К
А К Я
П О К О Р И Л
«Н Е М Ц А»
Рассказ
моего приятеля
Раздавая нам бальники за 2-ю
пересадку, «Воронья Головка»
насмешливо закончил: «и 27-ой, по-следний… родителям
на утешение, решительно развратившейся лентяй…» − и пустил веером
через весь класс, ко мне. Балльник метко
попал мне в руки, и жирное «27»
неотвратимо удостоверило, что я решительно развратился.
− Не всем,
конечно, быть Соколовыми…
сколько кому отпущено… − продолжал «Воронья Головка» долбить меня носом в голову, − но
мог бы и постараться… хотя бы пред-последним!..
− Захотел бы − и первым был! − вызывающе
крикнул я.
− При общем
смехе, надзиратель пригрозил
вызвать меня на воскресенье.
Ничего
удивительного не было: я не
учил уроков, читал
запоем и писал исторический роман
из жизни XVI века. Роман
начинался так:
«Зима
Дома сестра
сказала ужасным
шопотом:
− Боже мой, ка-ак ты па-ал!..
И начала
наставление о выработке характера,
иначе я потеряю уважение
окружающих и докачусь
до Хитрова рынка, как Евтюхов,
стоящий в опорках
у Никиты Мученика, против
Межевого Института, который он кончил
с золотой медалью! Я сказал, что
вот же, и с золотой медалью… Но она не дала
сказать:
− Да… но с тобой
будет еще хуже! Ты превратишься в жулика
и, может быть, даже в
каторжника!..
Я представил себе,
как меня гонят по Владимирке, в кандалах,
и все грустно качают
головами: «и за что пропал! Из-за каких-то аористов
и «пифагоровых штанов!». В
заключение, она велела мне
прочесть книги, которые
меня подымут, − знает по опыту: «Характер», «Самодеятельность» и «Труд» − Смайльса. Я
прочитал их залпом. Она не поверила и стала спрашивать.
Я отхватил ей примеры,
как люди погибали,
но, выработав волю и характер, поднимались
на высоты славы. Она
смягчилась:
− То-ник…
если ты только захочешь,
ты не только не погибнешь, а сделаешься
человеком и полезным членом общества. Ну, постарайся
за 3-ю пересадку… ну, хоть
15-м!..
Я сказал, что
буду 10-м даже,
только трудно по математике, и еще
с этим проклятым немцем, который мне
никогда не ставит больше
двойки. Она сказала, что по
математике мне наймут
репетитора, а по-немецки займется
она сама. Она, сама?!.. Она начнет
с самого начала,
по Кайзеру… с «рычание льва устрашает
человека»!..
− Да, мы
начнем с самого начала,
за все классы, и ты увидишь!
А это
твое маранье… − и она показала
мне тетрадку с моим романом, − помни: я изорву в клочки,
если ты не поправишься.
Я поклялся, что
буду даже 8-м, − «только, ради Бога,
не разорви!..»
Зять,
межевой, привез инженера Евтюхова,
прямо от Никиты Мученика,
велел сводить в баню,
поприодеть, − «и за четвертной этот
гений сделает из него
самого Лобачевского!». Смущенный
я смотрел на смущенного
тоже Евтюхова: этот, низенький и широкий, в опорках,
с клочьями ваты, вылезавшей
из грязной кацавейки, с напухшими глазами, головастый,
курносый, лысый, похожий
на Сократа… − инженер с
золотой медалью? ге-ний?!..
Начал он непонятно,
с самого трудного: с «задачи о
курьерах». Я взмолился, но он
прохрипел мрачно: «это моя система!
Я потащу тебя в
необъятный
сферы мысли, и ты
познаешь великое блаженство!».
Я смотрел на
его необъятный лоб,
на котором дышала жила,
в виде алгебраического знака − радикала.
И он так потащил
меня, что математика стала
для меня блаженством.
− Жизнь…, − хрипел он,
обдавая меня застрявшем в нем духом
перегара, − грязь и
свинство. Уйдем из нее в необъятные сферы
мысли! − тыкал он в воздух
циркулем. − Какая красота,
когда точка… мыслимая точка, проецируется в своем
движении… пронзает
бесконечность… молнией!.. Мы поднимаемся
до геометрии в пространстве,
через полгода − к Лобачевскому!..
За Святки
я одолел
все трудности. Евтюхов сказал:
«ты наш брат! Ты а-ри-хмед пока, но через
месяц станешь и Архимедом!»
Через месяц он пошел за папиросами
в лавочку и пропал. Через месяц
классный наставник сказал: «по-греческому…
четверка?!» − и выставил за
Овидия пятерку. Математик
выслушал доказательство «пифагоровых
штанов» по Евтюхову, прищурился,
погонял по всей геометрии, пожал плечами… погонял по всей алгебре, выслушал
небывалый еще разбор
«задачи о курьерах», по
Евтюхову тоже, − и
поставил решительно пятерку.
Греку я отхватил, сверх
заданного, двести стихов из
Одиссеи, объяснил все тонкости
«гар» и «ге», и костлявая рука «Васьки» вывела мне
пятерку. Только Отто Федорыч, немец,
ставил всё тройки с минусом. Как
ни переводил ему
любимые его каверзы − «он,
казалось, был нездоров», «он,
кажется, будет нездоров»,
«он, казалось бы, не
был бы нездоров», даже − «он, не казалось бы, что,
будто бы, будет нездоров»… как ни вычитывал Шиллера
и Уланда,
как ни жарил все эти фатер, гефеттер, бауэр и нахбар… − ничто не
помогало. Он пучил стеклянные ясные глза, и румяное,
в пятнах, лицо его, похожее на
святочную маску с рыжими
бровями и бачками, сияло
удовольствием: «ошень
ка-ашо,
драй!»
Но почему же −
драй?!..
Руски ушеник не мошет полушайт фир, немецкий мо-шет.
Соколеф? Он каврит, ви айн Берлинер. Бу-лы-тшоф? Он полушайт фир с минус: «нихьт айн ошипка ф-диктант». Мне нужен был не фир, а − фюнф; у меня
выходило − на первое место в классе, я брал последний барьер с
канавой, выходил уже на прямую,
но… проклятое это
драй! Круглая голова была
неодолима: «руски ушеник не мо-шет!». Я
ненавидел щегольской галстук
немца − зеленый с клюковками, в
розовых клеточках платочек, которым
он вытирал потную лысину, тыкал
в стеклянные ясные глаза, когда,
растроганный, декламировал нам, шиллеровскую
«Лид фом Глокер» или «Уранэ, Гросмуттер, Муттер унд Кинд ин думпфер Штубэ бейзаммен зинд»… −
как накануне Тройцы убило
молнией четверых. «Жестокий, он
притворяется добряком, он тычет
в глаза платочком, чуть не рыдает даже: «Унд моэн ист…
Файэртаг!..» − у, фальшивый!»
Я вычитывал ему с чувством «Дер Монд ист ауфгегаген, ди гольдене Штернэ пранген» −
драй и драй! − только 2-ое место.
Вспоминал Евтюхова: «жизнь грязь
и свинство!» На
эту тем у я
написал стишки. А, плевать!..
Просил у сестры роман, но она сказала решительно: «когда
докажешь, что…» − «Но у
меня же всё круглое − пять и пять!...» − «А
по-немецки?..» Я поклялся сжечь
Кайзера и хрестоматию Бертэ. Да, задано
перевести из Бертэ «Ди Рахэ дес Эреманнес».
«Мщение честного человека, целых
полторы страницы. Завтра
последний урок перед
пересадкой. Немец сказал: «это
ушасни истории… сами пляшевни… о, тяшоли!..» − и закатили ясные
глаза. У, фальшивый!..
Я перевел,
выписал слова. Правда,
история была ужасная. И я начал
переводить… стихами:
Настала ранняя весна,
Златое солнце сильно грело,
В прозрачных рощах не одна
Певица звонкая запела…
Жизнь −
грязь и свинство,
драй! А вот… −
На берегу глубокой речки
Стоит избушка лесника.
Я был недавно в том местечке…
Избушка та теперь ветха,
Она совсем уж развалилась…
Я вижу, чего
совсем нет в Бертэ…
На крыше пять иль шесть жердей
Торчат, как руки великана,
Всё мертво, только пеликана
Гнездо под крышею висит
И о минувшем говорит.
Лесник, по
имени Ятамар…,
но как же рифма на Ятамар?..
В сторонке горестно лежит
Остаток старого амбара,
И речка быстрая бежит
Вблизи избушки Ятамара.
Я горел до
зари, пока не затухла лампа. В слезах, дописывал:
Теперь я вспомнил, что за мщенье
Считает честный человек!
Молю, отец… молю прощенья,
Готов молить его весь век!..
Я уже не мог заснуть, я видел:
Ятамар встречает
жалкого старика, набравшего
хворосту, чтобы согреться,
грозит ему, хватает
вязанку и бросает в реку.
Старик рыдает. Проходит
пять лет. Весна, всё
ликует, скоро ледоход. Сын
лесника идет из
школы. Лед трогается.
Из леса выходит старик и кричит: «мост
рухнет, остановись!» Лесник
бранит старика и велит сыну
переходить. Мост рушится, ребенок тонет. Старик
бросается и после долгой борьбы
со льдами спасает мальчика. Лесник падает
в обморок. Старик… Боже, как хорошо!
«Твой сын здоров! очнись, лесник!»
Лесник вскочил и зарыдал:
«Благодарю, о, старец честный!
Теперь, теперь я увидал,
Что ты святой, что я бесчестный…»
Пора в гимназию. Немец
на 4-м, как долго ждать!
__________
Стихи − у сердца. Немец «выводит» за 3-ю пересадку…
− От-то Федрыч… позво-льте поправиться!..
− Я сказал, сажайтесь… кругли
драй! Ви
нетофольни?!..
− Но я
перевел стихами! Пусть драй… но я хочу
прочитать, стихами!..
Он пучит
стеклянные глаза. Я показываю
листочки, они трепещут…
− Ну, ка-ашо. Будем стлюшайт… стики. Штиль! Шетверть кончен.
А мне всё равно…
В руках он нес ветвей вязанку,
Их собирал он целый день,
Тащил к себе домой, в мазанку,
Устал и сел на старый пень.
− Ошень ка-ашо… сел на пень? Ка-ашо! −
и удивленно оглянулся.
Вскипел старик, увидя старца,
Схватил за шиворот рукой…
− За ши…ши-ворот?
Этого нэт, но… ошень ка-ашо!
«Я задушу тебя, мерзавца!
Эй, говори, кто ты такой?»
− «Я честный человек», − сказал
Старик несчастный Ятамару, −
«И топоров моих удару
Никто в лесу здесь не слыхал.
Сегодня рано я поднялся,
Бродил голодный целый день…»
− Та,
та… голедни
и холетни… − прошептал Отто Федорыч, и на его
лице я уловил сострадание.
«Ты лжешь, старик, пустой бездельник!
Еще в запрошлый понедельник
Я липу старую срубил,
А ты, презренный лжец, обманщик,
Украдкой сучья обрубил?..»
Лицо немца всё
больше напрягалось. Он прошептал −
«ушасно!» − и посмотрел через
мою голову, моргая.
«Охотник, Бог тебе судья!
Порубок ты нигде не видел,
Напрасно ты меня обидел…».
− Та, та… о,
шю-стфо,
шюстфо!
Немец моргал всё больше. По его доброму
лицу я видел, что он
жалеет несчастного старичка.
Нет, он вовсе не фальшивый… и тогда… − «унд мо-эн ист Файертаг»… −
он вздыхал искренно… нет,
он не фальшивый! И я
продолжал, с жаром:
Старик несчастный прослезился,
Рукой дрожащей шляпу снял
И на колени опустился…
И горько-горько зарыдал…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…Вязанку взял у старика,
Взмахнул рукой полоборота
И бросил в глубь водоворота.
И в миг исчезло всё в волнах…
Немец прошептал
− о!.. − и из ясного его
глаза, как будто, выкатилась слеза: он вынул платочек
в розовых клеточках и ткнул в глаза.
Вот никогда не думал… Но − дальше:
Прошло лет пять. Весна настала.
Вода на речке скрыл лед.
Семейство лесника уж ждало,
Что вот, наступит ледоход.
Сын лесника под вечер раз…
Начиналось
самое страшное. Немец
вытянул палец…
− Ви… ти писал
драма… большой драма!
«Постой, постой!» − раздался крик,
Ребенок вздрогнул, обернулся,
Взглянул − и в страхе отшатнулся:
Из леса выходил старик.
«Меня не бойся, я не злой,
Не зла, добра тебе желаю», −
Сказал старик, − «и заклинаю:
По мосту не ходи домой!»
Мальчик колеблется, лесник… −
«Ага, тебе старик проклятый
Такие страсти насказал?
Ага, мошенник бородатый,
Опять ты здесь? − лесник вскричал…
− О, Поже мой… и мальшик итет... и… − ужасно!..
Мост дрогнул, жутко заскрипел.
Взломался лед, погнулись балки,
С ребенком вместе рухнул мост…
……кипит и пенится вода,
И шепчут волны, злобой полны:
Погиб твой сын, и навсегда!
Немец
тычет в глаза платочком.
Губы его скосились…
«Мой сын», − кричал отец несчастный,
«Мой сын, мой сын… приди сюда!..»
Не слышен вопль под рев ужасный,
Гудит, кипит, шипит вода.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но, вот и берег. Слава Богу!
Старик приплыл. Ребенок жив.
С тревогой в сердце, понемногу
Ребенку чувства возвратив,
Он на колени опустился
И молча, горячо молился…
«Твой сын здоров… очнись, лесник!».
Немец… закрылся платочком в розовых клеточках… и вдруг, взглянув
на меня сияющими, влажными
глазами:
− О, шю-ство, шюство! У тепья… руски душ… немецки душ, фесь душ! Тут… − ткнул он в Бертэ, −
сукой слово… у тепья шюство, фесь!..
И тут… − мог ли я думать! − он схавтил перышко,
ткнул − проколол чернильницу,
уронил огромнейшую, густую кляксу, чего никогда не случалось с ним, и всем своим
плотным телом поставил мне… думаете − фир? Нет: фюнф! Мало того: соскочил с кафедры и крепко пожал мне
руку. И взял у
меня листочки, чтобы читать
всем классам. Соколов,
в крахмальном воротничке, с масляным
хохолком, наклонил в книжку голову: я стал первым! Потом я, правда…
Сестра не поверила,
когда я крикнул − «немец −
фюнф!» Я перекрестился.
− Вот видишь,
что значит воля! Мы все, с
самого начала..
Я кричал, что
это стихи, мои… чего в книжке-то
не было!.. Она не верила. Однако, всё это правда.
Ноябрь,
Париж.