѣлось  поговорить.

Игроки уже щелкали картами и ругались. 

- Теперь я все проникъ… скрозь… Покорно благодаримъ… Соблюдаете насъ… господа хорошiе… 

- Не р-распространяйсь… Романсъ безъ словъ… Наплюй… 

- Нѣ-ѣтъ… я къ тому… што которые не шпана… Такъ я говорю?... Ученые люди, которые за насъ… раскроютъ все… всю правду… Правильно я выражаю?...

- Ты не во-ображай… ты не… заноси… Р-романсъ безъ словъ… 

- За-чѣмъ… Я понимаю… они произошли… скрозь… Ужли-жъ ничево не будетъ, а?...   Господа хорошiе!... 

Уклейкина не слушали, но онъ и не собирался уходить. 

- Глотай и… все!...  Бурликоши ему!... Лей горькой! Вотъ тебѣ бурликоша… дерзай!... 

Уклейкина разбирало. Было тепло и людно, и не хотѣлось уходить. А фельдшеръ уже успѣлъ хватить “подъ гитару” и заливался: 

… Сарафанъ мой синiй

Са-ма его скину…

Ручки-ножки разложу,

Пу-уть-дорожку покажу!... 

- Уклея! Чортушка!... Наплюй!... Ты не разсы-солевай…

Хозяинъ осоловѣлъ совсѣмъ и что-то мычалъ, а игроки хлестались картами и тыкали другъ въ друга пальцами. 

- Козыря не положилъ!... Тутъ тебѣ не… клубъ!... 

- А подъ даму?... Слѣпой чортъ!... вотъ тебѣ двойка, вотъ тебѣ ко-о-зырь!... А-а!... Думалъ!...

Ни туза, ни чорта, а “безъ ко-озыря”… Сапогъ!... 

- Какъ туза не показалъ?... А  послѣ паса пики сказалъ?... 

- “Безъ козыря” кричалъ!... Ну, три онера… два туза…

- Да я… Господа обходительные!... А? житель я, ай нѣтъ?... И пож-жалуйте!... А? Ни приступись… а?... Сахаръ… карасинъ… все!... А ежели я желаю… а?... А онъ чичасъ себѣ въ кар-рманъ… Эт-то почему?... Рази есть такой законъ, а?... Даже… заграницей… нѣтъ… Пр-равильно я объясняю, а?...

- Шутъ ты и больше никакихъ… Уклея!... Анекдотъ ты, анаѳема!... Ты… знаешь ты кто? а?... Постигъ ты это, а?... Ты… я тебѣ объясню… Ты… гра-жданинъ!... Эт-то ужъ… романсъ безъ словъ… Ты хор-рошо… дѣлаешь… И я тебя… хвалю… Наплюй!…  

- Образованные люди… нпоили вы меня… господа хорошiе.. я все… проникаю… Жалѣючи меня… и моего семейства… которое… при моемъ употребленiи… 

- И плететъ… ну тя къ шуту!...

- И Палъ Сидорычъ… который утѣшитель… на-ка… выкуси… Хуже ево што-ль!... Теперь я…

Онъх пошарилъ рукой въ карманѣ. 

- Господа ученые… напоили вы меня… 

Когда Уклейкинъ очутился на улицѣ, онъ двинулся впередъ и ткнулся головой въ фонарь, подержался, ншелъ точку опоры, шатнулся и ударился плечомъ въ заборъ. И остановился. 

Черная, съ подмороженной грязью, улица, съ мутными отсвѣтами оконъ, скудными желтыми огнями рѣдкихъ фонарей скучно уходила  въ черноту и сиротливую пустоту, къ заставѣ, гдѣ уныло торчатъ гнилые сараи живодерни. 

А вверху тоже была чернота,  но чернота зовущая, чистая, какъ дорогой бархатъ, бездонная и нестрашная. 

Блестящiя тьмы толпились въ ней, тьмы недосягаемыхъ вѣчныхъ огней, негасимыхъ мiровыхъ лампадъ.  

Неслышнымъ бѣгомъ мѣрили ее незнаемыя звѣзды, съ скрытымъ сознанiемъ изъ конца въ конецъ неслышно скользили  метеориты. 

И млечный путь широкой жемчужной полосой проложилъ тамъ ему одному вѣдомыя грани. 

А Уклейкинъ стоялъ, разставивъ ноги и перебирая карманы, и мучительно пытался что-то такое вспомнить, точно забылъ дорогу.  И въ немъ, маленькомъ, грязномъ и заблудшемъ, билась ничтожная сверкающая точка, живая часть мiровыхъ силъ, билась, гасла и вспыхивала.

- Господа… хорошiе… обра-зованные.. люди… 

И шелъ онъ дальше, высоко подымая ноги, какъ по глубокой грязи, не зная, куда придетъ, шелъ на огонекъ фонаря. Но огонекъ колебался и дробился, и Уклейкинъ старался не потерять его, сбивался на мостовую и снова взбирался на тротуаръ, натыкался на столбики и все пытался что-то вспомнить. 

И шли за нимъ, и давили невѣдомо откуда собравшiяся пьяныя тѣни. 

На углу попался Синица съ работы. 

- На столбикъ-то не напорись!... Царапнулъ!... 

Уклейкинъ остановился, стащилъ картузъ и осклабился. 

- Палъ Сидорычъ… утѣшитель!... Малость… самую малость!... веселые госпо-да… 

А наборщикъ пощелкивалъ пальцами, хлопалъ по плечу и говорилъ одобрительно. 

- Ну, ну… иди… Веселѣй поспишь… Гляди ты, мостки… 

 

Ходики простучали часъ въ темной мастерской. Хрипѣлъ Уклейкинъ. Тихо спалъ Мишутка на лавкѣ возлѣ лахани. Неслышно пробирались рыжiе тараканы отъ потушенной лампочки къ печкѣ. 

Осторожно стукнуло въ досчатую переборку. 

Тукъ, тукъ… Сдерживая порывистое дыханiе, сползла съ кровати Матрена, нащупала полъ и затаилась, осторожно и жадно вглядываясь въ темноту.  И переваливаясь крутыми боками, въ розовой, заблаговременно вынутой рубашкѣ, вся мягкая, томящаяся и горячая, пошла… 

Боязливо скрипнула дверь и защелкнулась…

Хрипѣлъ Уклейкинъ. Пьяныя тѣни шли на него, окутывали и давили. Тѣни мертвой жизни. 

Ходики простучали три. 

И снова, но уже увѣренно, скрипнула дверь. 

А тѣни шли и давили. 

 

VIII.

 

- Василичъ! чего разоспался-то…. Семъ било…

Бодрый окликъ встряхнулъ Уклейкина. 

Онъ поднялся и, удивленный, смотрѣлъ на Матрену, на ея веселые, какiе-то праздничные глаза.  Такъ рѣдко-рѣдко глядѣла Матрена. На Пасху такъ глядѣла она, на заутреней. 

А въ памяти застряло что-то виноватое. А, можетъ быть, и не было ничего? 

- За-рек-ся!... Опять вчера нализался… 

И голосъ былъ покойный, сочный, чуть насмѣшливый.

Уклейкинъ вздохнулъ и ничего не отвѣтилъ. 

Веселый голосъ Матрены дѣлалъ его еще болѣе виноватымъ, покорнымъ и угнетеннымъ. И чувствовалась пустота внутри: чего-то недоставало. Не доставало бодрящей, полусознанной радости передъ тѣмъ, что близится, ясно не представляемое, съ чѣмъ онъ бодро  просыпался послѣднiе дни. 

И хотѣлось увѣриться, что это бодрое придетъ опять, что оно не потеряно.  Даже Матрена не ругается, а поглядываетъ весело и точно слѣлитъ за нимъ, какъ-то чудно коситъ сѣрыми округлыми глазами. Можетъ быть, и она проникается, и она ждетъ. 

Какъ и во всякомъ человѣкѣ, въ уклейкинѣ были одно въ другомъ таившiяся два существа. Одно – глубоко внутри,  несознаваемое, а лишь чувствуемое. Оно-то всегда-всегдв ныло въ немъ, билось мучительно, точно хотѣло вырваться изъ него и умчаться, а послѣднее время росло и бодрило. Оно-то, должно быть, и хотѣло уйти въ лѣсъ, чтобы не видно было ничего, а такъ - лѣсъ… тихiй, сонный лѣсъ.    

Другое было явное, онъ самъ, обыденный Уклейкинъ, съ тонкими костлявыми ногами, острыми колѣнями, впалой грудью и согнутой спиной, какъ высохная вобла. Всегда грязный съ запахомъ лука,  кислоты, виннаго перегара, сапожнаго вара и потной затхлости.  Угрюмый, исподлобья взглядывавшiй на грязный переулокъ, съ ожесточенiемъ прокалывавшiй толстую кожу, покорно прикрывавшiйся рукой отъ побоевъ и иногда огрызавшiйся. Пытавшiйся убѣжать, пьяный, отъ перваго, заложеннаго глубоко внутри, нывшаго и бившагося, гремѣвшiй опорками и рвавшiйся обнаружить, выкричать этого внутренняго, мятущагося, и осмѣиваемый.  

И все же это былъ человѣкъ, и онъ самъ зналъ, что онъ человѣкъ “по образу и подобiю”[i], на двухъ ногахъ 

Хотя совсѣмъ не глядѣлъ въ небо. 

“Слабость эта окаянная. Какъ свинья все равно”, - думалъ онъ, разглаживая на столѣ измятое “заявленiе”. И глядѣлъ на атрену, прифрантившуюся съ чего-то, въ красной, какъ пiонъ, кофтѣ, точно щипчиками перекусывавшую сахаръ, какъ пѣна, бѣлыми, крѣпкими зубами.  

А бумага напоминала. Надо пойти, и тогда снова воротится куда-то провалившееся бодрое  

- Куда еще? 

Но Матрена сказала это просто такъ, по привычкѣ. И тонъ былъ  вялый, точно она хотѣла, чтобы ушелъ онъ, этотъ взлохмоченный. Вздыхающiй, исподлобья высматривающiй человѣкъ.  

- Куда надо, туда и… Въ полицiю вотъ надо!... 

Въ управленiи полицейской части пришлось подождать дѣлопроизводителя и глядѣть на обшарпанную, лоснящуюся рѣшотку.  Скоро, конечно, ея не будетъ, и теперь пора бы сломать. 

Пришелъ, наконецъ, лысенькiй дѣлопроизводитель, юркiй, какъ зайчикъ, съ синеватымъ острымъ носикомъ и влажными глазками, съ гнилыми зубами и чернильными пятнышками на обтрепанныхъ манжетахъ. 

- Стой тамъ, не лѣзь.

- Слушаю-съ…

Дѣлопроизводитель долго сморкался, каждый разъ внимательно разглядывая результатъ, ковырялъ мизинцемъ въ зубѣ, чвокалъ и поглядывалъ въ окно. 

- Не лѣзь!... 

- Слушаю-съ…

Долго срѣзалъ грязные ногти перочиннымъ ножичкомъ и обчищалъ заусеницы. Поковырялъ острымъ кончикомъ ручки въ ушахъ и приказалъ подать чаю съ лимономъ. 

- Ну-у?... Протоколъ?...

- И никакъ нѣтъ-съ… По случаю дѣла, которое…

- Васъ, мошенниковъ, учи не учи - одна вамъ дорога - за рѣшотку… Знаю тебя… Н-ну? - Съ ли-мо-номъ! А ты сахару наклалъ?... 

- Такъ што увесь вышелъ. 

- У-весь! - Н-ну?...

- Я. ваше благородiе… вотъ мнѣ нащотъ удовѣствовѣнiя… про квартеру… какъ надо по закону, штобы объявить…

- Ну? 

И Уклейкинъ долго объяснялъ, что ему нужно. А дѣлопроизводитель мигалъ и постукивалъ ложечкой. 

- А зачѣмъ тебѣ?... Тебѣ-то зачѣмъ?... Ты-то что такое есть?... а?... кто тебя этому настрочилъ?... 

- Да вить… Я такъ распространяю въ себѣ… въ понятiи, што…

- Куда лѣзешь-то!... Ничего не понимаешь какъ-что, а лѣзешь… Ну, чего ты понимаешь?...

- Конечно… ежели… Только хочу соблюсти… 

- Соблюсти-соблюсти… Канителишься только… Вѣдь ты тутъ ни уха, ни рыла… Тутъ самые образованные не всѣ  могутъ понимать… Тутъ политика!... Дали  дуракамъ - и лѣзутъ… Ты бы вотъ теперь работалъ, а шляешься… Хорошо?... 

- Да вить  по закону…. - смиренно сказалъ Уклейкинъ и подумалъ: 

“Не ндравится”.

- Такъ што объясняли, штобъ обязательно…

- А тебя неволятъ?... неволятъ тебя?... Былъ ты скандалистъ и… 

- Помилте-съ… Я рази… Теперь по закону… Я ничего… я только…

- А ты не воображай. - Чаю! - Завтра приди. 

- Слушаю-съ… Мнѣ бы вотъ… про квартиру…

- Сказано - завтра!...

“Господи!... И почему народъ такой злющiй?” - раздумывалъ Уклейкинъ, шагая домой. 

 

IX.

 

- Этто таоке почему? Вить по шешнадцать намедни бралъ…

Въ раздраженiи Уклейкинъ даже постучалъ козырькомъ по обмасленному прилавку и сердито взглянулъ на лоснящiйся животъ лавочника. 

- Накинули… Сами съ надбавочкой покупали-съ… Прикажите три фунтика сахарку-съ?...

- Хушь совсѣмъ не пѣй… Два дай…

- Все по три брали…

- Ну и бралъ… А вотъ скоро и совсѣмъ не буду…

- Задумали осерчать?... Вамъ виднѣй. Съ миндалемъ можетъ будете?...

- Съ солью!... Спицъ пачку!... 

- Тринадцать нонеча…

- Это почему?...

- Акцызъ вышелъ, - вздохнулъ лавочникъ. - Все старый запасъ отпускали… изъ уваженiя къ постояннымъ покупателямъ… изъ секрета… Могли всего рѣшиться… разъ супротивъ акцизу…

- Сталыть, жульничали… такъ будетъ?...

- Только изъ уваженiя Жалѣючи семейныхъ, которые… А теперь новый… Извольте читать… Грамотѣ умѣете?...

Лавочникъ съ трескомъ рванулъ голубую обертку съ пачки.  

- “Акцызъ повышенъ”…

- Коробóкъ дай. Вотъ погоди… Всѣ скоро полетите…

- Вы это къ чему собственно… Нащотъ забастовки?...

- Ну, ужъ это тамъ нащотъ чего ни есть, а ужъ…

- Какъ Господь… Всѣ подъ Богомъ ходимъ. 

И мѣдный совокъ врѣзался съ хрустомъ въ сахаръ. 

Это была старая исторiя. 

Годъ отъ году всѣ кругомъ “накидывали”. Неизвѣстно гдѣ и неизвѣстно кто властно накидывалъ, а въ лавчонкѣ сейчасъ же узнавали и тоже накидывали. Кто-то незримый явственно совершалъ пакость. Кто? И не докопаешься. “Накидываютъ”, только и всего.  И не видно врага. Возьметъ и накинетъ. Возьметъ да и поставитъ сахаръ по восемнадцати. А потомъ отойдетъ, смилуется и скажетъ: 

- Ну, чортъ съ вами, берите по шестнадцати. 

И не уловишь. И управы ни на кого нѣтъ. И все подымается, и все подымается. А лавочникъ покряхтываетъ, прижимаетъ руку къ масляной груди и сочувствуетъ:

- Чижало, конечно, особливо бѣднаго человѣка взять… А мы што-съ тутъ можемъ?... Мы ничего не можемъ. Черезъ голову не переплюнешь. Какъ люди, такъ и мы…

- Значитъ, совсѣмъ штобы удушить хотите? 

- Вотъ вы сейчасъ какiя слова… Зачѣмъ же-съ душить?... Намъ тоже покупатель очень нуженъ… При теперешнихъ временахъ… и въ конкуренцiи… сами знаете… А то прикажите фунтикъ добавить. 

- Сказалъ - два… Ладно, вотъ возьмутся скоро… 

- Одинъ Господь знаетъ, что въ предначертанiи…  Два фунтика сахарку-съ по 18 к. - 36 копеечекъ-съ… да коробокъ спицъ - двѣ-съ… да керосину-съ… Сорокъ восемь, съ васъ-съ… 

“Ишь поетъ” - думалъ Уклейкинъ. - “Какъ Господь, какъ Господь… А за заставой домъ выстроилъ, подъ веселыхъ дѣвчонокъ сдалъ… У-у, с-сукины дѣти”…

 

Х.

 

- Никакъ городовой идетъ? Опять наскандалилъ! - крикнула Матрена. 

Уклейкинъ съ тревогой заглянулъ въ окно. Зачѣмъ городовой? Вѣдь не  было ничего.  Впрочемъ, вс возможно, бывало. 

Клубъ морознаго пара вкатился въ комнату, растаялъ, и появился знакомый городовой.  

- Повѣстка тебѣ вотъ… нащотъ выборовъ… Распишись…

Дрогнуло сердце, и лицо расплылось въ улыбку. 

- Н-ну?... Мнѣ?... Давай, давай… Ну-ка, ну-ка… какъ тутъ… Да ты присаживайся, братикъ… Сюды вотъ… Мишка!... У, шутенокъ… табуреточку-то… ну!...

Уклейкиъ пѣлъ. И голосъ его сталъ тоненькiй,  умильный, совсѣмъ не похожiй на его голосъ. 

- Некогда разсиживаться-то… Покурю вотъ… Разносить надо. 

- А-а… Ишь ты… Намъ все, а?... всѣмъ?... 

- Да ты не задёрживай… некогда. 

- Экой ты, братецъ, какой… Чай, не горишь. Мишка, перышко давай. Гдѣ тутъ расписываться-то?... 

Уклейкинъ прмащивался, обсасывалъ перо, прилаживалъ руку, крутилъ надъ бумагой  росчеркъ. 

- Сюды вотъ… идѣ побѣлѣй - ткнулъ городовой пальцемъ. - Канители этой што, - бѣда!... 

- Устамши? - замѣтила Матрена. 

Городовой сплюнулъ и покрутилъ головой. 

- Бѣда… Вы даже изобразить себѣ не можете… Второй день обумшись… Ночью квартиры… осмотръ… Къ губернатору сторожить… тамъ еще… 

- И собачья же ваша должность! - вставилъ Уклейкинъ, расчеркиваясь и любуясь прыгающей фамилiей.  - Вотъ мы… вотъ скоро все произведутъ… Все прекратится.

- Да вить… какъ начальство… Ну, прощевайте. 

- А чашечку бы чайку откушали…

- Какой тутъ чаекъ!...

И городовой ушелъ, стуча шашкой. 

- Што?...  видала?... 

Уклейкинъ держалъ “повѣстку” и вызывающе смотрѣлъ на Матрену. 

- “Ми-трi-ю… Василь-еви-чу… Уклей-ки-ну… № 4261”… Васильичу!... Што?... 

- Ая къ мировому думала… Ишь ты…

- Ду-ма-ла!... Больно много думаешь. Ты не думай, а понимай… 

- Экъ, развозился! Денегъ, што ли, принесли… куражится…

- И глупая же ты баба… Толстомясая, а глупая… Ишь, какая ты… мягкая… ишь… 

- Не лѣзь загодя…

- Злющая ты стала… чортъ какой-то… ну, погоди… Справлю я тебѣ салопъ… Теперь такое пойдетъ, што… Такiе законы… Забалуевъ въ чайной читалъ, быдто всѣмъ будетъ… Какъ у кого доходу болѣ тыщи - въ казну… на всѣхъ…

- Пьяница-то…

- Пьяница! - передразнилъ Уклейкинъ. - У тебя все штобы лаяться.  И проникнуть не можешь, какъ што… Ишь мясо-то, такъ и претъ… Ужъ и заживемъ мы съ тобой!... И съ чего это ты не рожаешь, а?... Ну, погоди… 

Онъ крякнулъ, покрутилъ головой и щелкнулъ рукой по бумагѣ. 

- Вотъ она, штука-то… Махонькая, а… Возьми-ка теперь меня, къ примѣру, въ часъ!... На-ка вотъ,  возьми! - обратился онъ къ кому-то невидимому. - на-ка вотъ!...

Онъ помахалъ “повѣсткой”.

- Нашкандалишь и сволокутъ. 

- Что съ дурой говорить!

Онъ сѣлъ къ столу, разгладилъ бумагу и сталъ по складамъ разбирать пункты  и примѣчанiя. 

А непонятное внутреннее, день ото дня бившееся въ немъ сильнѣе,  росло, ширилось, свѣтилось и уже выступало въ лицѣ, въ увѣренныхъ движенiяхъ неуклюжихъ узловатыхъ рукъ и даже въ голосѣ. 

- Сапоги-то околоточному втрой день стоятъ. 

- Подождетъ… Пускай  цѣлковый пришлетъ…

- Утресь наказывалъ… Слышь!...

- Не велика птица… “Съ име-на-ми и фами-лi-я-ми… канди-да-товъ”… Та-акъ… “кан-ди…”.

 

XI.

 

Дня черезъ два, по дорогѣ къ заказчику, Уклейкинъ замѣтилъ у дверей народнаго дома большую афишу. Она издалека манила бѣлымъ пятномъ своимъ и  жирными черными буквами. 

Размахивая штиблетками, онъ на-ходу остановился и сталъ читать. 

“Граждане избиратели! 

“Сегодня, 22 февраля, въ 8 часовъ вечера, въ помѣщенiи театра народнаго дома имѣетъ быть первое предвыборное собранiе избирателей для обсужденiя вопросовъ по выборамъ въ Государственную Думу. Входъ по именнымъ повѣсткамъ”.

“Граждане изби-ра-те-ли!” - еще разъ прочиталъ Уклейкинъ вслухъ, стараясь проникнуть въ смыслъ каждой буквы. 

И повторилъ еще разъ. 

А черныя буквы уже врѣзались въ память, яркiя, ясныя жирной чернотой и тѣмъ неосязаемымъ, что таилось въ ихъ яркой, кричащей чернотѣ. Врѣзались такъ, что, зажмуря глаза, онъ могъ представить ихъ себѣ какъ бы въ воздухѣ, живыми, двигающимися, съ бѣлой полоской плохого оттиска буквы “р”, въ видѣ топорика съ оторванной ручкой, и съ рѣзко-округленнымъ, точно ощерившимъ зубы “з”. 

Кто-то живой, казалось ему, выбросилъ эти, на взглядъ нѣмыя буквы, забрался въ голову и тамъ, неслышный, но громкiй, обращялся къ нему: 

- Граждане! 

Купецъ, строгiй, сѣдой, тяжелый, въ упругой бараньей шубѣ, шелъ мимо и тоже остановился. 

- Это, стало быть, къ намъ, ваше степенство?  

Купецъ жирно откашлялся, покосился на штиблетки и тощее, все въ маленькихъ черныхъ точкахъ и прыщахъ лицо Уклекина и пошелъ дальше, шмурыгая ботами.  

А бѣлая афиша потрескивала на вѣтру, шевелились буквы, точно кто-то сидѣлъ за ней, двигался и говорилъ неслышно: 

“Граждане избиратели!”

И даже рѣзкiй февральскiй вѣтеръ, крутившiйся по площади и  съ сухимъ замирающимъ потрескиванiемъ кидавшiй въ бумагу и блѣдное лицо грязнымъ мелкимъ снѣжкомъ, не чувствовался.  Уклейкинъ водилъ коченевшимъ пальцемъ и разбиралъ:

“Граждане избиратели!”

Недавно, совсѣмъ недавно го никто и по имени-то не называлъ. У хозяина въ ученикахъ жилъ: Митька, чортъ, поганецъ, только всего и было, не говоря о рукоприкладствѣ. Чортъ сопливый… Вшивый чортъ!... 

Заказчики, обыкновенно, говорили: “Ну, ты… какъ тебя… Ты!...” Заказчики изъ начальства, какъ, напримѣръ, приставъ, не называли никакъ, а издавали  неопредѣленный звукъ - “гм”… 

- гм… Носокъ-то… гм… того… Лѣзешь грязной лапой… И несетъ, чортъ знаетъ… Гм… 

Хотя Уклейкинъ, идя снимать мѣрку съ ихъ высокоблагородiя, отмывалъ съ пескомъ руки и, вообще, старался пообчиститься. 

Городовой, когда Уклейкинъ бубнилъ на улицѣ, обзывалъ “лукоперомъ”, “шкандалистомъ” и “обормотомъ”. Улица кричала: “Уклейкинъ!” - но въ этомъ крикѣ звучали насмѣшка и зубоскальство. 

Матрена звала когда-то: “Митюшъ”, первый за свадьбой мѣсяцъ величала по отчеству: “Вы, Митрiй Василичъ”. Еще черезъ мѣсяцъ - просто “Митрiй”, а тамъ и пошло: “пьяница”, “шкилетъ”, “навязался на шею дысый чортъ”. 

Самъ онъ послѣднее время проникся сознанiемъ своей потерянности, ничтожности и придавленности. И только въ запой чувствовалъ въ себѣ прежняго Уклейкина, когда-то лихого балалаечника и балагура, куда-то рвался, точно хотѣлъ сбросить съ себя свое измотанное существо, и гремѣлъ. Да иногда въ церкви, у утрени,  когда стоялъ въ темномъ уголкѣ, появлялась неизвѣстно ткуда забѣглая дума, что всѣ передъ Господомъ равны. И когда смотрѣлъ на черную, въ тихомъ пунцовомъ пламени дремотно взирающую икону съ книгой въ рукѣ, просилъ онъ о чемъ-то, самъ не зная о чемъ, беззвучно шевелилъ губами, разѣвалъ ротъ и сжималъ вѣки, что-то ныло въ немъ, что-то выложить хотѣлъ онъ, сказать, заплакать, что ли. 

И не зналъ, что сказать и о чемъ заплакать. Вздыхалъ, всхлипывалъ носомъ, моргалъ и напряженно крестился, вдавливая въ лобъ желтые ногти.

Былъ еще моментъ. Это - когда онъ причащался. Всѣ шли къ маленькой золотой чашѣ большой, замкувшейся въ себя, тихой толпой. Тутъ были и господа, сдавшiе съ рукъ на руки богадѣлкмъ на неусыпное храненiе норковыя и хорьковыя шубы съ бобровыми воротниками, въ сюртукахъ и бѣлыхъ галстукахъ, съ надушенными одеколономъ непомятыми носовыми платками, выглядывающими для тона изъ кармановъ, съ напомаженными, наканунѣ, до бани, аккуратно подстриженными головами и бородами, красными, напряженными шеями въ подпирающихъ воротникахъ и настороженными, какъ бы опечаленными, лицами, съ которыхъ ни бани, ни близящаяся золотая чаша не въ силахъ были стереть въѣвшiйся слѣдъ сутолоки и интриги жизни.  Были тутъ и шуршашiя исподними шелковыми юбками напыженныя барыни, гордыя шелковымъ шорохомъ, повытаскавшiя изъ комодовъ и шкатулокъ бальные браслеты и броши, перерывшiя наканунѣ   короба галантерейныхъ магазиновъ, въ накладкахъ изъ чужихъ волосъ, въ снѣжно-бѣлыхъ платьяхъ, кружевахъ и головныхъ наколкахъ съ десятками сверкающихъ гребешковъ; дѣвченочки съ тонкими личиками и хрупкими плечиками, съ влажными, перенимающими бойкими глазками, въ бѣлыхъ туфелькахъ и ажурныхъ чулочкахъ, съ острыми костяшками щиколотокъ, съ туго заплетенными косичками, ленточками и бантиками, таящiя на личикахъ дѣвственное благоговѣнiе; кучера и городовые съ умасленными головами, потными, непроницаемыми затылками и нафабренными усами, въ пиджакахъ и начищенныхъ скрипучихъ сапогахъ и мягко попискивающихъ резиновыхъ калошахъ, - и вообще народъ. И онъ, Уклейкинъ, въ порыжѣломъ, бѣлыми нитками кое-гдѣ прохваченномъ пальтишкѣ, съ выглядывающимъ изъ кармана потрескавшимся козырькомъ затертаго картуза и съ копеечной просвиркой въ рукѣ.  

Въ этотъ моментъ чувствовалось, что и онъ передъ этой чашей - одно  съ барынями и господами въ сюртукахъ, хотя они и держатся стайкой и стараются обойти сбоку, чтобы не пришлось  ожидать, чтобы не пришлось глотнуть съ ложечки, побывавшей въ сотнѣ ртовъ, пережевывавшихъ наканунѣ всякую дрянь, и теперь, можетъ быть, таящей остатки зараженной слюны.        

- Позвольте, господа… пропустите… По-озвольте…

- Пропущай… вишь купчиха Криворылова идетъ.

И Уклейкинъ сторонился, пропуская старосту и купчиху. 

Потомъ у него есть порокъ. Онъ – запойный. Его бивали и волочили по мостовымъ, сбивали съ тумбочекъ, втягивали и швыряли обрывая штаны, на извозчиковъ, и онъ лежалъ поперекъ, болтая ногами и теряя опорки, ворочая и ударяясь головой  и мыча, а дюжiй сапогъ давилъ спину и грудь. Его гоняли черезъ весь городъ въ арестный домъ съ городовымъ при книжкѣ. Его держали за рѣшотками участковъ, и онъ тыкался лицомъ въ асфальтовый полъ, измазанный густой и вонючей, неизвѣстно откуда взявшейся жидкостью. И вотъ… 

“Граждане избиратели!” 

Онъ во весь духъ несся къ заказчику, лихо раскачивая за ушки штиблетки. Незамѣтно придвинется вечеръ, а тамъ надо идти на  “собранiе”. 

“Собранiе, - внятно повторилъ Уклейкинъ, широко улыбаясь и вспоминая жирныя черныя буквы. - Собранiе из-би-ра-те-левъ”. 

У заказчика, надѣвая штиблетки на барскую ногу въ тонкомъ носкѣ, старался держаться вѣжливо, дѣйствуя только кончиками черныхъ пальцевъ, говорилъ тоненько: : “ужъ какъ разъ въ самый разъ, ваша милость”, и сообщилъ, что могъ бы работать въ Питерѣ даже, на самыя деликатныя ножки, потому самому, какъ онъ “ботинщикъ и по французскимъ каблукамъ”, и что намедни прекрасной барышнѣ, дочкѣ господина прокурора Балкина, сапожки для конёчковъ примѣрялъ.  А когда заказчикъ сказалъ, что за деньгами пусть вечеркомъ зайдетъ, жена въ городъ ушла, Уклейкинъ съ живостью сообщилъ, что вечеркомъ ему  никакъ нельзя, что сегодня онъ приглашенъ “на гражданское собранiе” въ народный домъ. 

- А-а… Пой-дешь?...

- А какъ же-съ… Такое дѣло… что въ первый разъ въ жизни… довелось… по такому дѣлу… И позвольте васъ, сударь, спросить: кто же я теперь буду…

- То-есть, какъ это? 

- А такъ… што пропечатано тамъ: “граждáне”… Стало быть, кто же я теперь такой буду? 

- Да кто же… Кѣмъ былъ, тѣмъ и будешь…

- А-а… А што же это “ граждáне”? Штобы всѣ были – пропечатано…

- Н-ну-у… это такъ… просто… Да ты не поймешь… Это вообще такъ… граждане…

- А-а-а… По случáю выборовъ?... 

- Ну, да… А ты что думалъ? 

- Я-съ… Я вникнуть, конечно, не могу, а…

- И не вникай… Ничего, братъ, ты не поймешь… 

 

XII.

 

Возвращаясь домой, Уклейкинъ рѣшилъ ни слова не говорить Матренѣ. А вечеромъ онъ прiодѣнется, и Матрена непремѣнно спроситъ. И тогда онъ скажетъ, чо на гражданское собранiе.

…Прямо ахнетъ! А то зазналась…

Дома, какъ ни въ чемъ не бывало, онъ сѣлъ на липку и принялся за работу.  

…Сказать?

Ему очень хотѣлось сказать. 

Нѣтъ, пусть ахнетъ.

- Полсапожки опосля работы зачини… изорвались… Слышь!...

- Тамъ видно будетъ, - уклончиво сказалъ Уклейкинъ, искоса взглядывая на Матрену.

…Сказать, а?

- Нечего видать, зачини! Тебѣ говорятъ, идолъ… На стирку подъ утро итить…

Уклейкинъ вскипѣлъ.

- Какой я идолъ, а? Какъ ты меня… Ты смотри!... Съ кѣмъ разговариваешь! Кто я тебѣ, а? 

…Сказать!... Такъ и сядетъ, чортова баба… 

- Шваркнутъ вотъ!... Сказано, зачини!...

И она швырнула корявыя рыжiя скрипучи. 

Уклейкинъ стиснулъ зубы, сдержался и зашуршалъ дратвой. Не время, совсѣмъ не время ругаться. 

Отпили чай, и Уклейкинъ, все еще не бросая работы, сказалъ отрывисто и какъ бы загадочно: 

- Рубаху вынь… синюю… съ горошками…

- Еще што?... Засвербило!... 

- Спинжакъ почисть… Слышь! Провѣтрить вынеси…

Матрена швырнула чашки. Непривычный тонъ шевелилъ любопытство. 

- Ты што въ самдѣлѣ… рожу-то такъ?.. Куда несетъ?.. 

- Р-разъ сказано - конъ-че-но! - забралъ воздуху Уклейкинъ. - Мишка, саоги начищай!...

- Сбѣсился ты… 

- Сбѣсился!...

И онъ съ небывалымъ азартомъ ударилъ шиломъ въ подошву. 

Давно уже не высказывалъ онъ такой рѣшимости и напряженнаго, мучительнаго спокойствiя. Но что-то, одно ей извѣстное,  мѣшало Матренѣ сердиться. Уйдетъ этотъ “шкилетъ”, вечеръ придетъ… Даже въ ноги стало покалывать, и дыханiе сдѣлалось порывистымъ. Кровь бросалась въ голову и хотѣлось, чтобы это было скорѣй, скорѣй. 

Чашка выскользнула изъ рукъ и разлетѣлась на куски. 

- Бей еще!... мало…

Онъ взглянулъ на жену. Давно не видалъ онъ ее такой. Двадцатисемилѣтняя, высокая и сильная, она, жадная, глядѣла черезъ его голову въ пространство. И ему показалось, что страстное любопытство разбираетъ ее. И захотѣлось сказать ей, что-нибудь ласковое сказать, подойти и, какъ бывало когда-то, перехватить ея  широкую спину и тронуть грудь, сжать упругую и недышащую, какъ бы тронутую холодомъ и напряженную, туго стянутую красной, засаленной спереди кофтой.

Но она увидала его взглядъ и крикнула: 

- Пьянствовать!...

И у него пропало желанiе поласкаться, и онъ  раздраженно крикнулъ:

- Ду-ра! Р-разъ я… Ежели ты меня… Вотъ тебѣ скрипучи!...

Онъ  рванулъ башмаки и отшвырнулъ къ двери. 

А у ней туманилось въ глазахъ, истома овладѣвала ею, дрожь страстная, часто посѣщавшая ее, подступила къ ней, и она ничего не отвѣтила, только гадливо взглянула на мужа. И онъ уловилъ этотъ взглядъ и поднялся, худой и встрепанный. 

- Ежели ты… - началъ онъ глухо и не окончилъ. 

Онъ хотѣлъ обругаться, но вспомнилъ о приглашенiи, черныя, жирныя буквы выплыли передъ глазами, и онъ сказалъ только: 

- Р-разъ я… кон-че-но!... Дура ты и больше ничего.

И сѣлъ на липку. 

А она нервно, спѣшно вытирала блюдечко, плескала водой, стучала посудой и глядѣла въ открытую дверь комнатки жильца, гдѣ не было ничего, кромѣ желѣзной  скрипучей постели и ситцевой подушки. 

Въ семь часовъ Уклейкинъ кончилъ работу, засучилъ рукава и пошелъ умываться. Взялъ песку и сталъ оттирать руки. Потомъ вымылъ руки “сѣрякомъ”, потомъ вытеръ насухо.  Потомъ подошелъ къ шкафчику, гдѣ стояла именинная чашка съ золотыми разводами, лежалъ паспортъ и башмачекъ хрустальный изъ-подъ чернилъ, порылся и досталъ особое мыльце, праздничное, розовое яичко съ ребрышками, - давнишнiй подарокъ Матрены на Свѣтлый день. Повертѣлъ, подумалъ, поцарапалъ ногтемъ и рѣшительно взмылилъ пѣну, намылилъ лицо и уши. Скребъ шею и подъ глазами, втягивая носомъ духовитость. Яичко обмылъ, тщательно завернулъ и спряталъ. Хотѣлъ, было, примочить волосы квасомъ, но раздумалъ и потребовалъ у Матрены репейнаго масла, ожидая отказъ. Но отказа не было. Причесался тремя зубчиками гребенки, надѣлъ синюю съ горошками рубаху, потертыя, пятнистыя брюки и пиджакъ, отъ котораго пахло горькимъ и острымъ. 

- Матрена! Слушай… Безъ меня ужинайте… Можетъ, задержусь… Такое дѣло… 

- Ну-къ што-жъ… Поздно придешь?...

“Ага чувствуетъ”, подумалъ онъ, смотря на бѣгающiе глаза и рдѣющiя щеки.

- Тамъ оставь мнѣ… лучку, кваску… Такъ што на гражданское собранiе я… по случаю риглашенiя… Поняла? 

- Ну-къ што-жъ… ступай… Долго пробудешь-то?... 

- Ну… это неизвѣстно… Всѣ тамъ будутъ, которые… безлично всѣ, штобы… 

“Прямо очумѣла…”

Онъ подергалъ картузъ и выразительно выговорилъ:

- Можетъ,  и самъ… губернаторъ будетъ!  

И ушелъ.

Матрена зажмурилась и потянулась. 

 

XIII.

 

Полный мѣсяцъ свершалъ обычный кругъ свой, топилъ въ холодныхъ, блѣдныхъ лучахъ и пустыя бѣлыя поля, и засыпанные снѣгомъ проулки съ гнiющими домишками, и залитую свѣтомъ калильныхъ фонарей площадь у ярко освѣщеннаго народнаго дома съ городовыми по угламъ, и тощую, быстро скрипѣвшую по снѣжку фигурку сапожника.

У входа въ народный домъ Уклейкинъ попалъ въ густую толпу шубъ, казакиновъ и полушубковъ, очутился даже рядомъ съ вывороченной мѣхомъ вверхъ шубой. Въ вестибюлѣ сгрудились еще больше. Мелькали бумажки и околодочный, не разворачивая, дѣлалъ увѣренный жестъ - проходить. 

Уклейкинъ досталъ “удостовѣренiе” и держалъ передъ носомъ, какъ свѣчку.

- Проходите…

Кое-кто снимали шубы, но большинство шло такъ, не раздѣваясь. 

Онъ вошелъ въ залъ театра, гдѣ былъ съ годъ назадъ, на святкахъ, съ Мишкой, на галеркѣ, смотрѣлъ “Тараса Бульбу” и былъ выпивши. Въ толпѣ онъ попалъ какъ разъ внизъ, въ партеръ, увидалъ ряды стульевъ, сюртуки и причесанныя головы и смутился. Въ сторонку бы куда. Но скамьи въ амфитеатрѣ партера, налѣво и направо отъ прохода, уже были заняты и все людьми попроще. Онъ поднялъ голову, а наверху, на балконѣ и на галеркѣ, - картузы, шапки и бородатыя лица. Мелькнулъ знакомый слесарь Федотовъ, съ рыжей,  какъ золото, бородой. Туда бы надо, но входъ сбоку, и никакъ нельзя пробраться назадъ: идутъ и идутъ. 

- Да проходите вы… Чего стали… 

Онъ шагнулъ впередъ, оглядѣлся и замѣтилъ свободный стулъ въ послѣднемъ ряду. Впереди еще было пустовато, но идти туда совсѣмъ неспособно. Тамъ вонъ, съ краю, сидитъ голова, а тамъ податной инспекторъ съ непремѣннымъ членомъ и “производителемъ дворянства”. А дальше господинъ въ пенснэ, прокуроръ Балкинъ. Тамъ больше господа. 

Уклейкинъ пробирался бочкомъ, вобравъ голову въ плечи и выискивая глазами. 

- Можно-съ тутъ?... слободно-съ?...

Господинъ съ натянутымъ выраженiемъ лица, въ которомъ онъ узналъ  прикмахера и владѣльца парфюмернаго магазина съ Золотой улицы, медленно принялъ со стула изогнутую хивинковую шляпу и неопредѣленно гымкнулъ. 

“Какой важный-то”, подумалъ Уклейкинъ, примащиваясь на стульчикѣ, и покашлялъ въ руку. 

А парикмахеръ былъ, дѣйствительно, важный.

Онъ былъ въ пиджакѣ новомоднаго покроя въ скрытую клѣтку съ искоркой, въ снѣжной манишкѣ, при золотой цѣпи на груди, которую замѣтно выставлялъ, откидывая борты пиджака; въ голубомъ галстукѣ съ булавкой-жукомъ, и распространялъ резду. 

Было скучно, и парикмахеръ вынулъ носовой платокъ и внушительно высморкался, распространяя еще болѣе резеды. Уклейкинъ не удержался и втянулъ носомъ. 

… Мм-а-а… Что такое? Не только Уклейкинъ, но и всѣ кругомъ повернули головы. 

Проходомъ партера продвигался громаднаго роста кудластый мужикъ въ новомъ, дубленомъ, расшитомъ разводами на груди полушубкѣ, съ закрученной зеленымъ шарфомъ шеей, задѣвая полами плечи и спинки стульевъ и двигаясь неслышно, такъ  какъ былъ въ валенкахъ. Уклейкинъ зналъ его, городского отходника-хозяина, съ мѣднокраснымъ обмороженнымъ лицомъ. И многiе его знали, имѣли съ нимъ дѣла и теперь слѣдили за нимъ и опасались, что онъ сядетъ рядомъ. А тотъ вертѣлъ головой, отыскивая мѣстечко. 

Но за нимъ шли, шли къ переднимъ свободнымъ рядамъ. Загремѣли стулья, когда отходникъ врѣзался въ ряды полушубкомъ, и, наконецъ, опустился рядомъ съ прокуроромъ Балкинымъ, сразу занявъ два стульчика. И сейчасъ же высморкнулся. Даже Уклейкинъ въ душѣ подумалъ, что не годится такъ. Рядомъ съ прокуроромъ! И видѣлъ Уклейкинъ, какъ прокуроръ сказалъ что-то отходнику и показалъ пальцемъ кверху, какъ отходникъ поднялъ голову, потомъ оглянулся назадъ, повертѣлся и остался на мѣстѣ, а черезъ минуту прокуроръ перешелъ на другое мѣсто. 

“Не ндравится, -подумалъ Уклейкинъ. - Што-жъ дѣлать… тутъ всѣ равны… Такое время”. 

И почувствовалъ себя бодрѣе.

Было скучно и парикмахеръ щелкнулъ серебрянымъ портсигаромъ, откинулся на спинку и закурилъ. 

- Дозвольте узнать, - сладко и насколько можно нѣжно даже спросилъ Уклейкинъ. - Што-жъ мы тутъ будемъ… разсуждать? 

- А вотъ… - невнятно отвѣтилъ парикмахеръ и затянулся папироской. 

- А-а…

Уклейкинъ чувствовалъ себя не совсѣмъ удобно. Приходилось сидѣть прямо, въ непривычномъ положенiи. Понывала поясница и хотѣлось курить, тѣмъ болѣе, что парикмахеръ затягивался особенно сочно и даже стряхивалъ пепелъ на торчавшiй уголокъ Рыжаго пальтишка. Потомъ вынулъ небрежно золотые часы и щелкнулъ подъ самымъ носомъ Укейкина. 

Послышался шорохъ: кто-то раздавалъ маленькiя бумажки. Дали и парикмахеру, а Уклейкинъ опоздалъ, такъ какъ сзади, изъ-за плеча, выдвинулась чья-то пухлая рука съ толстымъ кольцомъ и забрала остатки. 

- Дозвольте спросить… это што0-жъ будетъ?

- Листки, - вяло сказалъ парикмахеръ.

- А-а… про выборы?

Но отвѣта не послѣдовало, такъ какъ парикмахеръ закашлялся и долго сморкался. 

Становилось жарко. Уклейкинъ чувствовалъ, какъ сокла рубаха, а парикмахеръ морщился, ощущая струки лука и прѣли. 

Въ тоскѣ взглянулъ Уклейкинъ наверхъ. Тамъ гудѣли, курили, стряхивали внизъ пепелъ. Кто-то даже плюнулъ въ проходъ. Кто-то сморкался въ стрѣлку. Тамъ было привольно. Сидѣли на баррьерѣ, на шубахъ, и даже лущили сѣмечки. 

- Скоро, што-ль?... Пора начина-ать!  

“Чортъ меня сюды понесъ. Эхъ, народищу-то што набилось” - думалъ Уклейкинъ, обводя глазами Верхотурье.

Онъ уронилъ картузъ, нагнулся и учуялъ тяжкiй запахъ отъ ногъ. 

Звонокъ.

 

XIV.

 

На открытой сценѣ, изображавшей изъ приставныхъ декорацiй комнату, за мленькимъ столикомъ сидѣлъ знакомый заказчикъ, слѣдователь Стрѣлковъ, и звонилъ. За нимъ, на стульяхъ, - господа въ пиджакахъ. 

Все стихло. Уклейкинъ насторожился. 

А предсѣдатель, назвавъ собравшихся “гражданами-избирателями”, заявилъ, что такъ какъ собрались они впервые, что они “призваны… закономъ!” - это слово прокатилось особенно внушительно, такъ какъ предсѣдатель обладалъ густымъ басомъ, - “на великое строенiе земли”…

Уклейкинъ опять кронилъ картузъ, завозился и услыхалъ шипѣнiе парикмахера: 

- Тише… вы!..

Далѣе предсѣдатель сказалъ, что прежде чѣмъ приступить и т. д., надо выбрать предсѣдателя. Сейчасъ же выбѣжалъ кто-то сбоку и предложилъ Стрѣлкова. Галерка отозвалась немедленно и рѣшительно: 

- Просимъ! Стрѣлкова!! Онъ мо-жетъ! 

Но неподалеку крикнулъ кто-то:

- Балкина! 

И началась борьба. 

Встрепенулся парикмахеръ и закричалъ пронзительно:

- Просимъ!... Пожалуйста!... Балкина!...

Но Балкина желали не всѣ, а галерка неукоснительно ьребовала Стрѣлкова. 

- Балкина кричите! - толкнулъ парикмахеръ въ бокъ Уклейкина. - Балкина!... Бал-ки-на-а!!... 

Но Уклейкинъ не крикнулъ, выжидая и все еще чего-то опасаясь.

А предсѣдатель, тотъ самый, что говорилъ, открывая собранiе, уже раскланивался и призывалъ къ порядку. 

“Побѣдили. Наши побѣдили”, - почему-то рѣшилъ Уклейкинъ.   

Къ столику предсѣдателя стали подходить и что-то шептать. 

“Должно быть, проздравляютъ”. 

- Господинъ приставъ!... Вы куда? - увѣреннымъ густымъ басомъ сказалъ предсѣдатель. 

Повернулись головы. 

- Полицiя по закону о предвыборныхъ собранiяхъ… присутствовать здѣсь… не мо-жетъ. Прошу васъ покинуть собранiе!...       

Это было такъ неожиданно. Это было прямо невѣроятно. Уклейкинъ разинулъ ротъ и ждалъ, что будетъ. А съ галереи уже неслось радостное и угрожающее:

- Вонъ!... Вонъ полицiю! Бр-раво!...

И ничего страшнаго не случилось. Приставъ на секунду пришелъ въ замѣшательство, сдѣлалъ неопредѣленный жестъ и, полуоткрывъ ротъ и не сказавъ ни слова, скрылся подъ ликующiй рокотъ голосовъ. 

- Ти-ше!... Прошу успокоиться… 

Уклейкинъ съ благоговенiемъ и блаодарностью взиралъ на предсѣдателя, причмокивалъ и думалъ, что такого человѣка обязательно надо выбрать. 

И голосъ, и ухватки. И вообще – молодчина. 

Онъ почувствовалъ свободу движенiй и увѣренно откинулся на спинку. 

Галерея еще не успокоилась.

- Горлопаны… только бы имъ… - важно протянулъ парикмахеръ. - Напустили  мужичья…

Онъ вынулъ платокъ и сталъ сѣять резедой. 

- Што-жъ… Теперь всѣ… одинаки… - примирительно и сколько можно вѣжливо сказалъ Уклейкинъ. - Выражать желаютъ себя… потому… 

- Съ вами не говорятъ и не лезьте. 

- И я… тоже съ вами не разговариваю… и вы…

Онъ сказалъ это дрогнувшимъ голосомъ, шопотомъ, и сразу почувствовалъ, что стѣна, только что раздѣлявшая его отъ этого господина съ часами и резедой, упала, и онъ можетъ разговаривать и “выражать”, такъ какъ парикмахеръ замолчалъ. 

А предсѣдатель уже говорилъ рѣзко и внушительно, что, прежде чѣмъ намѣчать кандидатовъ, необходимо выслушать представителей разныхъ политическихъ группъ, необходимо тщательно взвѣсить, вдуматься, сознать и т. д.

Уклейкинъ съ непривычки разбирался плохо: было много непонятныхъ словъ и выраженiй. И спросить ни у кого нельзя. Слѣва сидѣлъ вялый старичокъ и, положивъ подбородокъ  на палку, клевалъ носомъ, а съ парикмахеромъ установились натянутыя отношенiя. Но суть была понятна, понятна, главнымъ образомъ, потому, что предсѣдатель говорилъ твердо, точно рубилъ, часто упоминалъ слова “право” и “гражданинъ”, и у него выходило “пр-р-р-аво”, и вѣяло бодростью отъ его увѣренныхъ жестовъ, и каждое непонятное слово въ концѣ-концовъ укрѣпляло надежду, что все предсѣдателю извѣстно, все для него просто и что все будетъ выполнено. 

“В-во-отъ голова, - радостно думалъ Уклейкинъ и торжествующе поглядывалъ на парикмахера. - Гдѣ Балкину твоему до него! Вить это што!” 

- Слово принадлежитъ профессору Окуневу. 

Сейчасъ же вышелъ блѣдный, сѣденькiй старичокъ въ очкахъ, въ пиджачкѣ и съ пачкой листочковъ въ рукѣ. Поправилъ очки однимъ пальцемъ и поклонился. 

Его встрѣтили снизу легкими аплодисментами, немного поддержала и галерка. А старичокъ подождалъ, когда все успокоится, медленно отпилъ изъ стакана, сверкнулъ очками, откашлялся и началъ: 

- Граждане-избиратели! 

- Бр-раво! - крикнулъ кто-то съ галерки.

- Тише!... Шшш…

Отъ крика съ галерки Уклейину стало особенно весело, и онъ почему-то рѣшилъ, что старичокъ будетъ “за насъ”. 

А старичокъ оказался ни за кого. Онъ заявилъ, что самъ говорить не будетъ, а будутъ говорить цифры. И Уклейкинъ недоумѣвалъ. 

Рѣчь свою старичокъ началъ тихо, точно подкрадывался къ чему-то, таинственно и мягко. И чувствовалось, что онъ не спроста говоритъ, а тонко подсмѣивается надъ кѣмъ-то, ядовитый такой старичокъ, а лицо строгое, вдумчивое, точно онъ читатеъ молитву. И чѣмъ дальше говорилъ старичокъ, тѣмъ внушительнѣе и язвительнѣе становился его голосъ. Цифры, цифры и цифры…

Онѣ слышались съ листочковъ и прыгали въ притихшѣй залѣ, смѣялись и впивались въ притихшую живую массу, а за ними валились новыя трескучимъ жалящимъ роемъ. 

И съ жадностью впитывалъ ихъ въ себя Уклейкинъ. А старичокъ скажетъ цифру, оглушитъ, заглянетъ квеоху, сверкнетъ очками и опять скажетъ новую цифру. 

- Возьмемъ теперь… сахаръ. Въ Англiи на душу въ годъ потребляется… 80 фунтовъ! Въ Соединенныхъ Штатахъ - 60! въ маленькой Данiи - 30… а у насъ… двѣ-надцать.

Пауза.

- И стоитъ онъ въ Англiи - 8 копеекъ, а у насъ… шестнадцать!... и выше!...

Это было совсѣмъ понятно и интересно. 

Потомъ старичокъ поговорилъ о чаѣ, о хлѣбѣ, о заработной платѣ. Потомъ о болѣзняхъ и смертности, потомъ о грамотности; потомъ обратился къ положенiю земледѣльцевъ. И сыпалъ цифрами. Перечислитъ всѣ государства, остановится, обведетъ глазами залъ и скажетъ тихо-тихо и какъ бы печально-насмѣшливо:

- А  у насъ…

И Уклейкинъ догадывался, что “у насъ”. Начинали смѣяться на галеркѣ и смѣялись какъ-то чудно, точно такъ тому и быть, что “у насъ”, и даже ничуть не страшно. 

И когда старичокъ готовъ былъ дать сравненiе и лишь выдерживалъ паузу, съ галерки задорно спрашивали:

- А у насъ?...

И Уклейкинъ совсѣмъ ободрился, понявъ, что онъ онъ не ошибался, собственнымъ умомъ дойдя до  сознанiя, что плохо у насъ. И еще болѣе ободрился, потому что совсѣмъ ясно было, что старичокъ “за насъ”, - и рѣшилъ выбрать его безусловно и запомнилъ фамилiю: Окуневъ. 

Старичка проводили оглушительными аплодисментами, а съ галерки кричали: 

- Спасибо! 

Уклейкинъ тож кричалъ и хлопалъ, весело поглядывалъ по сторонамъ и подмигивалъ, точно хотѣлъ сказать: 

- Вотъ такъ старичокъ!... Загну-улъ!...

Потомъ выступилъ господинъ съ лихо зачесаннымъ хохломъ, - адвокатъ. Говорилъ очень понятно, пересыпая рѣчь остротами и прибаутками, и искалъ галерку. Заявилъ, что говоритъ отъ имени партiи, которая жаждетъ и можетъ устранить всѣ тѣ “а у насъ”, о чемъ говорилъ только-что достоуважаемый профессоръ. Въ сильныхъ мѣстахъ рѣчи ерошилъ волосы, обѣщалъ сбавить налоги, дать земли неимущимъ, разсказалъ остроумный анекдотъ о бюрократѣ и закончилъ удивительно удачно:

- А ужъ всѣхъ этихъ господъ, что ходятъ съ кокардами. Мы съ вашей помощью поставимъ на точку!...

Галерка была побѣждена. 

- Бр-раво! На точку ихъ!... Ай да Лександръ Ликсѣичъ!

- Бр-раво! - кричалъ Уклейкинъ. - На точку!...

- Самъ не попади на точку… - сказалъ парикмахеръ. 

- Я съ тобой не разговариваю, - огрызнулся Уклейкинъ. - Браво!...

Теперь онъ уже совсѣмъ освоился, снялъ пальто, и, сказавъ про себя: - “а, шутъ ихъ”… - свернулъ и сунулъ подъ стулъ, распространяя ѣдкiя струйки горечи и пота.

Адвокатъ понравился особенно, и Уклейкинъ рѣшилъ и его записать.

Потомъ выступилъ незнакомый человѣкъ въ пальто и говорилъ такое, что жутко было слушать. Кое-кто крикнулъ раздраженно:

- Вонъ соцiалиста! 

Но галерка заглушила и требовала продолженiя:

- Просимъ! 

Уклейкинъ нашелъ въ словахъ много интересеаго, и самое интересное было то, что иногда и онъ  самъх подумывалъ о подобномъ. Раза два предсѣдатель останавливалъ горячаго оратора и зато потерялъ въ глазахъ Уклейкина многое изъ своей обаятельности.

Утомленiе сказывалось сильнѣе; отъ енпривычнаго напряженiя начинала побаливать голова.  Хотѣлось курить.

“А, шутъ ихъ…”

Незамѣтно свернулъ онъ “ножку”, спряталъ въ кулакъ и пускалъ дымъ подъ стулъ. 

- Въ трактирѣ сидишь“ - раздраженно сказалъ парикмахеръ. - тутъ нельзя махорку…

- Табачокъ-то дорогъ, такъ и махорочку куримъ…

Но тутъ парикмахеръ всплеснулъ руками  и крикнулъ: 

- Балкин, бр-раво!... Просимъ!... 

- Не надо! Долой Балкина!...

Галерка бушевала. Но предсѣдатель позвонилъ и сказалъ:

- Господа! Помните! Свобода слова! Кто желаéтъ возражать, сюда вотъ пожалуй… Слово принадлежитъ господину Балкину.

Балкинъ говорилъ смѣло, а такъ какъ онъ былъ товарищемъ прокурора, то сейчасъ же началъ обинять и разносить. Онъ обрушился на всѣ партiи, связалъ ихъ одной общей петлей и, подведя ихъ дѣйствiя подъ цѣлый рядъ статей уголовнаго уложенiя, требовалъ “только одной справедливости”. Доказавъ подкупы и происки, отсутствiе у предшествовавшихъ ораторовъ сознанiя великой отвѣтственности передъ народомъ, Балкинъ, горячо зналъ “истинныхъ гражданъ”, способныхъ постоять “за дѣло Божьяго устроенiя”. 

- Прокурора выпрашиваетъ!... - крикнулъ кто-то сверху, и голосъ оратора потонулъ въ смѣхѣ. 

Но это былъ только одинъ моментъ. Звучный голосъ твердо обѣщалъ “устойчивость закона”, “незыблемость правъ”, “непоколебимость завѣтовъ” и закончилъ клятвой утереть слезы страждущихъ и болѣть за обездоленныхъ.

Это было совсѣмъ хорошо, и Уклейкинъ готовъ былъ одобрить, какъ вдругъ парикмахеръ встрепенулся, ожесточенно захлопалъ и крикнулъ: 

- Мерси! мерси! мерси! 

Галлерея отвѣтила смѣхомъ и грохотомъ. Стучали ногами. Вялый старичокъ слѣва отъ Уклейкина проснулся, всталъ и, разводя руками, возмущался: 

- Уличныя сцены… это… это… безналичiе… не понима-ю…

- Долой! Вонъ!.. Закрой глотку!... Къ чорту черносотенцевъ!...

Звонокъ предсѣдателя яростно звалъ къ порядку, но его трепетанiе было безсильно. 

Уклейкинъ, видя, какъ неудержимо апплодируетъ парикмахеръ, сталъ кричать: 

- Вонъ! 

Балкинъ махалъ рукой и раскрывалъ ротъ, грозилъ пальцемъ на галерею, повертывался съ протестующимъ недоумѣнiемъ къ предсѣдателю, тотъ пожималъ плечами, не переставая звонить, но ничего не помогало. 

- Вонъ! Долой!... 

Пришлось уйти. 

- Выставили… - радостно, какъ бы про себя, сказалъ Уклейкинъ и ейчасъ же испугался, вспомнивъ, что вѣдь балкинъ-то - прокуроръ.  Ъ

- Ты это што? Онъ за царя, а ты… Твоя какъ фамилiя?...

- Кто?... Я?... Я противъ царя?... Знаемъ мы черную сотню! Вы не можете такъ допускать… 

- Шш… шшш…

Уже разносили Балкина. Одинъ за другимъ выступали ораторы и объясняли. Схватывались другъ съ другомъ, укоряли въ незнанiи, потомъ снова подавали другъ другу руки и снова обрушивались на балкина. Но всѣхъ превзошелъ лохматый адвокатъ.

- Когда строятъ новое зданiе, - а это-то и есть великая задача миллiоновъ, - не берутъ изъ прежняго старыя… балки!!...

Казалось, что рушились балконъ и галерея. На минуту даже электричество мигнуло, - такой широкой волной отозвалось собранiе. А лохматый адвокатъ кидалъ новыя искры, жегъ враговъ огнемъ насмѣшки, вытаскивалъ кошелекъ и требовалъ контроля надъ “кошелемъ народнымъ” и въ заключенiе высказалъ надежду, что прошли золотые денечки, когда “каждая заштемпелеванная муха могла съ полнымъ удовольствiемъ заглядывать на мой карманъ”. 

- Непобѣдимый Лександръ Ликсѣичъ! Бр-раво!!...

- Засѣданiе кончено. Слѣдующее послѣзавтра, въ 8 часовъ. 

- Придемъ!... Спасибо!... Старичка!... Всѣхъ!...

- Къ чорту Балкина!...

У подъѣзда толпилась полицiя. Съ мирнымъ гуломъ расходился народъ.

- Ишь, все кiятры, все кiятры играютъ…

- Это не кiятры… Тутъ нащотъ… Вотъ выбирать-то будутъ…

- А-а… А то все кiятры представляли…

Уже вступая въ свой переулокъ, Уклейкинъ услышалъ, какъ въ сторонѣ Золотой улицы перекатывается пѣсня. Онъ остановился и прислушался.

    “Впе-редъ… впе-редъ… впе-редъ…”

И потянулось что-то въ груди, какiя-то стягивающiя и душившiя путы. Онъ вздохнулъ широко, вбирая морозный воздухъ. И поглядѣлъ въ небо.

Голубовато-свѣтлое отъ мѣсяца, съ большимъ расплывающимся кольцомъ, оно темнѣло къ краямъ.

“Чисто день… - подумалъ Уклейкинъ. - Хорошо-о”. И вздохнулъ.

 

XV.

Въ тишинѣ комнатки, сидя передъ лампочкой, Уклейкинъ ощутилъ тоскливое одиночество. Оно подобралось на смѣну яркаго, шумнаго зала, толпы, освѣщеннаго мѣсяцемъ неба и снѣга, выползло изъ желтаго попискивающаго огонька лампочки, изъ грязныхъ стѣнъ и тишины. 

Скучная тишина глядѣла изъ угловъ. Глядѣла и молчала. На кровати разметалась Матрена, и ея бѣлая, полная нога неподвижно, какъ мертвая, торчала изъ-подъ одѣяла вмѣстѣ съ краемъ розовой рубахи. Беззвучно спалъ Мишка на лавкѣ, показывая грязныя пятки и стриженный затылокъ. Переливающiйся монотонный храпъ жильца вливался въ тишину, нагоняя сонъ. 

“И съ чего это усталъ я такъ?.. - думалъ Уклейкинъ, прислушиваясь къ писку лампочки. - И не работалъ вечеръ, а усталъ… Гм…”

Онъ взялъ луковину, мокнулъ въ солонку и сталъ грызть. А глаза смотрѣли въ уголъ, черезъ уголъ, куда-то. Такъ онъ сидѣлъ и хрустѣлъ луковкой. Не замѣчая, онъ несколько разъ съ силой вздохнулъ. Потомъ сталъ хлебать квасъ, сочно пережевывая хлѣбъ и смотрѣлъ въ уголъ. Ходики простучали и напомнили, что пора спать. 

Онъ прошелся по мастерской, чтобы обойтись, сбросить съ себя что-то непривычное, связывающее. Но сбросить не удавалось. Въ голове была тяжесть, громадный комъ спутанныхъ мыслей. Кто-то вдвинулъ ихъ туда, и онѣ катаются тамъ и путаются. 

Вспомнился Балкинъ, и какъ его прогнали. Прогнали и пристава. Да, все какъ-то чудно было, шиворотъ-навыворотъ. Кричали сверху - “вонъ полицiю” - и полицiя скрылась. А когда говорилъ тотъ, въ пальтишкѣ, неизвѣстно кто, одобряли. Да, тамъ было все по-другому, и никто никого не боялся. А вотъ что завтра будетъ?... Что сдѣлаетъ прокуроръ, приставъ?...

Завтра опять на липку, бѣгать по заказчикамъ. Позоветъ Балкинъ, и придется стоять въ кухнѣ, ждать и кланяться. Чудно… А если парикмахеръ позоветъ?... 

Да, тамъ все было сообща, дружно, оттого и нестрашно было. Въ засилiе вошли.

Проснулась Матрена и увидала огонь. 

- Карасинъ-то чево жжешь!... Митрiй… Тебѣ говорятъ… 

- А?...

- А-а!... Чевл глаза-то пучишь?... А-ахъ… на стирку итить скоро…

“Ахъ ты… Скрыпучи-то и не починилъ…”

- Чинить стану…

Онъ подвязалъ грязный фартукъ и, не переставая  думать, сталъ работать. И подъ стукъ молоточка проходили въ памяти обрывки рѣчей, лица, выкрики. И вдвинутый въ голову клубокъ такъ и не могъ распутаться. 

Что теперь будетъ?... Обязательно новая жизнь откроется. Зачѣмъ же и собранiе было, если ничего не будетъ… И подъ стукъ молоточка онъ прикидывалъ въ умѣ, какъ все будетъ. 

Уже дешевый сахаръ, чай, керосинъ, хлѣбъ, говядина. Потомъ… Ну, тогда многое будетъ, чтобы всѣмъ было хорошо.

“Ужъ на точку поставятъ…”

И не видать было раньше хорошихъ-то людей, а на собранiи-то и оказались…   

И чѣмъ больше вспоминалъ Уклейкинъ про собранiе, тѣмъ яснѣе отлагался въ душѣ слѣдъ чего-то большого и радостнаго.

Мишутка завозился, и одѣяло упало на полъ. Уклейкинъ всталъ и закрылъ, а когда закрывалъ, Мишутка проснулся. И, должно быть, еще до сна была у него какая-то мысль, потому что онъ сейчасъ же вытащилъ изъ-подъ подушки синiй пакетикъ и сказалъ:   

- Папанька, а я тебѣ пряничка сберегъ…

- А-а… ну, спи, братъ Мишутка… ладно…

- Мнѣ палъ Сидорычъ цѣлый пятачокъ далъ!... 

- А-а… Ишь ты…

- Онъ двѣ бутылки пива купилъ… 

- Ну, ладно, ладно… спи…

Но Мишутка не сказалъ, что ему наказла купить пряники непремѣнно у Яшкина, куда пришлось бѣжать черезъ весь городъ.  Не сказалъ и о томъ, какъ долго не отпирали ему дверь.

“Вотъ душевный-то человѣкъ… - думалъ Уклейкинъ, засовывая пакетикъ Мишуткѣ подъ головà. - Прямо образованный человѣкъ”. 

И не было никакого подозренiя, потому что въ головѣ все еще продолжалъ шевелиться и путаться клубъ мыслей и образовъ, а на сердцѣ было свѣтло. 

Онъ окончилъ починку и пошелъ помыть руки, - и спать. 

А утромъ Синица хлопалъ Уклейкина по плечу и спрашивалъ: 

- Ну, какъ? понравилось? 

- Ну, вотъ… Еще бы… То-ись такое было!... 

- Завтра опять пойдешь?...

- Обязательно. 

- Теперь тебѣ разъ отъ разу понятнѣй будетъ. 

- Это ты правильно… Только вотъ никакъ столковаться не могутъ… Каждый все по-своему… Но видать, что всѣ по-новому хотятъ…

А наборщикъ хлопалъ Уклейкина по плечу и ободрялъ:

- Перемелется, братъ, мука будетъ… 

 

XVI.

 

На выборахъ спорили двѣ партiи, и Уклейкинъ уже зналъ, за кого подавать голосъ. Ужъ, конечно, не за Балкина и не за городского голову.

Городской голова, во-первыхъ, ни слова не сказалъ на собранiяхъ, а сидѣлъ въ первомъ ряду въ бобровой шинели въ-накидку и только потиралъ лысину; во-вторыхъ, - человѣкъ богатый и вообще “прохвостъ”, черносотенецъ и “шпана”. 

Балкинъ хоть и рѣзко говорилъ, но тоже черносотенецъ  и выслуживается въ прокуроры, какъ смѣялись на галеркѣ. 

Нужно было выбирать “вѣрныхъ” людей, а такiе были. Кто-то ихъ подобралъ и напечаталъ на бумажкахъ. 

Во-первыхъ, - предсѣдатель собранiй, слѣдователей, прогнавшiй пристава; человѣкъ рѣшительный, и голосъ  у него какъ труба. Во-вторыхъ, - лохматый адвокатъ, милѣйшiй и понимающiй парень, обѣщавшiй всѣхъ поставить на точку.

“Ужъ этотъ отъ всѣхъ отгрызется, - разсуждалъ Уклейкинъ. - Ежли попадетъ, пару нагонитъ”. 

Третьимъ стоялъ конторщикъ, парень разбитной, хорошо объяснявшiй о трудѣ и про налоги. Былъ еще адвокатъ, такъ себѣ. Тотъ больше говорилъ про евреевъ и поляковъ, про какую-то “анатомiю”, вообще что-то непонятное. Лучше бы, если бы записали Васильева, паренька въ драповомъ пальтишкѣ, складно говорившаго про землю. Ну, ужъ разъ пропечатали, мѣнять не стоитъ, тѣмъ болѣе, что и лохматый адвокатъ тоже можетъ про землю сказать: на галеркѣ разсуждали, что онъ можетъ на все пойти и никому не удастъ. 

Уклейкинъ жалѣлъ, что не записали старичка, но успокоился, когда ему объяснили, что старичокъ “обязательно пройдетъ” гдѣ-то въ другомъ городѣ. 

Къ народному дому, гдѣ происходили выборы, Уклейкинъ пришелъ рано, къ восьми утра, хотя въ объявленiи рекомендовалось ему явиться между 4 и 6 часами, въ порядкѣ нумеровъ. Но было трудно сидѣть дома и ждать въ такое горячее время. Вездѣ разговоры, афиши, да и день праздничный.

Билетъ съ кандидатами, тщательно завернутый въ газету, былъ запрятанъ въ боковой карманъ пиджака. Эта маленькая бумажка, лежавшая возлѣ сердца, подымала духъ и будила надежды. Вотъ онъ, Уклейкинъ, простой сапожникъ, а, оказывается, нуженъ для общаго дѣла, и эта бумажка пойдетъ изъ его кармана куда-то туда. Пробуждался азартъ: чья возьметъ. 

Тѣ, другiе, которые за Балкина и вообще противънего, Уклейкина, тоже расклеилъ афишки, суютъ свои бумажки и упрашиваютъ, а онъ идетъ противъ нихъ, противъ Балкина и городского головы, противъ всѣхъ. И никто ничего ему сдѣлать не можетъ. 

Чья возьметъ? Ну, это ясно. Конечно тѣ, съ кѣмъ онъ, Уклейкинъ. 

- Давай, давай… годится, - говорилъ Уклейкинъ, собирая въ карманъ бумжки “тѣхъ”. - Обязательно за васъ…

А самъ думалъ: “меньше останется”. 

- Вотъ годи, какъ накладемъ… Вдрызгъ полетите!...

- Кто?... Мы? - кричалъ шорникъ  съ Золотой улицы. - Да насъ тутъ самая сила! Берите, православные!...

- Старайся, братъ, старайся… - язвилъ Уклейкинъ. - Домъ выстроишь…

- У насъ есть… Вотъ которые безпартошные… 

- И вдругъ напаяютъ!... Какъ бы домикъ-то не убѣгъ…

Образовались группы. Спорили. На площади, въ стороне отъ площади, шло состязанiе. Уклейкинъ старался за своихъ. 

- Мы за рабочiй народъ, за права… за слободу! - кричалъ онъ. - У кого брюхо толстое да дома въ три этажа, такихъ намъ не надо! 

- Духу у васъ нѣтъ настоящаго… русскаго! - укорялъ шорникъ. 

- Вотъ поглядимъ, какой у васъ духъ, какъ выпустимъ! Ишь катитъ!... Въ боберахъ!...

Къ подъѣзду подкатилъ толстый кучеръ, и городсой голова вошелъ въ домъ. 

- Скушный… - не унимался Уклейкинъ. - Ну, мы его выберемъ… Ну, давай, што ль, бумажку-то… Ну, вотъ мальчонкѣ мому на кораблики…

- Ха-ха-ха…

- У, обормотъ, чортъ… Въ морду тебѣ

- Дай, на… Раньше это меня всякiй могъ въ морду-то слазить, а теперь погоди… Теперь избирательное право! Что?... Теперь тайное право… На-ка вотъ, узнай, за кого я!... На-ка!... Въ карманѣ вотъ у меня. Можетъ, и тебя написалъ? а?... Больно борода у тебя хороша… А можетъ, голову нписалъ?!  Домъ мнѣ его ндравится… 

- Ха-ха-ха… Во-острый, шутъ…

- Кто это?

- Сапожникъ Уклейкинъ… разговорился… Ну-ка! 

- Мотри, какъ бы ротъ-то не завязали! - грозилъ шорникъ. 

- Завязокъ такихъ нѣтъ… Были, да семнадцатаго числа всѣ вышли…

- Сыщутся. Ты народъ-то не мути!

- Чай, не вода… Да не плачь, не впишу…

- Э, дуракъ!...

- Самъ дуракъ! У дураковъ навсегда борода въ лопату… Весь мозухъ въ бороду убѣгъ.

- Ха-ха-ха… Зубастъ сапожникъ!...

- Будешь зубастъ, какъ мяконькова-то не даютъ…

- Пускать начали… Ну, Господи благослови.. 

Уклейкинъ съ бьющимся сердцемъ направился къ стекляннымъ дверямъ народнаго дома. 

- Ваша повѣстка? - спросилъ околодочный въ нитяныхъ перчаткахъ. - Та-акъ… Пожалуйте…

“Ага, - подумалъ Уклейкинъ. - Вотъ ужъ и “пожалуйте”… А бывало…” 

Въ залѣ театра, гдѣ еще такъ недавно было шумно  и занято, теперь царила жуткая, выжидающая тишина. Стоялъ столъ подъ зеленымъ сукномъ, за столомъ члены комиссiи съ серьезными лицами. Горѣли лампы подъ зелеными колпаками. Передъ столомъ высокiй деревянный ящикъ, перевязанный бечевками, съ яркими пятнами сургучныхъ печатей. У ящика  въ креслѣ плотная фигура городского головы въ бобровой шубѣ въ-накидку. Разлитая кругомъ въ темномъ театрѣ выжидающая тишина, тусклыя зеленыя пятна лампъ, молчаливая коммиссiя и самъ голова у ящика - придавали собранiю видъ подозрительнаго, тайнаго засѣданiя. Уклейкинъ почувствовалъ жуть и подвигался къ столу, стараясь не стучать сапогами.

Что-то важное вершилось въ тиши.

- Уклейкинъ, Димитрiй Васильевичъ… - прочелъ голова повѣстку. 

И, какъ эхо, въ пустомъ театрѣ отозвалось:

- Уклейкинъ, Димитрiй Васильевичъ… Есть…  № 4261… Позвольте…

Уклейкинъ хотѣлъ опустить самъ, но этог ему не дозволили, и на его глазахъ завѣтный листокъ окунулся въ ящикъ.

- Больше ничего-съ… - сказалъ городской голова.

Точно гора съ плечъ свалилась. Какое-то большое, важное дѣло сдѣлано, и теперь не повернешь. Нѣчто похожее испытывалъ онъ, когда, бывало, отходилъ отъ причастiя. И хотѣлось машинально перекреститься. 

Онъ шелъ къ выходу, а навстрѣчу заглядывающей впередъ вереницей тянулись еще и еще, знакомые и незнакомые. Вотъ и самъ предсѣдатель собранiй, Стрѣлковъ. 

Уклейкинъ осклабился радостно, и тотъ вѣжливо приподнялъ шляпу. 

Сказать ему развѣ, что за него? Но удержался, вспомнивъ, что выборы тайные. Эта тайна особенно нравилась ему. Никто ничего не знаетъ, ждетъ, - и вдругъ - пожалуйте! 

“Нѣтъ, голова-то! Вы ѣ говоритъ. Можетъ, думаетъ, что за него одалъ. Держи карманъ! И по отчеству… Митрiй Васильевичъ… Эхъ, Матрены нѣтъ!... Прониклась бы… А то все равно не повѣритъ”…

- Чего толчешься тутъ!... Проходи… нечего тутъ! - крикнулъ околодочный, когда Уклейкинъ остановился на ступенькахъ крыльца.

Ему хотѣлось, чтобы его всѣ видѣли, что и онъ былъ въ коммиссiи и подавалъ, и потому онъ стоялъ на ступенькахъ.

Окрикъ рѣзанулъ Уклейкина. Онъ даже явственно почувствовалъ, какъ рука околодочнаго коснулась его плеча. Острое, злое чувство дрогнуло въ немъ, онъ хотѣлъ отвѣтить, но только вызывающе взглянулъ въ бзусое лицо, перевелъ глаза на перчатки и кобуру и отошелъ въ сторонку, ворча подъ носъ: 

- Нечего толкаться… Я записку подавалъ… По-ли-цi-я… 

Онъ стоялъ въ сторонкѣ и все еще вызывающе глядѣлъ на околодочнаго, дожидаясь, когда тотъ встрѣтится съ нимъ глазами. Но околодочный ни разу не поглядѣлъ въ его сторону: избиратели шли гусой массой и предъявляли повѣстки. 

“Господи!... Все идутъ, идутъ… Си-ила…” - думалъ Уклейкинъ, оглядывая подходившихъ съ сосредоточенными, застывшими лицами, точно таившими что-то отъ всѣхъ, то, что извѣстно имъ однимъ. 

И было грустно сознавать, что все кончилось, что отъ него ничего больше не требуется. Не будетъ больше собранiй, опять все по-старому пойдетъ…

Онъ уже чувствовалъ потребность того новаго, что пронзало сѣренькую жизнь его яркой, жгучей полосой.

И не хотѣлось уходить отъ народнаго дома. Онъ вздохнулъ и вмѣшался въ толпу, гдѣ все еще горячо спорили о “вашихъ” и “нашихъ”. 

 

XVII.

 

- Поговорилъ я съ подчаскомъ! - сказалъ Уклейкинъ женѣ. - Ошпарилъ его здорово. 

Ему хотѣлось вѣрить, что это такъ и было, что онъ “поговорилъ”. 

- Кончилъ, што-ль, таскаться-то? 

- Куда я таскался?... куда? Какъ ты такъ можешь говорить, а?... Я въ трактиръ хожу?... а?... въ трактиръ?... Баба  несуразная!... А?... Таскаться?...

Въ немъ сразу поднялось все острое и больное, что послѣднее время умирало. Слово “таскаться” оскорбило его. То, что онъ дѣлалъ всѣ эти дни, было такъ необыкновенно, ново. Оно его захватило, держало въ состоянiи сладостнаго напряженiя, отодвинуло далеко-далеко все похожее, скучное, нудное, къ чему онъ привыкъ и о чемъ не хотѣлось теперь и думать.  И вдругъ - “таскаться”. Точно сонъ свѣтлый снился ему, - такъ все непохоже было на жизнь, на его мертвую жизнь.  И грубая рука толкаетъ его и будитъ. Вѣдь скоро все новое пойдетъ и уже идетъ, а тутъ Матрена не желаетъ ни съ чѣмъ считаться. Не можетъ проникнуться тѣмъ, что стало жить и теплиться въ немъ.  Что это такое, онъ не зналъ, но переживалъ и берёгъ. Что-то должно случиться скоро. Нѣчто похожее испытывалъ онъ раньше, когда кто-нибудь звалъ его на именины, и онъ, сидя на липкѣ, раздумывалъ, какъ онъ вечеромъ пойдетъ и будетъ угощаться. Или когда наказывали придти къ новому богатому заказчику, и онъ высчитывалъ, сколько слѣдуетъ запросить. 

Но то, что онъ переживалъ теперь, было неизмѣримо лучше, только непонятнѣе.

И потому онъ крикнулъ на Мтрену и крикнулъ не со злобой, а скорѣе съ тоской. Должно быть, это былъ особенный выкрикъ, потому что Матрена какъ-то особенно оглянула тощую фигуру мужа и сказала уступчиво: 

- Ну-у… Время тратишь-то… Вонъ починка второй день валяется.

- Знаю! - съ сердцемъ сказалъ Уклейкинъ, сѣлъ на липку и началъ работать, выставивъ острыя плечи.

Матрена видѣла его осунувшееся, зеленоватое лицо, ввалившiеся щеки, блѣдныя прозрачныя уши. Слышала, какъ переливались хрипы въ его впалой груди. 

“Чисто мертвецъ сталъ… И не пьетъ, давно не пьетъ… И тощiй же сталъ”. 

И повернулось что-то въ душѣ, не то жалость, не то тоска. Она не раздумывала.  

- Хошь ситничка-то? 

Уклейкинъ забылъ, что съ утра ничего не ѣлъ. Онъ съ удивленiемъ взглянулъ на жену хотѣлъ было сказать ласковое что-нибудь въ отвѣтъ и не нашелся. 

- Што-жъ, дай… - задумчиво сказалъ онъ и вздохнулъ. 

И когда Матрена подавала ему ломоть, онъ глядѣлъ в окно. Тамъ было ясно. На противоположномъ домѣ ярко горѣли окна и сверкалъ  снѣгъ. Подтаивали сосульки. Шла капель, первая весенняя капель. 

Онъ жевалъ, чмокая и двигая носомъ, не отрывая глазъ отъ яркихъ пятенъ на стеклѣ. Было тихо. Слышно, какъ спѣшили одна за другой капли. 

- Въ деревнѣ теперь хорошо… - сказалъ онъ съ глубоимъ вздохомъ. - Грачи прилетятъ. 

Тишина и капель, сосульки таютъ и яркое солнце въ небѣ. 

- Ежели бы деревня у насъ была… я бы…

- Ну, болтай…

- Я бы… рябину посадилъ… большу-ущую рябину… или бы березу сучкастую.

- Ну?...

- Ну… и наставилъ бы скворешниковъ. 

- Ну?...

- Скворцы бы пѣли…

Помолчали.

Старый, заскорузлый сапогъ лежалъ на колѣняхъ. Уклейкинъ жевалъ ситный, а за окномъ постукивала веселая капель. Часто-часто.

Спѣшила весна. 

- А то еще… - говорилъ Уклейкинъ, жуя и смотря черезъ окно, далеко куда-то, въ то, что таилось въ немъ самомъ, - пѣтухи по веснѣ весело кричатъ. 

Солнце передвинулось, подкралось и вдругъ брызнуло зайчиками въ тусклыя стекла. Зайчики заиграли, заюлили по потолку, забились въ паутинныхъ углахъ, - веселые, весеннiе зайчики. 

- Папанька! Зайчики, зайчики! - крикнулъ Мишутка.

А за окномъ шла капель. 

 

XVIII.

 

Апрѣльское солнце затопило городъ. Было воскресенье. Весело, по-весеннему, играли колокола. 

У Уклейкина уже давно выставили окна, и невѣдомо откуда, должно быть, изъ стараго полицмейстерскаго сада, тонкой струйкой врывался въ душную комнатку острый запахъ черемухи и тополей. 

Уклейкинъ стоялъ у окна и глядѣлъ въ небо. Оно было ясное, свѣтлое, это весеннее набо. Оно манило къ себѣ, будило къ жизни, смягчало взглядъ, бросая въ тусклые глаза яркiе вздрагивающiе лучи. И молодило.

Мимо тянулись крестьянскiя телѣги съ базара и на базаръ, шли бабы съ мѣшками, и мужики съ кнутовищами на ходу подтягивали плечами возы съ сѣномъ, помогали лошадямъ взбираться въ гористую, изрытую ямами улицу. 

Въ это воскресенье Уклейкинъ проснулся въ хорошемъ настроенiи. Завершилось послѣднее, что входило въ кругъ новаго: сегодня уѣзжали депутаты. Положимъ, не тѣ, кого выбиралъ онъ, но все же одинъ попалъ, а именно лохматый адвокатъ, обѣщавшiй всѣхъ поставить на точку Пришлось помириться съ этимъ, тѣмъ болѣе, что выборные были народъ вострый все, умнѣющiй, а одинъ даже въ тюрьмѣ сидѣлъ и модетъ “за всѣхъ постоять”. 

- Прямо отборный нашъ, - говорилъ Синица. - Ну, и ваши ничего…

- какiе это ваши?... Не наши, што ль?...

- А такiе. Нашъ – соцiалъ-демократъ, а ваши - буржуи. У нихъ программа не радикальная. Но всетаки дѣло дѣлать могутъ. Наши ихъ раскачаютъ тамъ.

- А лохматый-то? Онъ такой, прямо…

- Ну, лохматый ничего. Пойдешь, что ли, провожать?  

- Да вотъ… починку бы… 

- Плюнь на починку. Напослѣдокъ ужъ… Я тебѣ прямо совѣтую… пойдемъ. Рѣчи будутъ говорить, депутацiя будетъ…

Уклейкинъ самъ рѣшилъ идти и сказалъ о починкѣ только для оправданiя себя: ужъ очень надоѣли сѣтованiя Матрены...  - Мишутка! Мать придетъ, - скажи, што по дѣлу, къ заказчику пошелъ. Слышь? 

- Слышу, скажу…

- Да. А то ругаться будетъ… Къ заказчику, молъ… 

- Вотъ чудакъ! - усмѣхнулся Синица. - И съ чего ты ее боишься?... Баба она у тебя хорошая… 

- Хорошая-то хорошая… 

- Ласковая баба… - съ усмѣшкой продолжалъ Синица, ощущая острое удовольствiе отъ своихъ словъ. - Только надо умѣть съ ней… 

Уклейкинъ  вопросительно поглядѣлъ на него и уловилъ насмѣшку  въ глазахъ и складѣ рта. 

- Чего умѣть? Ты чего это… 

- Чего! Самъ знаешь, не маленькiй… 

У Уклейкина сдавило сердце Онъ пристально взглянулъ на Синицу и встрѣтилъ прежнiй подмывающiй и задирающiй взглядъ. 

- А ты почемъ знаешь? 

- Ну, вотъ еще… Чай догадываюсь… А что?...

- Ничего… - хмуро сказалъ Уклейкинъ и взялъ картузъ. 

- Съ бабами, братъ, тоже умѣючи надо. Ну, идемъ. 

Они пришли сравнительно рано и стали близко отъ входа, такъ какъ въ вокзалъ не пускала полицiя Толпа на вокзальной площади увеличивалась. Начинали спорить съ околодочнымъ и доказывать, что нѣтъ такого правила, чтобы не допускать на вокзалъ. 

- не велѣно, господа… Поймите же, что не велѣно!...

Споръ разгорался. Уже кричали, что полицiя для народа, а не народъ для полицiи. Слышались отголоски рѣчей на собранiяхъ, вошедшiч въ обиходъ фразы. 

Кто-то кричалъ о безконтрольности, отвѣтственности и провокацiи.

- Развѣ вы не понимаете, что вѣдь и вы – гражданинъ! 

- Понимаю-съ… очень хорошо понимаю… Но не при-ка-за-но!... Нельзя нарушать порядокъ… нельзя, господа!...

- Нельзя мѣшать общенiю съ депутатами!... Они наши довѣренные!.

- Полицiя должна уважать права гражданъ! 

- Послушайте… Вы узурпируете… власть?... 

Но околодочный былъ непоколебимъ, искалъ глазами пристава, разводилъ руками  и убѣждалъ:

- Господа… Но вы пой-ми-те… Но если не…

Тутъ ему удалось поймать пристава и сдѣлать жестъ. Тотчасъ же явилось подкрѣпленiе изъ городовыхъ. Пропускали лишь “отъѣзжающихъ”, и околодочный однимъ взглядомъ рѣшалъ, кто отъѣзжаетъ. “Отъѣзжали”, главнымъ образомъ, извѣстныя въ городѣ лица, чисто и по формѣ одѣтыя. 

- Крышка, братцы! Всѣ наши благодѣтели отъѣзжаютъ! 

Синица и Уклейкинъ протиснулись къ самымъ дверямъ и составляли планъ, какъ прорваться. 

- Ѣдутъ! Наши ѣдутъ! Ур-ра!!...

Это былъ молодой фабрикантъ. Онъ соскочилъ съ извозчика. Толпа раздалась. Приставъ взялъ подъ козырекъ съ одной стороны. Околодочный – съ другой. Городовые умерли.  Моментъ - двери щелкнули, и депутатъ скрылся. За нимъ прорвалось два-три человѣка, такъ какъ дюжiе городовые сразу приросли спинами къ дверямъ, а околодочный прижималъ руку къ груди и успокаивалъ.  

- Терпѣнiе, господа…

- Куропаткинъ! 

Протискался мужичокъ съ окладистой бородой и въ синей поддѣвкѣ. Его, было, задержали, но онъ спокойно сказалъ:

- Мы депутаты. 

- Пропустить! - сказалъ приставъ, кивая головой депутату, а околодочный, помня инструкцiю, наскоро прикоснулся къ носу. 

- Етому не надоть… Жирно будетъ… Ха-ха-ха… Ну, и полицiя!... 

Подъѣхалъ еще депутатъ съ тросточкой и портфелемъ, получилъ подъ козырекъ и скрылся.  

- Нашъ идетъ… Нашъ! - крикнула кучка подъ самымъ носомъ околодочнаго. 

Кричалъ Синица, кричалъ и Уклейкинъ, хотя еще ничего не видѣлъ. 

Въ синей блузѣ, въ пальто въ-накидку, въ мягкой шляпѣ, пробирался въ толпѣ депутатъ отъ рабочихъ. Онъ вдругъ выросъ надъ  толпой, такъ какъ кто-то уже приспособилъ ему ящикъ. Сомкнулись кольцомъ и начался митингъ. Приставъ пытался предпринять что-то, околодочный  бросился къ приставу, городовые вытянулись. 

А депутатъ уже излагалъ, чегоонъ будетъ добиваться. 

Съ каменнаго помоста вокзала, въ гулѣ толпы, было плохо слышно, и только отрывочныя слова вырывались, какъ языки пламени. 

- …народу!!...

- Ур-ра!... А-а-а-а!...

- …волю!...

- Ур-ра!...

- …и тайное!... 

- А-а-а-а…

- …амнистiя!... по трупамъ!... 

- Ур-ра-а-а!... 

Уклейкинъ пытался составить смыслъ по отрывкамъ и чуялъ, что вотъ кто “ихъ”.  Тѣ прошли, ни слова не вымолвили, а этотъ катаетъ себѣ при полицiи… 

- Вотъ каковъ нашъ-то! - кричалъ на ухо Синица.

Но уже пробирался пятый. То былъ лохматый адвокатъ, непобѣдимый на собранiяхъ, кровный врагъ Балкина, какъ полагалъ Уклейкинъ. 

Онъ взбѣжалъ на каменныя ступени, и когда околодочный покозырялъ и прiоткрылъ дверь, чтобы пропустить, пятый депутатъ ловко вывернулся спиной къ двери, занялъ удачную позицiю и снялъ шляпу. Городовые, помня инструкцiю, держали подъ козырекъ. 

- Пожалуйте-съ… - вѣжливо просилъ околодочный.

- Позвольте-съ… я знаю… 

Послѣдовалъ поклонъ, благодарность и краткое слово. Адвокатъ благодарилъ за довѣрiе, сравнилъ себя съ растенiемъ, корни котораго остались “здѣсь, въ самой гущѣ народной”, заявилъ, что если вырвутъ его, - вырвутъ ихъ, что онъ костъ отъ кости… и т. д… И закончилъ обѣщанiемъ вернуться “со щитомъ или на щитѣ”. 

- Съ чѣ-ѣмъ? - спросилъ Уклейкинъ Синицу. 

- Со щитомъ. И все-то вретъ…

- Ну, вотъ… Обязательно такъ…  

И уклекинъ старался понять, о какомъ щитѣ говорилъ адвокатъ. 

Толпа шумно отозвалась на горячее слово.

- Воли намъ! Земли!... Налоговъ чтобы… - кричалъ Уклейкинъ надъ самымъ ухомъ адвоката. - Отцы вы наши!...   

Рабочiй депутатъ въ кольцѣ головъ подвигался къ дверямъ. Открыли входъ, чтобы пропустить его, и волна хлынула. 

- Стой! Куда? Не всѣ!... 

Околодочнаго оттерли, смяли городовыхъ и затопили дебаркадеръ. Гдѣ-то уже пѣли марсельезу, гдѣ-то кричали ура. 

Окружили крестьянскаго депутата; тотъ, снявъ шапку и тряся бородой, говорилъ что-то, путался и крестился. 

Уклейкинъ не слыхалъ ни слова, но небывалое воодушевленiе захватило его такъ, что хотѣлось плакать.

Вольное разливалось  по дебаркадеру вмѣстѣ съ жгучимъ солнцемъ, криками, бѣгающими  взглядами. И только, какъ напоминанiе о жизни, вскрикивалъ въ сторонѣ дежурный паровозъ. 

Выскочилъ изъ толпы какой-то мужичокъ, выхватилъ изъ-за пазухи иконку и стремительно благословилъ депутата отъ крестьянъ. 

- Отъ мiра тебѣ, примай! ото  всѣхъ!...  

Сунулъ въ руки и скрылся. 

Кто-то запѣлъ “Царю небесный”. Подхватили, сдергивая шапки. 

Станцiонный жандармъ, вытянувшись, стоялъ у дверей, подъ колоколомъ, съ рукой на кобурѣ, подрыгивалъ плотной ногой, и на здоровомъ лицѣ его свѣтилось покойное самосознанiе. 

Съ конца дебаркадера, отъ мастерскихъ, какъ ударъ по металлу, прокатывалось: 

“Впе-редъ… впе-редъ… впе-редъ!...

Тамъ окружили депутата отъ рабочихъ. 

Казалось, тусклая трудовая жизнь растворилась въ яркихъ лучахъ солнца, въ крикахъ, пѣснѣ, въ широкихъ вздохахъ.

Ударилъ колоколъ: кто-то еще слѣдилъ за планомѣрнымъ ходомъ жизни. 

Подходилъ изъ-за товарныхъ вагоновъ поѣздъ.

- N-скiе депутаты ѣдутъ! Ур-ра-а!!... 

Поѣздъ гремѣлъ отзывнымъ крикомъ. Махали платками съ площадокъ, шляпы качались. Казалось, весь поѣздъ гремѣлъ, и не слышно было лязга колесъ и свистковъ. 

Уклейкинъ вытягивалъ голову. 

- Ѣдутъ, ѣдутъ, - бормоталъ онъ, чувствуя дрожанiе и зудъ во всемъ тѣлѣ. - Совсюду ѣдутъ… Господи… Ѣдутъ…

Синицу  онъ давно потерялъ. Ему хотѣлось кричать, броситься къ депутатамъ, сказать имъ что-нибудь, охватить, перецѣловать. За что?  Онъ и самъ не зналъ. Тутъ, на разставаньи, почуялъ онъ близость къ нимъ, точно вдругъ объявились они, его братья, съ которыми онъ жилъ долго-долго, которыхъ онъ не зналъ и которые не знали его. 

Онъ протискивался къ депутатамъ, но и другiе протискивались и оттирали его. 

N-скiе депутаты раскланивались съ площадокъ, ловили цвѣты, обращались съ рѣчами. 

- Братцы! - кричалъ, забывъ все, Уклейкинъ. - Съ Богомъ! съ Богомъ! За насъ!...

Но его сиплый, пропитый голосъ тонулъ. На него никто не обращалъ вниманiя. Въ давкѣ ему порвали рукавъ, но онъ и не замѣтилъ.

- Братцы! Господа депутаты! - кричалъ онъ, мокрый отъ пота, продираясь въ толпѣ. - Съ Богомъ!!...

Онъ увидалъ ихъ черезъ три вагона. Садились наши! 

Но толпа была, какъ одно сбитое цѣлое, стиснула депутатовъ, что-то кричала, требовала, наказывала. Депутаты что-то доказывали, разѣвали рты, но все пропадало въ крикахъ. 

Не пройти. Но хотѣлось что-то такое сдѣлать. Растерянно окинулъ Уклейкинъ толпу и пропалъ. Онъ юркнулъ подъ вагонъ, пробѣжалъ по шпаламъ, ударяясь головой и спиной о цѣпи, и вылѣзъ у самыхъ ногъ депутатовъ. Тутъ онъ охватилъ за плечи какого-то мужичка и облобызался. 

- Съ Богомъ! Поѣзжай, братикъ! - бормоталъ онъ, и глаза были важны, а въ горлѣ сжимало.

Толпу оттирали. Свистокъ сверлилъ взбудораженный воздухъ. 

- Отъ вагоновъ! Дальше отъ краю! Нельзя, господа… позвольте…

Въ громѣ, грохотѣ,, крикахъ “ура”, залитый солнцемъ, отходилъ поѣздъ. Трепетали платки. Полоскался ярко-красный лоскутъ. Протяжно отвѣтилъ рожокъ съ ближней стрѣлки.  

- Съ Богомъ! - кричалъ Уклейкинъ.

- Ну, проходи… Чего надсаживаешься-то…

Мясистый жандармъ заслонилъ удаляющiйся поѣздъ. 

- А што… Съ Богомъ, говорю…

Онъ надѣлъ картузъ и слился съ толпой.

Она все еще гудѣла, расползываясь по уличкамъ и переулкамъ. Вытирались потныя лица. Хлопали калитки. На городъ шелъ покой, и возбужденная жизнь снова укладывалась въ свою обыденную колею.

И солнце, казалось, сiяло не такъ ярко. 

 

XIX.

 

Теперь стоило жить, такъ какъ каждый день могъ принести что-нибудь.

Такъ думалъ Уклейкинъ. 

Обсудятъ и устроятъ.  Иначе незачѣмъ было бы дѣлать такую склоку. А склока была большая, и ее онъ чувствовалъ на себѣ. 

Сидѣлъ онъ въ своей каморкѣ,  никому не нужный, никѣмъ не знаемый. Пьянствовалъ недѣлями. Видѣлъ только то, что было около глазъ, не заглядывая въ себя, не только въ будущее.

И вотъ теперь онъ смотрѣлъ въ это будущее, далеко за предѣлы своего городка, и ждалъ. И внутри у него совсѣмъ другое, и горечи прежней слѣда нѣтъ, и болѣзнь, должно быть, прошла.  Совсѣмъ и не позываетъ на водку. Только по временамъ дрожитъ въ немъ что-то, клокочетъ, а не позываетъ. А вѣдь совсѣмъ ничего не измѣнилось въ жизни. Развѣ только не приходится ночевать въ участкѣ. Но и это потому, что онъ пересталъ пить и не затѣваетъ скандаловъ. А работа такъ же мало даетъ, какъ и раньше, и жизнь такъ же дорога, если еще не больше. 

Да и Матрена измѣнилась, стала веселѣе поглядывать и почти не ругается. Должно быть, тоже стала проникаться. 

Да, Матрена измѣнилась. Выраженiе ея глазъ стало мягче. Что-то грустное иногда пробѣгало въ нихъ. 

Онъ иногда, когда она не замѣчала его, всматривался въ нее, стараясь разгадать, отчего это стала она такой. 

Разговоръ съ Синицей въ день проводовъ депутатовъ прошелъ безслѣдно. Только тогда, на одинъ моментъ, задумался Уклейкинъ, а потомъ какъ-то все стерлось. 

И вотъ  недавно онъ понялъ, такъ казалось ему, отчего Матрена измѣнилась. 

Май выдался жаркiй. Падали душныя ночи. Тысячи мухъ гудѣли въ духотѣ мастерской, и Синица перебрался спать на волю. 

Ночью какъ-то проснулся Уклейкинъ. Матрены не было возлѣ. Онъ уже не могъ заснуть: тучами, въ блѣдномъ сумракѣ съ гуломъ носились мухи. Тикали часики, время тянулось, свѣтлѣли предутреннiя сумерки. 

А Матрена не приходила. 

“Куда она?” 

Онъ вспомнилъ, что и Синицы нѣтъ въ комнатѣ… Острое подозрѣнiе родилось внезапно. Всплыли въ памяти слова Синицы. 

“Съ бабами надо умѣючи”…

“Вотъ отчего она такая”…

Онъ уже не могъ лежать, поднялся и заглянулъ въ пустую комнату жильца. 

- Матрена! - глухо позвалъ онъ, все еще не рѣшаясь идти “туда”. 

Мишутка заворочался, отмахнулся отъ мухъ и натянулъ на голову одѣяло.  

“Проклятая!”

Онъ прiоткрылъ дверь во дворъ и выглянулъ. Была совсѣмъ бѣлая ночь, та тихая ночь, когда можно слышать, какъ опускается роса на желѣзныя кровли.  

- Ма-тре-на! - шопотомъ позвалъ онъ. 

Спалъ дворъ. И только “Шарикъ”, вывернувъ сонную морду, облизнулся, позѣвывая, и снова уткнулся подъ брюхо. 

- Матрена! 

Изъ-за сарая, гдѣ въ корзинѣ розвальней ночевалъ Синица, вышла она въ одной рубахѣ, босая и простоволосая. Въ бѣломъ полусвѣтѣ майской  предзори, съ холодкомъ розоваго мата на поблѣднѣвшихъ щекахъ, сильная и колышущаяся, она казалась порожденною силою земли, бѣлесоватымъ ночнымъ видѣнiемъ, что обманчиво бродитъ туманами въ росистыхъ лугахъ и поляхъ. 

- Матрена! - окликнулъ онъ, испуганный тишиной бѣлой ночи, ровнымъ, покойнымъ движенiемъ бѣлой фигуры. 

И теперь, видя, что это она, дрожащiй и бѣшеный, крикнулъ: 

- куда ходила?.. 

Она остановилась, придерживая колышущуюся грудь, съ поднятымъ лицомъ и вызвающимъ взглядомъ, сильная и недоступная.

- Ку-да хо-ди-ла?! 

- Чего - куда? - грубо спросила она. - Еще што?.. - Корова я тебѣ?.. Не сведутъ…

Но онъ уловилъ въ голосѣ замѣшательство и ложь. 

- Куда ходила? Сволочь!!.. - крикнулъ онъ, задыхаясь, охваченный бѣшенствомъ, уже понявъ все, что случилось. 

Потревоженный “Шарикъ” поднялся, вытянулся, изгибая спину и позѣвывая, и, виляя хвостомъ, подошелъ поласкаться. Уклейкинъ ударилъ его ногой. 

Она уже шла на него увѣренная, грудью впередъ, поблѣднѣвшая отъ свѣжести утра. 

- Пусти… Чего сталъ…

Но онъ уперся руками въ косяки и поднялъ ногу, точно хотѣлъ ударить въ животъ. 

- Ду-ракъ! - спокойно сказала она. - У, бѣшеный! Ну, чево еще? Ну, куръ глядѣла…

- Куръ?.. Ты… куръ? 

- Да, куръ… кричали… А ты што думалъ!?.. Спать къ жильцу, можетъ?.. Ду-ракъ… Захотѣла бъ спать и спала бы…

- Убью, сволочь!..

- Ну, чево сталъ-то… Пусти, што ль… холодно… 

И она передернулась, вздрагивая обнаженными плечами и грудью.

- Ду-ракъ! Вѣдь чижолая я… пусти…

Онъ опустилъ руки. Что-то вдругъ повернулось въ немъ щемящее и заигрывающее. И радость, и острая боль.

- Какъ… чи-жо-лая?...

-       Такъ и… Какъ бываетъ-то?.. Чай, не холостые… Да сдвинешься ты!.. 

И она прошла, хлопнувъ дверью.   

Кошка неслышно пробиралась по самому гребню сарая, отряхивая лапки. А Уклейкинъ стоялъ, точно разсматривалъ кошку и небо. Оно, сонное, безцвѣтное, начинало пробуждаться, принимая окраску зари. Уже розовымъ перламутромъ просвѣчивали только что неподвижныя, внезапно тронувшiеся въ путь перистыя облака. 

Должно быть, выглянуло изъ-за земли солнце.

“Чижолая”… - повторилъ мысленно Уклейкинъ, не чувствуя уже острой боли, только что пережитой. А въ душѣ наростала мигающая свѣтлая точка, давно лелѣемая, никому не высказанная, никогда, можетъ быть, не обдуманная надежда. 

- “Чижолая”… Развѣ бы она сказала такъ, ежели бы”… 

И страстно хотѣлось, чтобы радость крѣпла. 

“Вѣдь прям  задушевный, жалѣющiй челолвѣкъ… Да развѣ онъ допуститъ… Такой политическiй… прямо обходительный… А съ чего же ей и не быть-то”… 

И онъ сталъ вспоминать  соображать. И чѣмъ боьше соображалъ, тѣмъ сильнѣе увѣрялъ себя, что такъ и должно быть. И Матрена стала ласковой, и Синица съ нимъ прямо другъ и собирается даже жениться на модисткѣ, какъ разговаривали они въ чайной. А мѣсяцъ назадъ, да, мѣсяцъ или недѣль шесть, Матрена вела себя, какъ и слѣдуетъ быть женѣ. Ну, вотъ и… И пить онъ давно бросилъ, ну, вотъ и… 

И ему такъ хотѣлось вѣрить, что онъ повѣрилъ. И захотѣлось разспросить, все узнать, подойти къ Матренѣ и сказать ей хорошее слово. 

Онъ вошелъ въ мастерскую, улыбаясь глазами. 

- Матреша… - позвалъ онъ ее шопотомъ. 

- Ну, чево?.. Спать хочу… 

И онъ нашелъ ее въ сумрачномъ свѣтѣ и сѣлъ на кровать. 

- Матреша, - просительно заговорилъ онъ, дотрогиваясь до ея плеча, накрытго одѣяломъ. - Какъ же это ты такъ…

- Чево такъ?..

- А вотъ што сказала-то…

- А што я сказала?...

- А вотъ што… чижолая-то… А?.. Какъ же это?..  а?.. Ужли вправду?...

- Ну, чего привязался-то… Ну, и вправду… Чего мнѣ врать-то…

 Она сказала мягко и благодушно, какъ говорила въ послѣднее время. И Уклейкинъ думалъ, что она говоритъ такъ потому, что она и сама рада тому, что она “чижолая». 

- Вотъ што… Ты…

- Ну, што? 

- Какъ же это такъ… Вотъ што…   

Онъ хотѣлъ бы заглянуть ей въ глаза, по нимъ узнать все, но было еще сумеречно. 

- Ну, чево ты присталъ? Вотъ што да вотъ што… Ну, чево присталъ?..

- Отъ меня?..

- Што отъ тебя?

- Чижолая-то… Отъ меня?.. Ты лучше… скажи…

- Отъ козла!.. У, дуракъ… Тебѣ, чай, лучше знать… Будетъ дурака-то ломать… Што я, шлюха у тебя, а? Шлюха? 

- Да вить… Чудно!.. - протянулъ онъ задумчиво и  улыбаясь глазами, увѣренный. 

- А ты… ты… побожись…

- Да отвяжись ты, ей-Богу… Ну, ей-Богу… Ну… Спать хочу…

Она отвернулась къ стѣнѣ и накрылась. А онъ сидѣлъ около и, улыбаясь, глядѣлъ на свѣтлѣвшiя окна. 

 

ХХ.

 

По воскресеньямъ Уклейкина тянуло въ городъ, на волю. И раньше, бывало, захаживалъ онъ въ монастырь, верстъ за десять отъ города, къ обѣднѣ. Но теперь онъ уже не могъ усидѣть въ пыльномъ переулкѣ, звалъ Матрену, бралъ Мишутку и отправлялся. Иногда принималъ участiе и Синица, но послѣднее время онъ уклонялся;  у него завязалось знакомство съ модисткой Варькой, и онъ подумывалъ устроить свою жизнь на новыхъ началахъ.  

Вставали въ пять утра, чтобы поспѣть къ поздней обѣднѣ. Шли вдоль шоссе, боковиной, пробираясь во ржи.  У перваго оврага, гдѣ въ глубинѣ протекалъ въ осочкѣ ручей, гдѣ берега были голубыми отъ незабудокъ, а распаленныя солнцемъ стрекозы недвижно висѣли на крыльяхъ, дѣлали первый привалъ. 

Мишутка гонялся за коромысломъ и рвалъ незабудки, Матрена разувалась и мыла ноги въ ручьѣ, а Уклейкинъ, раскинувшись крестомъ на откосѣ, поглядывалъ на крѣпкую фигуру Матрены, на ея яркiй платокъ, какъ макъ горѣвшiй на солнцѣ, засматривалъ въ небо  и слушалъ. 

Въ березовой рощѣ куковала кукушка, жаворонки журчали серебромъ въ небѣ. 

- Папань! Мотри-ка, каку изловилъ!.. Вотъ муха-то! 

И Мишутка подноситъ къ уху трепещущее коромысло. 

Тррстррр… 

Уклейкинъ жмуритъ глаза, вбирая солнце. Даже паръ идетъ отъ потертаго, заношеннаго  пиджака. Стрекоза такъ прiятно трещитъ, истома, жаръ охватываетъ члены, и не хочется говорить, а такъ бы лежать, лежать. Но онъ открываетъ глаза, смотритъ на трепещущее коромысло, на раскраснѣвшуюся Мишуткину рожицу и говоритъ лѣниво: 

- Это, братикъ, не  муха… Это коромысло… Пусти ево, пу-усть… ее полетатеъ. 

Въ эти минуты и на Матрену сходило что-то томящее покоемъ и истомой, умиряющее. Оно входило въ нее незамѣтно и расплывалось. Оно посѣлилось въ ней впервые однажды ночью, когда, впросонкахъ, что-то мягко, съ щемящей щекоткой, толкнуло ее изнутри, трепыхнулось и замерло.  И когда она, проснувшись, глядѣла расширившимися удивленными глазами въ темноту, въ ней снова судорожно и щекотно затрепыхалось. И стало тепло на сердцѣ и покойно, точно что-то блуждающее гдѣ-то и искавшее ее, наконецъ нашло ее и освѣтило. 

И теперь, у ручья,  покойная истома навалилась на нее. И она жмурилась, чувствуя въ себѣ живое. А, можетъ быть, это жаръ укрытаго отъ вѣтра лога, напоенный зеленой силой земли, острымъ запахомъ мяты, дягиля, медуницы и дикой конопли, входилъ въ нее и пьянилъ. 

Иногда лягушка, лѣнивая, распаленная зноемъ, томно протягивала нотку и точно вдругъ теряла сознанiе отъ зноя и страсти. 

- Ишь, стерва… чисто парнàя… - соннымъ голосомъ говорилъ Уклейкинъ. - Какъ пекетъ-то… Искупаться, штолича. 

Въ заросляхъ лозняка  и калины скрипитъ себѣ сорока, точно гдѣ-то подламываютъ сухой хворостъ. А изъ рощи, за логомъ, выкатывается волнующiйся, свѣжiй ударъ колокола. 

- Ударили… Итить пора. Э-эхъ, и жарища же!..

Они взбираются логомъ къ рощѣ, бодрый вѣтерокъ обдуваетъ ихъ, а глаза уже отыскиваютъ сквозные золотые кресты и голубые купола. 

Вдумчиво выстаиваютъ долгую обѣдню, прикладываются ко всѣмъ образамъ, читаютъ по складамъ славянскую вязь на стѣнахъ, лобызаютъ руку iеромонаха у мощей, ѣдятъ просвирку на паперти. Потомъ идутъ въ чайную, за монастырской стѣной, пьютъ чай въ садикѣ, у пчельника. Мишутка боится пчелъ, а Уклейкинъ ловитъ ихъ стаканомъ на сахарѣ. Ѣдятъ вволю ситнаго и крошатъ индюшкамъ, а бойкiй паренекъ, половой, пощелкивая салфеткой и перегибаясь, вопрошаетъ: 

- Яишенку не прикажете-ли, ваше степенство? Съ колбаской, можетъ… съ сальцемъ-съ?..

Хорошо бы, но жалко.

- Яишенку-у… - проситъ Мишутка. 

- Ну, што-жъ… - отзывается Матрена.

- Тащи безо всего… - рѣшительно говоритъ Уклейкинъ. 

Закусили хорошо. Теперь - къ рѣкѣ искупаться, поглазѣть, какъ ловятъ подлещиковъ съ моста вздремнуть на ивнячкѣ. 

Потянулись долгiя тѣни. Клонится солнце. Багрянцемъ переливаются золотыя цѣпи крестовъ. Вечеръ крадется въ золотистомъ сiяньи. По-вечернему заиграла рыба широкими всплесками. Подаютъ голоски камышевки. 

Тише! Вечеръ крадется въ багряномъ сiяньи. 

Вдоль бѣлыхъ стѣнъ прохаживаются черныя фигуры въ широкихъ кожаныхъ поясахъ. Цвѣтные платочки выглядываютъ въ кустахъ монастырской сирени, мелькаютъ красныя юбки. Задоритъ дѣвичiй смѣхъ. 

Уснули столѣтнiе клены. 

- Глянь-ка, Матрена! Ай-да честная братiя!.. И житье имъ! 

- А, ну ихъ!

Потянуло медомъ съ луговъ. Домой пора. 

Въ слободѣ разливаются гармоники. На шоссе длинной линiей гуляютъ съ двухрядками парни. Лущатъ сѣмечки пестрыя, шумливыя дѣвки. А задами, коноплей и крапивой, поднявъ подолы рясъ, сторожко пробираются черныя фигуры. 

- И житье же… - вздыхаетъ Уклейкинъ. 

Влѣво, къ рѣкѣ и за рѣкой, разметались луга, тысячи десятинъ, и монастырь сторожитъ ихъ, поблескивая пламенными крестами. 

Идутъ боковиной. Впереди, верстъ за восемь, виденъ городъ, кое-гдѣ подмигивающiй искрой: и тамъ догораютъ кресты. 

Солнце погасло. Врнъ изъ-за взгорья поглядываетъ багровый глазъ. Ночь идетъ. 

На полдорогѣ отдыхъ, на этотъ разъ во ржи, у дороги, подъ старой плакучей березой.

Вобравшiйся за долгiй сытый день жръ солнца бродитъ позывными думами. Въ глазахъ ходятъ цвѣтныя юбки; отдаются въ ушахъ сочные дѣвичьи голоса; щекочутъ запахи травъ, ароматъ созрѣвающей ржи. 

- Пристанемъ, Матреша… Мишутка-а!.. Ишь, подлецъ, убѣгъ куда… Нако-сь ножъ-то… во-онъ, въ кустики-то… Срѣжь вѣничекъ, для дому припасемъ… Да хо-о-ро-шiй, смотри! Полежимъ, Матрешь… Глянь-ка, затеплилось… во-на! 

У Матрены лицо свѣжее, чуть поблѣднѣвшее отъ тѣней ночи. Алый платокъ сдвинулся къ шеѣ. Край юбки загнулся и открылъ ноги. 

- Ну, да оставь… Чижолая я… Да ну-у…

Чуть зыблется рожь темной волной. Слышно, какъ Мишка потрескиваетъ въ сторонѣ вѣтками. Чуть  погромыхиваетъ желѣзная дорога. 

- Вотъ такъ вѣникъ!.. Папанька-а!.. Глянь-ка, вѣникъ-то какой!..

Уклейкину говорить не хочется, и онъ вяло бормочетъ:

- Тебя вотъ этимъ бы вѣничкомъ… А-ахъ!.. И разморило же меня… А-а-ахъ… Духъ-то какой… Ме-одъ… Хорошо-о.

По шоссе катитъ запоздавшая телѣга. Прыгаетъ, рвется пьяная пѣсня. 

- Домой ѣдутъ… - говоритъ Уклейкинъ, провожая телѣгу. - Въ деревню… д-да-а…

- Ѣсть чтой-то охота… - говоритъ Матрена. 

- Съ воздуху это, вотъ што… А мы вотъ што… У заставы печонки возьмемъ на пятакъ… А?..

- Печонки-и! - проситъ Мишутка, глотая слюни. 

- Ну-къ што-жъ… Дома-то не варили.

Они идутъ молча, усталые. Ночь идетъ за ними и накрываетъ. Звѣзды яснѣютъ. Бѣлѣетъ мѣсяцъ. Кричатъ коростели. Городъ зоветъ вспыхивающими огнями. 

Пошли огороды, плетни. Скучные столбы заставы впереди. 

Слышно, бьютъ городскiе часы. 

 

XXL.

 

Дни шли за днями, сѣренькiе.

И завтрашнiй день шелъ, и шелъ за нимъ другой завтрашнiй день, и шла вереница дней. Такъ же вставало солнце, какъ и раньше, взбирался изъ-за края земли мѣсяцъ, вспыхивали и гасли звѣзды, падали и таяли туманы. Такъ же недосыпали и недоѣдали люди, попрежнему съ тоской думали: что-то будетъ. 

И умирали. 

И попрежнему земля свершала оборотъ суточный, чуждая всему.

Да, шли дни, и Уклейкинъ не слѣдилъ за ними и не считалъ, сколько прошло ихъ и сколько осталось еще. А бодрое настроенiе , которое переживалъ онъ недавно, когда ходилъ на собранiя и особенно когда провожалъ депутатовъ, - самое яркое въ жизни, тускнѣло въ вереницѣ сѣренькихъ дней. 

Наваливалась тоска, знакомая, щемящая тоска.

Дорожала жизнь. Накинули на квартиру. Падалъ заработокъ, такъ какъ всѣ точно съежились и заскупились. А купецъ Овсянниковъ, напротивъ, рядомъ съ домомъ, выводилъ новый на мѣстѣ пустыря. 

Да и погода измѣнилась: лили дожди, и грязныя полныя лужи стояли подъ окнами. 

Ночью вдругъ просыпался онъ отъ мягкаго внутренняго толчка и уже не могъ заснуть. Это было знакомое  ощущенiе сердечной слабости. Когда припадокъ усиливался и не хватало воздуха, Уклейкинъ садился на постели и теръ грудь, у сердца, со свистомъ втягивая воздухъ. Выступала испарина, расширялись зрачки и устало глядѣли въ темноту. И тянулась ночь. И никто не отзывался на вздохи. А Матрена лежала на спинѣ, положивъ руки на животъ, точно защищала живущее и трепыхающееся въ ней, никому ненужное и все же готовящееся отдѣлиться отъ нея и жить. 

- А-а-ахъ… - тяжело вздыхалъ Уклейкинъ. - Госпо-ди…

- Чи-чи, чи-чи, чи-чи… - перебоемъ отвѣчалъ маятникъ. 

- Что, братъ, нахохлился? - спрашивалъ иногда вечеромъ Синица. - Аль часъ твой подходитъ? 

- А, ну… Хоть бы сдохнуть. 

- Ну, сдохнуть-то всегда успѣешь… Еще поживемъ! 

- Не видать ничего. 

Какъ-то въ чайной знакомый самоварщикъ Крючокъ спросилъ, посмѣиваясь: 

- Живетъ жилецъ-то? 

- Живетъ. А што? 

- Да н-ничего… Еще не согналъ? 

- А за што мнѣ ево гнать? 

- Да вить конечно… ежели не за што… 

- Ну и… нечево… 

А на сердце залегло.  Кое-что вспомнилось. Бѣлая майская ночь.

И послѣ разговора ходилъ мрачный, не разговаривалъ ни съ женой, ни съ Синицей, а поглядывалъ исподлобья, стараясь уловить что-нибудь, и думалъ, думалъ.   

И уже чувствовалъ онъ, что все хорошее, что бережно носилъ и таилъ въ себѣ, что когда-то ночью пришло къ нему, обожгло и заставило “подержаться”, - выбирается изъ него. И нельзя удержать. Въ душу ползла пустота, что дѣлала жизнь безъ выхода, отъ которой онъ и хотѣлъ уйти куда нибудь, гдѣ бы ни пути - ни дороги не было, а такъ… лѣсъ… 

И чувствовалъ онъ, что близокъ часъ его, какъ говорилъ Синица, и не стоитъ “выдерживать”, потому что все равно ничего не видать. 

Близилось. 

 

XXII.

 

И пришелъ день. Пришелъ дождливый день.

Возвращались депутаты. 

Ходитъ, ходитъ по крышѣ дождикъ, ползаетъ, царапается въ водостокахъ. Прыгаютъ пузыри въ лужахъ. Плывутъ въ мутной сѣткѣ телѣги, хоронятся подъ мокрыя рогожки мужики. Куры нмокли и рядками жмутся по стѣнкамъ. 

А дождикъ ходитъ, ходитъ по крышѣ 

И уже не сидѣлось на липкѣ, и вываливалась работа. И, не сказавъ никому - куда, Уклейкинъ пошелъ на воздухъ. 

Одну секунду задержался онъ на порогѣ лавки, постоялъ, оглянулся. Но все вокругъ заволокла мутная, постукивающая сѣтка. 

И тутъ же, у лавки, запрокинувъ голову, пилъ, глядя въ небо.

- На парахъ гонишь… - сказалъ знакомый кузнецъ. - Наверстывай, братъ… Наскрозь прохватываетъ. 

“А теперь домой”, - уговаривалъ себя Уклейкинъ, зная, что пойдетъ домой, повертится и придетъ назадъ. 

А когда отворялъ дверь, услышалъ, какъ Матрена въ комнаткѣ жильца кричала: 

- А теперь на шлюху промѣнялъ?!

- Сама-то кто?! - лѣниво отзывался Синица. 

- Я кто? Я?... Мужняя жена я, вотъ кто!... Котъ несчастный! 

- Му-ужняя… Бери кому не нужно… И родить-то отъ мужа, должно, будешь? 

Духъ перехватило у Уклейкина. Онъ рванулъ дверь и смотрѣлъ на нихъ, обжигая глазами и не находя словъ. Теперь они сошлись всѣ трое, чтобы развязать запутавшiйся узелъ играющей жизни. Или еще больше запутать. 

- Вы!... вы!...

Онъ бросился къ Матренѣ и поднялъ ногу, чтобы ударить въ животъ, но Синица сильнымъ ударомъ сбилъ его. 

- Полѣзешь?... Сбѣсился… чортъ!... 

- Ты… ты… меня!.. ты еще меня… - бормоталъ, задыхаясь, Уклейкинъ, ища глазами что-нибудь тяжелое, чувствуя безпомощность передъ этимъ сильнымъ человѣкомъ. И, схвативъ попавшуюся подъ руку колодку, съ силой ударилъ наборщика въ грудь. 

Они схватились снова, и Синица, навалившись, билъ Уклейкина хлюпающими, корткими ударами по глазамъ и лицу, а Уклйекинъ старался запрятать голову, разѣвалъ ротъ и хрипѣлъ. 

- Феклистъ!... Дворникъ!... дворникъ!... - кричала Матрена во дворѣ. - Господи!... Да разыми ты ихъ… чертей…

- Ну, васъ къ ляду… котье… шкандалисты… - басилъ дворникъ, шлепая по лужамъ. 

Медлительный и недовольный, онъ вошелъ въ мастерскую. Синица, съ порванымъ воротомъ пиджака и яркимъ шрамомъ на блѣдномъ лицѣ, тяжело отдувался, держась за косякъ. Утирая вспухшее, разбитое лицо грязной тряпицей и сплевывая кровь, растерянный и задыхающiйся, сидѣлъ на липкѣ Уклейкинъ. 

И былъ онъ какой-то пришибленный, злой и жалкiй. Обида большая, неизбывная, быть можетъ, самая большая изъ тысячъ перенесенныхъ и привычныхъ, на которую не было силъ отвѣтить, пришибла его. 

- Такъ ты… вотъ какъ… вотъ какъ… - повторялъ онъ, разглядывая окровавленную тряпицу.

И когда увидалъ дворника и испуганную Матрену сзади, съежившагося въ углу, у лохани, Мишутку, большими глазами выглядывавшаго  на него, онъ еще острѣе почувствовалъ свой позоръ и издѣвавшуюся несправеджливость. 

- За-рѣ-жу!! - взвизгнулъ онъ, бросаясь къ Синицѣ.

- Не лѣзь!! Морду разобью!!..

- Да будетъ, - чай, не маленькiе. Ты!... - взялъ его сзади за плечи дворникъ. - Ерой! 

- пусти! 

Уклейкинъ рванулся, но дворникъ сталъ между нимъ и Синицей, покойный и вялый,  и толкалъ его къ двери. 

- развоевался… Мазонькiй, штоль, право? 

- Полицiю зови! - кричалъ Уклейкинъ, пытаясь забѣжать сбоку и не отрывая глазъ отъ Синицы. - Зови полицiю! 

- Нуженъ ты полицiи! Шкандалистъ!... Не знаетъ тебя полицiя… Не напарывайся… не пущу… Ишь, чортъ какой. - А ты, парень, оставь, - убѣждалъ онъ Синицу.  - Не задирай ево… Вишь онъ какой… мѣченый… 

Онъ сѣлъ по серединѣ на липкѣ, и равнодушно муслилъ “ножку”. 

- Вышло-то съ чего у васъ все?... Ты погоди… не напарывайся… Безпорядокъ завели… За грошъ живутъ, а на цѣпый рупь скандаловъ. 

- Ты дворникъ, а?... Дворникъ ты? 

- Ну-къ што-жъ, што дворникъ… Ну, дворникъ, не спужаешь… не надсаживайси…

- Съ квартиры ево бери!... Бери!... Сымай ево съ квартиры!... Полицiю зови!... Все равно… Ночью зарѣжу! 

Синица курилъ папироску отрывистыми затяжками, не спуская глазъ съ Уклейкина, а тотъ метался, отшвыривая попадавшiяся подъ ноги колодки. 

- Я управу найду… Думаешь, не найду управы?... Я найду управу… Я все найду!.. 

- Ну, во-отъ… ты и жалуйси. Изобидѣли тебя, ну,  и жалуйси… къ мировому… а не штобы… всамдѣлѣ

- Какое имѣлъ меня право бить!... Всю морду мнѣ избилъ… Вонъ онъ што сдѣлалъ… Съ матрешкой моей… Путаная…

Онъ хотѣлъ бы высказать самое нутро обиды, выкинуть изъ себя накипь, боль жгучую, и не находилъ словъ, и только ругался, ловя подходящiе выкрики, чтобы хоть этимъ облегчить обиду. 

- Да съ чего у нихъ зачалось-то? 

- А шутъ ихъ разберетъ… Полѣзъ, пьяный, драться… ни съ чего…

- Молчи!

- А-а… та-акъ… Сталыть, изъ тебя… И вредная же ты бабенка… - сказалъ дворникъ. 

- Слушай ты ево… озорника. 

- И на-родъ!... А вы бы вотъ по-любовному… Выпили бы вотъ да и замирились, пра… И кончики.

- Съ квартиры его сымай!... Сичасъ сымай!... Сукинъ ты сынъ посля этого… Разъ ты дворникъ…

- Тебя, вшиваго чорта, гнать надо… Котьё! 

- Фекли-истъ!... Куда тя черти унесли?...  Хозяинъ кличетъ… - крикнулъ со двора кто-то. 

- Путайся тутъ съ вами, чертями… Помни ты у меня… штобы безъ шкандалу… Сичасъ прямо свистокъ подамъ. 

- Бери его съ квартиры!... Обязанъ ты ево…

- Сказалъ я тебѣ

- Феклистъ?... Да пойдешь ты!... Хозяинъ ругается. 

- Иду!... Такъ ты помни… безобразiевъ этихъ не было штобъ… безпокойства…

И дворникъ ушелъ. 

- Жу-улики, чортъ! - не унимался Уклейкинъ. 

Въ немъ билась обида непокрытая, сосущая. Она пронизала его всего и завалилась камнемъ, какъ всѣ   прежнiя, неотплаченныя, а лишь заколоченныя внутрь и ноющiя обиды. Ихъ было много. Вся жизнь, какъ будто, только изъ обидъ и состояла. А кругомъ стѣны, и нѣтъ управы, и нигдѣ нельзя найти правды. 

Онъ стоялъ у двери и осыпалъ Синицу ругательствами, хотѣлъ унизить, доказать его подлость, уличить. А Синица сидѣлъ на лавкѣ, опершись на колѣни и выставивъ широкiя плечи, и вызывающѣ съ усмѣшкой глядѣлъ на взбудораженнаго, растеряннаго Уклейкина. Было досадно, что такъ вышло, съ скандаломъ. Давно бы уже слѣдовало развязать эту канитель съ бабой. Онъ взялъ отъ нея уже все, и она надоѣла ему, и не было уже въ ней  прежнихъ порывовъ. 

Онъ, пожалуй, готовъ былъ теперь незамѣтно уйти, даже готовъ былъ признать, что, пожалуй , даже виноватъ немного. Но назойливость Уклейкина, острыя и обидныя слова, вскрывая его “подлость”, будили сознанiе неправоты, и оттого, что онъ чувствовалъ эту “подлость”, онъ старался показать, что ему все равно. И не хотѣлъ сдаваться и смотрѣлъ вызывающе. 

- А вотъ и не пойду!  - съ злораднымъ сознанiемъ преимущества силы, дѣланно-покойнымъ тономъ повторялъ онъ, ощущая болѣзненное наслажденiе, желанiе еще болѣе доканать Уклейкина. - Не пойду вотъ… Спроси ее, кого она желаетъ… Ты смотри!... Ты не подходи, ты не… 

- Чортъ! дьяволъ! - безсильно кричалъ Уклейкинъ, отыскивая что-то на полу.       

- И ничего ты со мной сдѣлать не можешь… А ты попроси… Можетъ, и уйду… Ты по-про-си. 

- Да што-ж ты со мной дѣлаешь?... Да вить это што же!...

- Безстыжiй ты, безстыжiй!... - крикнула Матрена. - Измывайся, измывайся! 

- Слякоти вы, больше ничего.

- Ладно!... Я на тебя сыщу управу! 

- Сыщи, сыщи… - смѣялся Синица, постукивая рѣзакомъ по лавкѣ. - Сыщи! 

- Будешь ты меня помнить! 

И Уклйекинъ ушелъ. 

- Слякоть! 

Они остались съ глазу на глазъ, близкiе недавно, теперь далекiе. Въ уголкѣ, у лохани, недвижно стоялъ Мишутка и смотрѣлъ, не понимая многаго, и боялся. 

- Ну, васъ къ чертямъ! - сказалъ Синица рѣшительно, швырнулъ рѣзакъ и прошелъ къ себѣ въ комнатку. 

- Безстыжiй, безстыжiй! 

- Извозчика пришлю за постелью. 

Онъ пошелъ къ двери.

- Паша…

Она, робкая, дотронулась до его рукава, все еще прикрывая рукой животъ. И глядѣла просительно. 

- Чего еще? 

- Паша!

Она заплакала, опустивъ лицо въ фартукъ. Она принизилась, затихла, стала покорной и слабой. 

Такая она стаивала когда-то вечерами въ темныхъ сѣняхъ полицмейстерскаго дома и плакала. 

Онъ остановился вплотную, суровымъ, жесткимъ взглядомъ  смотря черезъ ея голову на захлестанныя дождемъ оконца.

- Чего еще?... Чего?

- Па-ша… Тошно мнѣ… тош…

- А-а-а… Надоѣло мнѣ все… Ну, васъ. 

Она схватила его за руки и уткнулась головой въ его грудь, вздрагивая плечами. 

- Куда, куда мнѣ ево… Выкенетъ онъ… вы… вы…

- А мнѣ куда? 

И замолчалъ. 

- Да ну, васъ. 

Онъ оттолкнулъ ее и ушелъ, хлопнувъ дверью. 

Ходттъ, ходитъ по крышѣ дождикъ. Прыгаютъ въ лужахъ мутные пузыри. 

 

XXIII.

 

Оставался послѣднiй выходъ - идти въ участокъ и жаловаться. И Уклейкинъ пошелъ, чувствуя свою равоту, неся обиду, безсилiе и надежду. На этотъ разъ онъ положился на участокъ, послѣднее прибѣжище. Хоть тамъ должны возстановить правду и возстановить быстро.

Онъ подвигался съ трудомъ: такая сильная дрожь, дрожь знакомой болѣзни и пережитаго возбужденiя охватила его. Онъ дѣлалъ нѣсколько шаговъ и присаживался на тумбочку, чтобы перевести духъ. Идя мимо винной лавочки, онъ остановился, купилъ водки и выпилъ. 

Почувствовалъ себя бодрѣе и увѣреннѣе шелъ къ участку.

- Тебѣ чево? - спросилъ дежурный городовой.

- Пристава надо… - рѣшительно сказалъ Укоейкинъ.

Приходило боевое настроенiе. Крѣпъ всегда искательный, приниженный голосъ.

- Нѣтъ пристава. Въ десять вечера будетъ. Тебѣ зачѣмъ? 

- Пристава мнѣ надо! - повторилъ Уклейкинъ. 

- Нѣтъ пристава, сказано тебѣ! 

- А мнѣ нужно!... Помощника тогда!...

- Нѣтъ никого, одинъ дѣлопроизводитель. Ужо приходи. Штой-то это морда-то у тебя вся?...

- Дѣлопроизводителя давай. Ладно! И его мнѣ нужно…

- Проваливай, проваливай. Нечего тебѣ тутъ…  Лѣзешь пьяный… Проваливай.

Городовой только теперь разобралъ, что Уклейкинъ выпилъ.

- Нужно мнѣ… Р-разъ говорятъ нужно!... Слово хочу…

- Ты еще разговаривать желаешь? Проходи, проходи… Проспишься, вотъ и приходи, ежели по дѣлу. 

- Сейчасъ мнѣ надо! Экстренно! 

- Комаровъ! Что за шумъ? 

- Уйдешь ты?! Слышь, дѣлопроизводитель…

- Ваше благородiе!.. Дозвольте слово…

- Да выпимши онъ, ваше благородiе… Уклейкинъ…

- Гони его!... Чортъ знаетъ…

- Кто? я выпимши?... Дѣло у меня! Ваше благородiе!... Вникните!... Войдите въ такое мое… 

- Сказано тебѣ… Ступай, ступай. Ну?!ююю

- Вашъ благородiе! Войдите въ такое мое положенiе!... Управы ищу… Ваше благородiе, будьте…

- Комаровъ! Позови его сюда! 

Стараясь держаться твердо, Уклейкинъ вошелъ въ канцелярiю. Старичокъ дѣлопроизводитель пилъ чай и читалъ Губернскiя Вѣдомости.

- Ну, что тебѣ нужно?... И рожа же у тебя! 

- Такъ што вникните, ваше благородiе… Такое мое положенiе… Подлецъ этотъ… Синица… 

- Какой еще тамъ “Синица”? 

- Жилецъ мой, подлецъ… Спутался, тало быть, съ моей законной… супругой… и вотъ… 

- А-а. 

Идя въ участокъ, Уклйекинъ думалъ, что скажетъ убѣдительно, такъ все выяснитъ, что всѣ поймутъ великую обиду. Но когда началъ говорить, увидѣлъ, что дѣлопроизводитель прихлебываетъ чай и смотритъ на него, сморщившись, и даже слова, которые онъ произносилъ самъ, стараясь высказать въ нихъ тяготу душевную, были самыя простыя: ничего особеннаго, потрясающаго не было въ нихъ. 

- Ну?... Спутался… Ну?... 

- Ну, и… избилъ меня… вотъ присмотрите… все это вотъ мѣсто… и сюда… и подъ сердце… и… я… 

- Ну, что же?... Ну, избилъ… ну?... Обокралъ, что ли? 

- Этого, конечно, не было… только што… Ваше благородiе! Да вникните!... Измытарилъ онъ, подлецъ… съ квартиры не сходитъ, а сидитъ… какъ идолъ… Гдѣ-жъ это видано!... Да я его самъ тогда…

- Ну, и что же?... Комаровъ!... чаю дай. 

- И управы никакой… Вить это прямо… сволочь! 

- Ты не ругайся, здѣсь не…

- Явите божескую… Вить это што же такое… самоуправленiе… Ваше бла…    

- Дуракъ ты и больше ничего… Мы тутъ не причемъ… Какъ ты, пьяный, и смѣешь…

- Я, ваше благородiе, ничего не смѣю… Махонькiй я человѣкъ, ваше благородiе… Но ежели я могу понимать… Обидно вить… Съ квартиры… моей мѣстожительствы не сходитъ…

- Къ судьѣ, къ судьѣ- замахалъ рукой  дѣлопроизводитель. - Это дѣло насъ не… 

- Ваше благородiе!… дозвольте съ полицейскимъ снять… взять его, подлеца… Онъ меня…

- Пшелъ вонъ!... Комаровъ!... 

- Дозвольте, ваше благородiе, объяснить… я не пьянъ… я ни-ни… Вотъ здѣсь самъ Государь Ампираторъ… при емъ… Вы приникните… Я выборы дѣлалъ… я хушь махонькiй человѣкъ… Оби-дно… За што-жъ это а? а?... Онъ, сукинъ сынъ… бабу мою… съ ней такое дѣло…

- Комаровъ, возьми его! 

Уклейкинъ выдернулъ руку и подбѣжалъ къ дѣлопроизводителю. 

- Ваше благородiе!... Да гдѣ же правда-то?! Да што-жъ самому мнѣ его, рѣзакомъ?... рѣзакомъ его, сво…

-       Бери, бери его!... Вотъ болванъ!... 

- Песъ я, што-ль?... Ваше благоро… 

- Ну, иди, иди… Живо!... 

Комаровъ тянулъ его за руку и повертывалъ. 

- Ваше благородiе!... Мнѣ господину приставу… слово… Ваше благ…

Комаровъ уже толкалъ его въ спину, несъ сзади свое большое тѣло и тѣснилъ грудью.

- Я жаловаться буду!... Господину губернатору… Къ архирею пойду… Ни суда, ни закона… А?! Што-жъ… теперь!... по Мому дѣлу… по семейному… Всякiй подлецъ…

- Ты не разсыпайся, а то за рѣшотку вправлю… Бьютъ тебя?... Бьютъ?... Чортъ лохматый! 

- Вашъ ьлагородiе!... Вникните въ семейн… 

Его голосъ перешелъ въ высокiй, надтреснутый альтъ и оборвался, потерялся въ всхлипыванiяхъ. 

- Сказано, ничего тебѣ у насъ не выходитъ… - сказалъ городовой, подводя Уклейкина къ выходу. - Ну, пшелъ! 

И дверь захлопнулась. Но Уклейкинъ сдѣлалъ еще попытку. Онъ отворилъ дверь, высунулъ голову и крикнулъ:

- Ваше благородiе!... 

- такъ ты ешшо!... Просунь ешшо… Прямо за рѣшотку всажу!... Сунься ешшо вотъ!... 

 

XXIV.

 

Домой онъ не пошелъ, чего-то опасаясь. Что-то сдерживало его. Да и зачѣмъ бы онъ пошелъ теперь? Показать свою безпомощность? Признать побѣду силы при всей своей правотѣ?

Онъ шелъ переулками, безъ цѣли, крутился вмѣстѣ со своими пьяными мыслями, - то вдругъ ясно сознавая позоръ и обиду, чувствуя потребность расплаты, то стараясь поймать и вспомнить какiе-то свѣтлые обрывки того, что еще такъ недавно теплилось въ немъ. 

Если бы еще сiяло солнце въ небѣ, если бы еще голубой просторъ манилъ… Но этотъ неутомимый, скучный дождь, набухшее небо, опустившееся мутью къ землѣ, - давили… Грязь плыла во всю ширину проулковъ, хлюпала, просачивалась въ трещины старыхъ сапогъ.  И все кругомъ было сѣро, мутно, грязно и мокро. И повислыя стояли деревья за набухшими, гнiющими заборами. 

Встрѣтился знакомый фельдшеръ Клюковкинъ и обошелъ стороной, скучный, намокшiй. Уклейкинъ остановился и посмотрѣлъ вслѣдъ. И фельдшеръ тоже обернулся и посмотрѣлъ. 

На углу одного изъ переулковъ, на заборѣ съ остатками пестрыхъ клочьевъ афишъ и объявленiй, бросился въ глаза большой бѣлый кусокъ съ черными, жирными буквами.

Уклейкинъ остановился, вспомнилъ что-то. Это былъ значительно потускнѣвшiй обрывокъ прошлаго. Прыгающiя черныя буквы еще говорили: 

“Граждане-избиратели! 

“Сегодня, 22 февраля, въ 8 часовъ вечера”… 

Только всего и осталось. Чуть-чуть поднялось въ душѣ щемящей болью, поныло и сгасло. 

Онъ постоялъ, покачиваясь, потрогалъ пальцемъ, провелъ ногтемъ по афишкѣ морщинистую царапину  и пошелъ. 

На углу базарной площади, въ чайной, скрипѣлъ граммофонъ: 

“Я знаю, что ты хо-очешь,

Напрасно ты хло-по-чешь…

На-прасно-о… на-прасно-о”…

Уклейкинъ вошелъ въ чайную, пробрался въ уголокъ и сѣлъ.

- Парочку? - полетѣлъ половой.

- А?... Дай… тово… въ чайникѣ.

- Понимаю-съ… 

Уклейкинъ сидѣлъ и пилъ изъ чашки водку. Пилъ и ни о чемъ не думалъ. Всѣ мысли точно слиплись въ въ комъ, завязли гдѣ-то. Кругомъ, въ скрежетѣ граммофона, прыгали отрывки говора. 

- Возьми, гритъ, двѣ красныхъ… Это онъ Михалъ Иванову-то… За кобылу ту… Двѣ, гритъ, красныхъ…

- Ласковый чортъ…

- И неизвѣстно гдѣ… быдто заграницу уѣхали… и оттуда ужъ пришлютъ…

- Да ужъ ихъ теперь не допускаютъ… ни въ какомъ разѣ… Ужъ это такъ къ тому и шло… 

- Опять соберутъ… безъ этого нельзя… штобы не собрать… Такой законъ…

- Имъ бы  не  надоть горячиться спервоначалу… а помаленьку бы во власть входить… 

- Да вить кабы знать…

И вдругъ стихли разговоры. Только одинъ граммофонъ скрежеталъ и скрежеталъ знакомое: 

“Ямщикъ вздохнулъ и кнутъ ре-ме-е-нный

Съ го-ли-цей за поясь заткну-улъ.

Р-родные… стой!... Эхъ, ты, неугомо-о-онный”…

Уклейкинъ покачнулся, двинулъ рукой и уронилъ голову на грудь. Откинулся къ стѣнѣ и смотрѣлъ въ одну точку. Изъ нутра, изъ самой глыби гдѣ все было такъ примято и забито, начинало подыматься, бурлить. Онъ снялъ картузъ и двинулъ ногой. Пошевелилъ плечами и забралъ воздуху. И все смотрѣлъ въ одну точку. А ноги совсѣмъ ушли куда-то.

Граммофонъ умолкъ. Снова заговорили кругомъ. Звякнула посуда на столикѣ, упала чашка. Стихло въ чайной. Повернулись головы въ сторону Уклейкина. 

- Жулье!!... Шкалики!!...

- А-а… Уклейкинъ! Не видать все было…

- На точку попалъ… гы-гы-гы… Штой-то физономiя-то у ево…

- Починился…

- Предались!... Упр-равы нѣтъ!... Жульё!... 

- Ну, какъ нѣтъ!... А на Золотой улицѣ-то… подъ гербомъ…

Уклейкинъ  уже стоялъ у столика, покачиваясь, безъ картуза, уставившись глазами въ одну точку. Хозяинъ за стойкой далъ знакъ. Быстро подбѣжалъ половой и унесъ посуду. Стремительно подскочилъ другой, вѣжливо охватилъ Уклйекина за спину и сталъ направлятьь къ двери. 

- С-сволочи!.. Най-ду… Всѣхъ сыщу!... За-рѣ-жу!...

- Пойдемте, господинъ Уклейкинъ… мы всѣхъ найдемъ… - уговаривалъ половой, жестомъ подзывая на помощь. 

- Не ж-жала-ю!... Си-часъ… говорить буду… все!...

- Дай ему разойтись… уважь… Сгребутъ его тамъ…

- Слеза въ емъ плачетъ…

- Я бы радъ-съ… Хозяинъ не приказываетъ. Пожалуйте, господинъ Уклейкинъ… гулять-съ… на воздухъ… на Золотую улицу сичасъ…

- Стой!... Братцы… Господа изби… биратели!... Пого-ди… Не трожь!... Вы меня… оставьте… вы меня не… тово… Слово хочу сказать… В-вотъ!!... 

Онъ ударилъ себя кулакомъ въ грудь. 

- Выпили!... Н-нѣтъ ничево… А?... чево?... Рази я што?...

Снова заскрипѣлъ граммофонъ, пущенный по знаку хозяина. 

- Стой!... Музыку хочу!... игру!...

- Пожалуйте, пожалуйте… Двадцать копеечекъ получить съ васъ… Ну, запишемъ-съ… Только скандалу не затѣвайте, уважьте хозяину… Они завсегда вамъ уваженiе дѣлаютъ… Проходите…

“Ахъ, вы, Сашки-канашки мои”…

 

XXV.

 

А съ улицы уже неслось: 

- Жульё!!... Сыщу!!...

Чайная опустѣла. Бѣжали за Уклейкинымъ, который уже стоялъ у входа въ народный домъ, на лѣсенкѣ, окруженный любопытной толпой. Выскакивали изъ лабазовъ, изъ щепного ряда. 

Уклейкинъ смотрѣлъ на стеклянныя двери народнаго дома, въ темную глубь вестибюля за ними. 

- Братцы!... Слово хочу сказать!... Пуща-ай!... Отворяй!!... 

Онъ стучалъ въ окна и дубовый переплетъ. А изъ темной пустоты за дверями, въ каменныхъ стѣнахъ, какъ въ пустой кадкѣ, отзывалось гулкое эхо. 

- Чер-рти!!... заперлись!!... Пущай!!...

- Энъ, куда захотѣлъ!... Про политику… Катай здѣсь, все едино…

- Што-жъ не пущаютъ?!... Какова дьявола…

Онъ приложилъ лицо къ стекламъ и всматривался.

- Да, братъ, теперь не пущаютъ…

- Онъ сичасъ это… произведетъ… Цапни-ка хорошенько…

- Будя баловать-то, онъ и впрямь… вишь не въ себѣ

- Шпана!... Городская голова!... Ты што-жъ… это… 

- Полицейскiй идетъ!... Э, чортъ, сичасъ заберутъ.  

- Ну-ка, ну-ка… двинь!... Р-разъ!... 

- В-во-отъ! 

Уклейкинъ поднялъ руку и съ силой ударилъ. Съ четкимъ звономъ запрыгали стекла за дверью, по каменнымъ плиткамъ вестибюля, точно мелкое серебро посыпалось. 

- Порѣзался, братцы!... Такъ и хлыщетъ. 

- Да бери его, оттаскивай!...

Отымай, ребята! 

Уклейкина схватили за плечи, но онъ вырывался, билъ ногами и брызгалъ кровью. 

- Пу-у-скай!... Предались!... Убью!...

Полицейскiй расталкивалъ толпу. 

- Расходись!... расходись!... Гдѣ онъ тутъ?...

- А, ты у меня еще окна бить… т ыокна бить! 

- Господинъ полицейскiй! Нельзя такъ… Бить нельзя. 

- Што-жъ это такое! Ты ево такъ бери. Зачѣмъ бить! - слышалось изъ толпы. 

- Фараоны-черти! Какъ бьетъ-то! Господи! 

Уклейкинъ лежалъ на ступенькахъ. Городовой давалъ тревожный свистокъ. 

- Ишь ты, въ кровь избилъ! 

- За-чѣмъ?... Самъ порѣзался… Онъ легонько…

- Легонько-о… Какъ въ глазъ-то саданулъ!... И морда вся избита. 

- За што… ты меня ударилъ?... За што-о? - слышался протяжный, жалобный голосъ Уклейкина. 

Онъ кричалъ пронзительно, и въ крикахъ бились и жалоба, и протестъ, и помраченное, вспыхивающее сознанiе, и обида, опять не возвращенная. И изъ каменной глубины пустыхъ корридоровъ народнаго дома кто-то тоже, казалось, отзывался жалующимся, безсильно протестующимъ крикомъ. 

- Сидоро-овъ!... - кричалъ городовой. - Да иди, чортъ сивый… Извозчика!!... Ты еще полѣзъ!!...

- Баба, не толпись!

- За што-о… ты меня… ударилъ?!... Братцы-ы!... ка-ра-у-улъ!!...

- Ты не ори!... 

- За што ты… меня ударилъ? - повторялъ Уклйекинъ, облизывая руку. - За што ты…  

- А вотъ за то!... 

И Уклейкинъ ударился головой о двери народнаго дома.  

- Нельзя!... За што вы ево бьете?... С-сволочь! Бьетъ его и на! Развѣ нонче такъ возможно?! А? нельзя этого нонче… 

- Взгрѣть бы вотъ самого… Боровъ, чортъ!

Изъ заднихъ рядовъ, расталкивая толпу и сверля глазами городового, выдвинулся высокiй человѣкъ въ черной рубахѣ, кузнецъ. 

- Ты за што его ударилъ? за што? 

Онъ спрашивалъ, стиснувъ зубы и впиваясь глазами въ полицейскаго, спрашивалъ, надавливая на каждое слово, точно вбивалъ гвозди. 

- А тебя спрашивали? спрашивали тебя? 

Р-разъ!... 

Громадный черный кулакъ, какъ котельный молотъ, упалъ съ тупымъ звукомъ, и кузнецъ затерялся въ толпѣ. 

- Эт-то дѣ-ѣло!.. 

- Чи-исто!... 

Толпа порѣдѣла. Отходили подальше и наблюдали издали. Растерявшiйся городовой искалъ кузнеца, но толпа снова сомкнулась: подъѣхалъ на извозчикѣ новый городовой. 

- Не давай, братцы! не давай! - кричали въ заднихъ рядахъ. 

- Пущай, пущай… да подъѣзжай, чортъ!... 

- Куда на народъ-то прешь!... ты!... 

- Не пущай, братцы!... излупятъ ево въ участкѣ! 

Теперь Уклйекина  рвали со всѣхъ сторонъ. На немъ уже не было пиджака. Ситцевая рубаха была въ клочьяхъ; и виднѣлась впалая и костлявая, въ царапинахъ и синякахъ, грудь. Недоумѣвающiе, остеклѣвшiе глаза остановились. По жидкой бородкѣ изъ угла рта струилась алая жилка.

- Ка-ра-у-у-улъ!!... 

Не крикъ это былъ. Вой былъ то, хриплый, животный. 

Начиналась свалка. Изъ заднихъ рядовъ камнями били стекла народнаго дома, швыряли грязью. Подоспѣвшiе дворники окружили Уклейкина и старались  взвалить на извозчика, но онъ упирался, бился ногами и вылъ. Раза два голова его. стукалась о подножку. Съ него стащили сапогъ, оборвали штаны. Только узкой тесемкой держалась на шеѣ рубаха. 

Наконецъ, его удалось положить поперекъ, городовой сѣлъ бокомъ, придерживая за волосы бьющуюся голову, надавливая сапогомъ на ноги. 

- Въ участокъ!... Бѣжала толпа. И далеко въ падающихъ и дождливыхъ сумеркахъ, по проулкамъ и тупичкамъ, силясь и замирая, несся человѣческiй вой: 

- Кара-у-у-улъ!...

- Сапогъ-то оставили, - сказалъ кто-то изъ оставшихся у народнаго дома. - Скрадутъ еще. 

- А его туда, въ дыру сунутъ. 

И тяжелый, намокшiй сапогъ гулко шлепнулся за разбитыя двери. 

 

XXVI. 

 

На утро онъ проснулся за рѣшоткой, открылъ глаза, увидалъ грязный асфальтовый полъ, лоскутья, мокрую швабру и шайку. Поднялъ голову и опустилъ въ безсилiи. 

Было холодно, и онъ потянулся за лоскутами, но не досталъ. Тогда, не пытаясь подняться, поднесъ къ лицу руки и хотѣлъ сжать голову, выдавить шумящую боль. И не смогъ. Провелъ языкомъ во рту и почувствовалъ пустоту. 

Ломило тѣло, обжигало внутри, охватывало неудержимой дрожью. 

И ни одна мысль не удерживалась въ головѣ. Вспыхивала, запутывалась и тонула. 

Такъ онъ просидѣлъ до обѣда. Привалился къ стѣнкѣ и сидѣлъ. ПОслѣ обѣда городовой отомкунлъ рѣшотку.

- Могешь итить? 

Уклейкинъ поднялся и ударился головой о стѣну. 

Его вывели къ дверямъ участка, накинули на плечи остатки пиджака. Но онъ не могъ идти и сѣлъ на землю. Тогда городовой поднялъ его, довелъ до угла и оставилъ у забора. 

- Теперь и самъ дойдешь. 

 

XXVII.

 

Еще семь дней прошло въ жизни Уклейкина. Онъ не видалъ ихъ. Они проползли безъ задержки, проваливаясь подъ ровное и сухое чиканье ходиковъ въ тусклой и затхлой мастерской. Для него уже не было времени, потому что онъ уже не могъ различать, когда зачинался день, когда густились сумерки. 

Ни долгiй, ни короткiй рядъ спутанныхъ видѣнiй кружилъ его въ одной точкѣ пространства, неизвѣстно - въ какой, потому что и сознанiе пространства потерялось, какъ теряется оно для завертѣвшагося на одной точкѣ человѣка. И не жалко, пожалуй, было потерять и время, и пространство. Жалко терять цѣнимое, а какую цѣну могъ дать Уклейкинъ времени и пространству? Время уже давно обратилось въ одинъ долгiй, пустой и томительный часъ, - такъ всѣ часы были похожи и скучны этой похожестью. 

Пространство… Оно было такъ невелико. Мастерская и переулокъ, винная лавочка и чайная и, какъ предѣлъ, голубый купола и облупившiяся стѣны въ землю врастающаго монастыря… Было еще далекое – тамъ… откуда вершила жизнь невѣдомая сила, откуда наплывали путы и петли. Тамъ, на землѣ, надъ щемлей и подъ землей, кругомъ. За далекими ли звѣздами или неидимо разлитое повсюду, близкое или далекое. Неизвѣстное тамъ 

Но теперь уже ничего не существовало для него. Ни здѣсь, ни тамъ. Онъ былъ нигдѣ и вездѣ. 

Онъ не спалъ эти семь для другихъ протекшихъ  дней. Онъ не спалъ и все же не видалъ ихъ, не могъ различить дня отъ ночи. Иногда, на мгновенiе, вертящiйся, неуловимый зайчикъ, много-много блестящихъ зайчиковъ врывались въ темную пустоту, крутились мелкой дрожью вокругъ и сразу проваливались. Иногда густая чернота на мигъ одинъ заливала все, и снова выпрыгивали зайчики, или близился кто-то, похожiй на дождь, туманный и мокрый, крался неподалеку, постукивая часто-часто. Иногда ни одинъ звукъ, даже грохотъ пустыхъ бочекъ по мостовой, не проникалъ въ мозгъ, точно между нимъ и мiромъ было пустое пространство. И вдругъ - маятникъ начиналъ бить, какъ молотъ по пустому котлу, и переходилъ въ грохотъ. 

Это пришли великаны и гигантскими рычагами перешвыриваютъ желѣзныя балки. И не дивился Уклейкинъ, такъ какъ зналъ, что необходимо перешвырять всѣ балки и растащить, иначе ихъ накопится страшно великая груда, закроетъ окна и двери, и нельзя будетъ выйти. 

А великаны работали большими волосатыми руками, шептались и поглядывали на него и что-то объясняли, какъ будто совѣтовали продать эти балки купчишкѣ ухалову.  Накатывалась туманная волна, и опять билъ молотъ ровно-ровно въ котелъ, раскалывая голову.   

Маятникъ отсчитывалъ шаги времени. 

Приходили проститься видѣнiя жизни. И было немного ихъ, и скучныя, и пугающiя были они. 

Не море шумѣло волнами, не тихiй плескъ вызывалъ покойную тоску. 

Уклейкинъ не видалъ моря.  

Не шумныя улицы торжища людского пота; не гулкiе очаги людской жизни; не золотыя стекла, стоющiя больше человѣческой жизни, - пробѣгали, блестящiе, передъ ослабѣвшими, тусклыми глазами. 

Уклейкинъ не видалъ шумныхъ улицъ и гулкихъ очаговъ. 

Падала закопченная стѣна, - и сотни тяжелыхъ ногъ нагоняютъ, сотни разинутыхъ глотокъ ревутъ: 

- Уклейкинъ! 

И царапаютъ руки, и бьютъ, и тащутъ.  

Иногда Мишутка, напуганный хриплымъ стономъ, тихо-тихо, крадучись, подходилъ къ деревянной кровати, гдѣ съ потемнѣвшимъ лицомъ и широко открытыми глазами метался Уклейкинъ. И смотрѣлъ, боязливый и спрашивающiй закусивъ палецъ. И думалъ что-то. И окликалъ, осматриваясь: 

- Папань… 

Но его голосокъ тонулъ въ хаосѣ чугунныхъ ударовъ. 

Желтый огонекъ рождался изъ тьмы, неподвижный и скучный, назойливо-неподвижный огонекъ. И ширился.  

Но это не было солнце, такъ какъ Уклейкинъ и солнца не разглядѣлъ какъ слѣдуетъ за свою жизнь. И не понималъ его. Это былъ мертвый огонекъ лампочки-коптилки,  молчаливаго спутника долгихъ рабочихъ вечеровъ и ночей. 

И этотъ неподвижнй огонекъ начиналъ шириться и расплываться, заливать все. И все ширилось и заливалось свѣтомъ, яркимъ, какъ солнце по вечеру, когда весь западъ начинаетъ пылать тихимъ пожаромъ. И изъ свѣтлаго мѣста выплываютъ головы, головы, головы, шевелятся, расходятся, строятся въ ровные ряды съ деревянными спинками за ними, и выплываетъ знакомое лицо старичка, котораго Уклйекинъ видѣлъ когда-то и запомнилъ, близится, щурится глазъ, и старичокъ подмигиваетъперебираетъ листочки и спрашиваетъ: 

- А у насъ?...  

И головы тонутъ, и только одинъ парикмахеръ остался, машетъ платкомъ, показываетъ золотые часы и голосомъ, похожимъ на голосокъ Мишутки, окликаетъ: 

- Папань!...  

Но бьютъ шумы и пугаютъ, и надо бѣжать: тысячи ногъ настигаютъ сзади, и тѣ, кто бѣжитъ, молчатъ.  

И мечется Уклейкинъ, кричитъ хрипло и бьетъ ногами, но не бѣжитъ, потому что его уже настигли и держатъ. Тогда что-то бѣлое и большое около, пухнетъ, близится и нагибается. Двѣ черныя щелки глядятъ, чьи-то строгiе, пронизывающiе и пугающiе глаза. 

Это Матрена, но не прежняя, а совсѣмъ особенная, до потолка. 

Она сейчасъ навалится и задушитъ вздрагивающими пальцами. 

И онъ жмется къ стѣнѣ, хочетъ вдавиться въ нее и кричитъ, стукаясь головой, и не отводитъ глазъ. Потому что, если закроетъ глаза, вздрагивающiе цѣпкiе пальцы задушатъ и поволокутъ. 

Чья-то голова въ золотыхъ очкахъ нагибается. Что-то холодное трогаетъ за руку. 

И Мишутка, и Матрена знаютъ, что это полицейскiй докторъ, и слушаютъ, что у сапожника “горячка”, и что “завтра же нужно отправлять его въ больницу, а ночью отнюдь не отлучаться”. Но Уклейкинъ не слышитъ, а видитъ отлично, что это Синица придѣлалъ себѣ бороду, надѣлъ очки и хочетъ заманить его въ глухой переулокъ у мостика черезъ канаву, гдѣ зеленая, стоялая вода въ ямѣ, и будетъ настаивать, чтобы онъ непремѣнно окунулся, и тогда будетъ обязательно молодымъ и сильнымъ, какъ онъ, Синица; но Уклейкинъ знаетъ Синицу, рвется и бьетъ его по рукѣ, и бѣжитъ, но его снова хватаютъ и давятъ на голову чѣмъ-то тяжелымъ и холоднымъ.

И кто-то тихо-тихо зоветъ: 

- Митюшъ… 

Но это обманъ. Стоитъ только опустить ноги съ полочки, на которой онъ лежитъ, сейчасъ тутъ и провалъ,  черный провалъ. 

Онъ свѣшиваетъ голову и засматриваетъ. Да, провалъ.  

Кто-то тихо-тихо раздвигаетъ половицы и снова сдвигаетъ. 

Кто-то хотѣлъ его обмануть и не успѣлъ: хоть и сдвинулъ опять, но Уклейкинъ замѣтилъ, какiя огромныя были щели, а теперь чуть замѣтныя черныя трещинки, и бѣлое въ нихъ что-то. Это оно, большое и стерегущее, притаилось тамъ, подъ досками, и если ступить, опять разъѣдутся половицы, и оно захватитъ за ноги и повлечетъ въ глубину. И дальше отъ края отодвигается Уклейкинъ. Кладетъ руку на грудь. 

Такъ и есть. Это они всѣ и повыскакивали изъ-подъ пола, когда раздвигали половицы. Мыши… бѣгаютъ, бѣгаютъ, юлятъ, мелькаютъ бѣлыми хвостиками, дѣлаютъ вѣтеръ и посвистываютъ. Бѣлыми ленточками сверкаютъ вокругъ, вертятся, точно запутываютъ кольцами. И не видно ихъ въ этихъ мелькающихъ, опутывающихъ петляхъ. Они запутываютъ его,  бросятъ концы въ щели, а  тамъ схватятъ концы и потащятъ внизъ, въ черноту. 

И онъ  рветъ петли, хочетъ схватить хоть одну мышь, - и это необходимо, потому что сейчасъ же всѣ онѣ остановятся и распутаются, и ленты опадутъ. И онъ, должно быть, поймалъ, такъ какъ мыши остановились, разсыпались, а одна усѣлась на рукѣ, у груди, зеленая, какъ лягушечка на солнцѣ, и юркая.  Она вертится на рукѣ, вспыхиваетъ зеленоватымъ блескомъ и дѣлается сквозной, какъ шаръ въ аптекѣ на Золотой улицѣ. И еще, прозрачная и зеленая, на тоненькихъ ножкахъ, ходитъ неслышно, какъ вѣтерокъ… и еще… Всѣ онѣ собрались на груди и начинаютъ подкрадываться ползкомъ по горлу, чтобы задушить. Но онъ дуетъ на нихъ, и онѣ чтобы обмануть его, мѣняютъ цвѣтъ свой на красный, становятся ярко-пунцовыми и сквозными, какъ летающiе шары на солнцѣ, худѣютъ, тускнѣютъ и опадаютъ, и видно лишь розовую шелуху ихъ шкурокъ.  Смахиваетъ ихъ Укоейкинъ и рветъ ситцевую рубаху. 

А внизу кто-то уже опять раздвигаетъ половицы, скрипитъ ими, и оно подымается и пухнетъ, бѣлое и теплое, съ шевелящимися пальцами и желтымъ огонькомъ въ рукѣ. 

Онъ видитъ, что это Матрена, но опасается, - не превратилось ли оно въ Матрену, чтобы заставить его ступить на полъ. 

- Митрiй… ты што?... а?... 

Онъ слышитъ, но отмахивается руками и жмется къ стѣнкѣ. Слышитъ, какъ кто-то шепчетъ: 

- Достойна еси выстину… 

Это знакомо, и хочется поднять глаза кверху въ самый послѣднiй рядъ иконостаса. Тамъ золото сверкаетъ, и двое, старецъ и молодой, въ  мантiяхъ, голубыхъ, какъ небо, сидятъ на облакѣ и поддерживаютъ крестъ, надъ которымъ паритъ бѣлый голубь. 

Хорошо, что не поднялъ глазъ. Оно виситъ надъ нимъ и глядитъ, и двигается по стѣнѣ черная лапа, хочетъ схватить его, какъ только онъ пошевельнется. Кто-то фукнулъ, пропалъ желтый огонекъ, черная лапа. 

Упала тьма. 

Бѣлое тянется въ окна, что глядятъ большими, холодными глазами, бросая сѣдыя, домающiяся полосы. И никого нѣтъ тамъ, откуда глядятъ они.  Мѣдники въ темнотѣ стучатъ по самоварамъ. 

Полная луна бросила два молчаливыхъ, грустныхъ снопа свѣта. 

Потянулись черныя тѣни и умерли. Перевалился черезъ переулокъ многоэтажный домъ купца Овсянникова и задавилъ все.  Упала высокая колокольня собора, накрыла площадь, и тѣнь креста изломалась на трактирномъ заведенiи Дутикова. Все переломалось и пало черными, чудовищными тѣнями. 

Бѣлый и воздушный, дремалъ на черномъ подножiи городъ. 

Въ этомъ бѣломъ, что наполняло собой мастерскую, прячутся, таятся и стерегутъ. Уже ползутъ и глядятъ, крадутся къ стѣнѣ, близятся. Давно крадутся.  

И Уклейкинъ отодвигается отъ стѣны: можетъ быть, они пройдутъ между нимъ и стѣной въ темноту. 

Крадутся, ближе крадутся. Въ ногахъ уже стоитъ оно, подымается, перегибается и глядитъ сверху, тянется, тянется. Петли, бѣлыя петли качаются. 

Онъ забылъ о щеляхъ въ половицахъ, неслышно сползъ на полъ, полѣзъ подъ кровать и забился. Но бѣлое уже тянулось за нимъ. 

Ходики отсчитывали секунды ночи. И были живые они, точно дышали то тихо-тихо, какъ бьется сердце, то испуганно, страшно, какъ тревожная барабанная дробь. 

А оно ползло, накрывшись бѣлымъ пятномъ.  

Онъ поползъ отъ пятна, какъ ползаютъ неумѣющiя ходить дѣти. Онъ старался уйти въ темноту, но уже другое пятно, глядѣвшее отъ другого окна, сторожило его, и только одна узкая черная тѣнь спасала его, и онъ держался за ней, поглядывая на бѣлыя пятна, и сторожилъ ихъ. Но черная тѣнь уходила изъ-подъ него, и пятно выплывало. Онъ отодвинулся. 

Одно пятно переходило на стѣну. Онъ понялъ, что его хотятъ накрыть сверху, сжалъ черную тѣнь подъ собой, но та уползала и тоже перебиралась на стѣнку. И близилось къ нему молчаливое и неумолимое бѣлое. Онъ сжался и бился о стѣнку. Но оно шло и шло. Ужасъ  кричалъ въ немъ безмолвнымъ крикомъ. 

Онъ уже бился головой о стѣнку, защищался руками, и уже бѣлѣли концы пальцевъ. 

И когда понялъ онъ, что погибаетъ, онъ  съ силой ударилъ руками объ полъ и сжалъ что-то холодное и сверкающее. 

И сверкнуло что-то позади, и зашевелилась стѣна, и ушла. И оно стояло теперь надъ нимъ, большое и бѣлое, съ вздрагивающими пальцами и черными прядями волосъ, и дышало тяжко. 

И вдругъ нагнулось съ крикомъ, и вытянуло вздрагивающiя руки, чтобы схватить. Но онъ молнiей ударилъ въ неѣ тѣмъ, что было въ рукѣ, и вертѣлъ, и сверлилъ. 

И бѣлое крикнуло всѣми страшными голосами, и билось между нимъ и стѣной, и выло. 

И еще крикнуло что-то звонкое, и еще.  

И рзлетѣлось со звономъ разъ, и другой разъ разлетѣлось со звономъ. Черныя головы лѣзутъ въ свѣтлыя дыры въ стѣнѣ и кичатъ. И чирикаютъ, и вспыхиваютъ огни. 

Онъ оторвалъ руку отъ бѣлаго, уже притихшаго, и старался сорвать съ себя бѣлыя петли, но они опутывали и душили. 

А огни вспыхивали, и кто-то ударялъ въ стѣны, глухо, какъ въ пустоту, и звалъ. 

Тогда, слабѣя и задыхаясь, онъ ударилъ съ-размаху по горлу и оборвалъ петли. И они поплыли отъ него, блѣднѣя и тая, а въ него хлынула густая и теплая волна и потопила. 

Онъ вытянулся, какъ послѣ долгой работы, усталый и тихiй. 

Чуть отдавались шумы. Чуть, какъ далекiя зарницы, вспыхивали огни. 

……………………………………………………………………………..

- Что еще тутъ? чего свистали? - спрашиваетъ строгiй голосъ. 

- Убиство тутъ… Сапожникъ жену зарѣзалъ… 

- Пусти… пусти ты…

- А вотъ извольте смотрѣть… Да  черкани ты… 

Вспыхнула спичка, протянулась рука въ разбитое оконце, и заерзали въ тихой чернотѣ тѣни. 

- Вонъ, извольте смотрѣть… къ двери-то… обѣи…

Дверь рвали. 

- Да не засти ты!... 

- Ну-ка, ну-ка… еще черкани… 

Дверь сорвали. 

 

 



[i]  И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему по подобию Нашему, и да владычествуют они над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над скотом, и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле. (Быт. 1:26)