П. П. и А. В. Карташевым.
ПРИВОЛЬЕ
К
45-летию кончины А. Чехова: ‑ 2-го июля, 1904.
О смерти Чехова я узнал на рыбной
ловле, под Владимиром-на-Клязьме. Сопровождавший
утреннюю почту знакомый почтарь из Судогды остановил
тарантас на плавучем мосту, полюбопытствовал, как рыба, и, закуривая, сказал:
«еще не читали. Чехов помер». Известие не было неожиданным: уже по газетам
чувствовалось, что конец близок. Мы поговорили о покойном. Почтарь читал
«веселые» его рассказы, вспомнил «Винт», «Сирену», еще что-то…
‑ «Душа отдыхала. Придешь со
службы, поешь и сейчас что-нибудь из Чехова. И такое, знаете, успокоение
нервов…сразу и заснешь».
‑ «Царство ему небесное…» ‑
воздохнул ловивший со мной николо-мокринский дьякон,
и на его испитом, дергавшемся лице изобразилась искренняя печаль. – «Вы
«Архиерея» прочитайте, ничего подобного никто не писал».
Он вытащил фунтового соменка и не
сказал свою приговорочку при удаче – «ловись,
рыбка большая-маленькая».
‑ «Это как бы в его память: любил
рыбку ловить, покойник».
‑ «А про «Налима»-то!..»
воодушевился почтарь, ‑ «сосмеху лопнешь, до-чего же з-замечательно!..»
‑ «Любил рыбку ловить,
покойник…» ‑ задумчиво
//305
повторил дьякон, и в его голубых
глазах, заслезившихся от волнения, затуманилось грустью.
Он начал сматывать удочки, вымыл
ослизлые руки и вытер о затрепанный белый подрясник с присохшей чешуей. Утро
разгоралось, рыба брала лениво. Мы пришли на весь день и еще часть ночи
захватили, ‑ кидали подпуска, не попадется ли стерлядка. Сели
закусить на бережку, подремали. Да, любил рыбку ловить…Вспомнилось из дней
юности, как посчастливилось мне встретиться с Чеховым, о котором тогда и не
слыхивал, в Мещанском саду, в Москве, на пруду. Светом хлынуло на меня, и было
в этом свете такое благостное, что захотелось поделиться с дьяконом. Много я
узнал от него из жизни духовенства и по рыбной ловле: лучший был рыболов в
округе, а про рыбью жизнь мог рассказать не хуже Аксакова.
‑ «Ну-с, пришли за карасями на
зорьке?..»
‑ … «И видим, с приятелем
Женькой: как раз на нашем месте, где прикормка, сидит незнакомец, в соломенной
шляпе, в пестрых брюках голенастый…и – карася за карасем! А караси –
как лапоть. Женька сердито хмыкнул и говорит, с намеком:
‑ «Раз правил не знают, садятся
на чужое место…приходится перейти на другое!...»
А перейти-то и некуда, все ветлы,
забросить трудно. Женька как раз поплавок хотел обновить, «дикообразово
перо», за 75 копеек, ‑ латинский словарь букинисту оттащил.
Стал забрасывать, ‑ поплавок и зацепись за ветки, да саженях в трех
от берега, ‑ очень развесистые ветлы. Звонил-звонил,
дергал-дергал… ‑ не отцепляется. А незнакомец…в чесучевом,
помню, пиджаке, в пенснэ, лицо приятное, умное…
//306
вытащил крупнейшего карася! принял на
сачок и говорит, нам будто:
‑ «Не карась, а золотая медаль!»
Сердце, прямо, у нас упало.
‑«Плевать!..» ‑ кричит
Женька, ‑ «правил не признают, ‑ рядом буду
закидывать!...»
Подошли, глядим: поплавок незнакомца
тихо так повело, даже не тюкнуло. Насторожившись он, удилище чуть подал, не
потревожить чтобы… ‑ мастера сразу видно. А оно прямо к осоке
повело. Подсек умеючи, стал выводить… ‑ невиданный карасище, мохом, будто, зарос, золотцем чу-уть поблескивает. Голенастый тут все забыл, в воду даже
ступил в ботинках, схватил под жабры и выкинул на берег, ‑ тукнуло,
как кирпич. Вывернул из жирной губы крючок… ‑ «колечко» у карасищи в копейку было, гармонья
словно, ‑ и говорит:
‑ «Июль, а этот, видно, Аксаковы
не читал, дуром лезет. Таким карасям в апреле-мае
полагается ловиться, когда черемуха цветет. А вы что же не зажариваете?..»
Тут Женька, с досады, уж огрызнулся:
‑ «Зажарим, когда поймаем!..»
А клевать перестало, как отрезало. Стал
Женька опять звонить, ‑ не отцепляется. Незнакомец и говорит, очень
предупредительно:
‑ «Возьмите мою запасную.
Настоящий рыболов должен всегда иметь в запасе на всякий пожарный случай, это
же азбука нашего ремесла!» ‑ чуть с задорцем.
Женьку задело наставление, да такой тон
еще, с задорцем, он и говорит:
‑ «Азбуку» вашу я отлично
знаю…дело не
//307
в «аз-буке»!
а я дал себе слово, как один индейский рыболов у Густава Эмара…ловить
то-лько на «дикообразово
перо»!
И все звонит и звонит. Незнакомец
подошел к нам и говорит примирительно:
‑ «Ну, доставьте мне
удовольствие, вот отличная леска и чуткий поплавок, специально на леща…но
карась ему родственник. Мне досадно, что случайно уселся на ваше место, уж не
сердитесь…»
И ласково потрепал Женьку по синей его
рубахе, по «индейской», выкрашенной особой краской, «индии-го», только индейцы
знают. Сразу и оттаил Женька, осклабился:
‑ «Вы не думайте, что из жадности
мы обиделись…меньше нам карасей останется…тут не караси…а нам для пеммикана надо.»
‑ «А-а…» ‑
говорит, ‑ «вам для пеммикана! высушите и
в порошок истолчете?..»
‑ «Ну да, в рыбную муку…так
всегда индейцы «Великих Озер» и американские эскимосы! Вы, значит, индейские
обычаи тоже знаете?»
‑ «Как же, до мелочей…и сейчас
люблю читать про индейцев».
Это совсем подкупило Женьку, знавшего
индейцев, как свои пять пальцев.
‑ «Приятно встретить
соратника…» ‑ сказал он совсем мирно.
‑ «Понимаю ваше положение, раз
дали слово ловить то-лько на «дикообразово
перо». Тогда вот что. Мне в Кусково надо, в гости,
куда же мне карасей…возьмите для пеммикана».
Вынул серебряный портсигар и угощает:
//308
‑ «Не выкурят ли со мной мои
краснокожие братья трубку мира»
Мы курили только «тере-тере»,
похожее березовые листья, но взяли из вежливости, одну папироску на двоих. Сели
все трое и покурили молча, как всегда делают индейцы. Незнакомец поглядел на
нас и искусно проделал горлом, как дети Скалистых Гор:
‑«Отныне мир!» ‑ и
протянул нам руку.
В волнении мы пожали ее молча.
‑ «Отныне, ‑ продолжал
приятный незнакомец, ‑ «моя леска – твоя леска, твоя
прикормка – моя прикормка, мои караси – твои караси!» ‑ и
очень приятно засмеялся, прищурив глаз.
Мы тоже засмеялись, и все закружилось
от его удивительно душистой папиросы. Тут же приятный незнакомец прибавил еще
приятности, показав сетчатый садок, полный карасей, и пожелал удачного
приготовления пеммикана. Стал собираться, поснимал
удочки с рогулек и поставил промокшие ботинки сушиться на солнышке. Мы стали ловить
на нашем месте, но брала все больше мелочишка, «пятачишки»,
называл так наш бледнолицый брат. Разоткровенничавшийся Женька не удержался и
сообщил, что «дикообразово перо» ‑ самое
дорогое, 75 копеек, у Перешивкина, на Моховой, и добыто в обмен на латинский
словарь, у букиниста.
‑ «Знаю, сам, бывало,
выменивал…» ‑ сказал чудесный незнакомец и попробовал отцепить
«перо».
Но ничего не вышло.
‑ «Жаль! такое волшебное перо, и
должно погибнуть!..Не отпилить ли сук?»
‑ «Нет, оно не погибнет!» ‑
восторженно
//309
Крикнул Женька и, стянув «индейские»
сапоги, расписанные вохрой, бросился в штанах и синей
своей рубахе в воду.
‑ «Да что он, чудак,
делает!» ‑ воскликнул наш бледнолицый брат, ‑ «вот,
горячая голова»..»
Женька и, стянув «индейские» сапоги,
расписанные вохрой, бросился в штанах и синей своей
рубахе в воду.
‑ «Да что он, чудак,
делает!» ‑ воскликнул наш бледнолицый брат, ‑ «вот,
горячая голова!..»
Женька плыл саженками, с перочинным
ножом в зубах, как делают в подобных случаях отважные индейцы и эскимосы,
отхватил ветку и поплыл к берегу с волшебным пером в зубах.
‑ «Вот!..» ‑ победно
крикнул он приятному незнакомцу, отныне – «брату»: «задача решена, линия
проведена и треугольник построен!
Это была его любимая поговорка, когда
удавалось дело.
‑ Будем отныне ловить вместе,
заводь будет расчищена!»
Бледнолицый брат вынул из бокового
кармашка записную книжку и что-то записал карандашиком. Потом внимательно
осмотрел «дикообразово перо» и сказал, что непременно
заведет себе такое же.
‑ «У Перешивкина, на Моховой?..»
Женька, постукивая от утреннего холодка
зубами, сказал взволнованно:
‑ «Отныне это «дикообразово перо» ‑ ваше, оно принесет вам
счастливый лов!»
Приятнейший незнакомец принял перо,
прижал к полосатому жилету, сказал гортанно, по-индейски, ‑
«попо-каке-петль!» ‑ что значит «великое
сердце», и положил в боковой кармашек, где записная книжка. Потом, в видимом
волнении, молча, пожал нам руки, надел – сырые еще ботинки и удалился,
широко, «по-охотничьи», шагая.
‑ «Про-стяга!» ‑
взволнованно сказал Женька ‑
//310
высшую похвалу: он не бросал слов на
ветер, а запирал их «забором зубов», как благородные индейцы.
Тут откуда-то появился «Кривоносый»,
надзиратель училища, неся на конце удилища единственного карася, потряс пальцем
и крикнул нам, еще более скривив нос:
‑ «Отвратительно себя ведете,
будет доведено да сведения вашего начальства! Грубить уважаемому человеку!..»
Женька крикнул ему вдогон, подражая
скрипучему его голосу:
‑ «Мало вас драли,
гррубиянов1..» ‑ явно дразня «Кривоноса», как ученики Мещанского
училища, сплюнул и прошипел: «бледнолицая с собака!..»
Сильней припекало, от Женьки валил пар,
словно, его сварили, и сейчас будут пировать враги. Пришел Сашка Веревкин, наш
гимназист, сын инспектора училища, и рассказал, узнав наше приключение с
приятным незнакомцем, что это брат надзирателя Ивана Павловича Чехова, всю ночь
дулся в винт у дежурных надзирателей, а потом пошли ловить карасей.
‑ «Заядлый рыболов…и…пи-са-тель-сочинитель, пишет всегда смешное, можно
прочитать в «Будильнике» и в «Сверчке»…здорово может прохватить!..»
Мы были чуть не в страхе, что может
прохватить.
‑ «Да, он все смешное записывает
в книжечку…»
//311
‑ «И про нас, значит,
записал!...» ‑ воскликнул Женька.
‑ «Обязательно, все изобразит,
увидите! А для смеха подписывает под рассказиком не свою фамилию, а –
«Антоша Чехонте»! А «Кривоноса» теперь выгонят,
непременно скажу папаше. Уж про него записано в кондуит, что «ставит банки» и
два раза был на дежурстве не в порядке. Так и написано: «последнее
предупреждение».
Женька сказал:
«Чорт с ним,
не стоит ябедничать, это неблагородно».
Он теперь сушил спину, вывернув к нам
голову: нежное что-то было в суровом лице.
Случилось в нашей жизни такое светлое,
что и посейчас помню. Все встает особенно ярко, как прочитаешь его
рассказ – «Монтигомо и Ястребиный Коготь». Это у
него осталось, конечно, от встречи с нами.
‑ «А ведь и впрямь!..» ‑
вскричал дьякон.
‑ З-замечательно
изобразил, хоть там и нет про «дикообразово перо»…А
не пора ли и за дело? На мосту нечего возиться, сено уж повезли с поймы, и
мужики едут на базар, мешать будут. А мы вот что… не попробовать ли на
«кружки»? я прихватил на случай, и живцы еще есть, и лягушек с десяток, на сомиков, а? Давай-те-ка, запустим
на «перевертки!..»
Я согласился. Со мной тоже были кружки,
с полдюжины.
Мы сели в широкую дьяконову
лодку, ко всему приспособленную, забрали весь наш рыбацкий скарб, и поплыли
вниз, за мост, в привольные места, где Клязьма шире,
и много заводей. День ослеплял блистаньем.
//312
Река – зеркально-сверкающая гладь,
с всплесками еще игравшей рыбы. Было часам к 7, бор еще не прошел. Отъехав
с версту, мы стали налаживать и наживлять наши плавучие жерлицы.
Рыболовы знают, что такое «перевертки»,
или «кружки», но не всякий, ведь, рыболов. Кружки, диаметром в четверть, из
пробки, окрашенной сверху красным, со вставленным в самой середке колышком или
«свечкой», выкрашенной белой краской. Вверху «свечки» ‑ расщеп, для
бечевки плавучей жерлицы. В кружке, по обрезу, проводится в расщеп и спускается
аршина на 2 в воду, с басовым поводком и крючком, на который насаживается
живая наживка, ‑ пескарики, окуньки,
ершики – на судачка и лягушки – на сомиков.
‑ «Знаете что?..» ‑
сказал дьякон, изготовляя «кружки», ‑ идея у меня1 в память
новопреставленного раба Божия Антония, любившего
рыбку ловить, установим так: первая перевертка – его! а?..
Я согласился, ‑ какой же
грех! Тут в память и благодарение от собратьев-рыболовов. Стали, благословясь, пускать.
Течение было медленное. Клязьма, с паводков, полноводная, широкая, с заманными сверкающими всплесками впереди, порой очень
сильными, от крупной рыбы, десяти фунтовых шерешперов,
редко влипающих на «кружки».
Дьякон, спуская первый кружок, ‑
снизу кружок окрашивается в белый цвет, издалека видный, ‑ на
окунька, перекрестился.
//313
‑ «Благослови, Господи…в память
новопреставленного раба Твоего Антония, а нам во утешение. Значит, так: первая
перевертка его, так и будем знать. И четвертая опять его. У нас
девятнадцать, ‑ семь, стало быть, возможных переверток, в его память.
Как всегда, он поцеловал наживку и,
что-то шепча, должно быть какую-то свою молитву, спустил кружки. Двинулся
кружок плавно и скоро стал походить на красную лодочку с белым паруском –
так красиво1 Раз за разом, мы поспускали все. Целая
флотилия, саженей по десять промежутка, что-то нам привезут?..Закурили,
любуемся. Первый чуть виден, на прямой полосе реки. Такое-то приволье,
благодать. Сперва, от поймы, где начался покос тянуло медом, густым и теплым,
раздольем, вошедшего в силу лета, не оторвешь глаз от красоты – святой,
природной, не накупаешься в этой душистой теплоте, не надышешься
бальзамом цветов и трав.
Дьякон замотал головой и перекрестился.
«Го-споди милостивый! Благословен буди за
радостное творение Твое!..Правда?» ‑
обратил он ко мне сияющее лицо, на котором поблескивало слезой благодарения. –
«Ну, скажите, милый брат мой…Господнее творение, переполнены оба благостью.
Скажите…ну, зачем он туда поехал?! а?..в чужую землю?!..а! Ну , где
там такое приволье, такая красота?.. А тут – прямо, целительное
растворение воздухов, здоровье ведрами льет в тебя…а?!.. И самые больные легкия поправляются, уверяю вас. Сколько случаев знаю,
сколько молебнов отпели с
//314
протопопом, по случаю исцеления. У меня
все записано, доктора знают, и сколько к нам присылали совсем приговоренных!
Ан, глядь, через два-три месяца, и рыбку ловят, и всякий кашель, ‑
как не бывало. После каждое лето приезжали, во-какие,
кровь с молоком. А он, читал я, на
кумыс ездил, и никакой пользы. А у нас, да сколько хочешь, отменного кумыса,
татары делают, в слободке. Говорят, такого степного приволья поискать надо…не
хуже, чем у башкирцев. Ку-мыс…не
упьешься. Я, ведь, тоже страдал чахоткой… обе верхушки тронуты, теперь все
зарубцевалось, и никогда лихорадки, хоть и пропадаю на реке до холодов. Ну,
слабость моя… И знаете, скажу доверительно вам, ‑ я, ведь
неполноправный, в иереи не могу рукоположиться… ‑
и скорбь это моя великая, что не могу. Почему? Поведую,
дружески только, по секрету. Знают некоторые, конечно…но это не в позор мне, а
во испытание. Падучий я, еще с семинарии. Припадки были, но давно, слава Богу,
нет… а все-таки рукоположить меня никак нельзя, за физическое несовершенство.
Ну, как я могу совершать таинство? – «Твоя от Твоих»?!.. самый волнующий
момент, когда пресуществление хлеба и вина? Меня
всегда волнует, когда подходит самый священный момент… созерцаю и молюсь… и
страшусь, как бы оно не случилось.
Господь дарует укрепление, поплачу только, и ноги начинает сводить…но ни разу
не было потемнения…а раньше я по полсуток в
беспамятстве бывал. А потом неделю как не свой, не приведи Господи! Я и не
заикаюсь, не смею. Новый преосвященный думали рукоположить… Ну, им
о. протопоп поведал. Матушка-дьяконица до сей поры боится на реку одного
пускать,
//315
Сыночка со мной снаряжает. А сегодня я
с бухгалтером снарядился, да он рано ушел с моста, ревизия у них, в Казенной
Палате. И правда: ну, как ей меня пустить? Плаваю хорошо, ныряю не хуже сома, а
в припадке-то я – бултых с головой!.. один-то. Особливо осенней порой, нерета на налимов ставить… никак одному нельзя. И сам
побаиваюсь. Ну, она тогда сама со мной, и пробковый пояс велит, как я нерета ставлю, по омутам, берега крутые… не дай Бог, ежели
случиться. Да, о чем это я хотел?.. Да, наш доктор Михайла
Алексеич Сувалкин
рассказывал: ведь, его знаменитый
Остроумов, профессор в Москве, как отговаривал в Крым даже ехать: жарой,
говорил, замучает. А поезжайте на дачу, где потише, ветра нет, между горками, в
самой благодати-привольи поживите, парное молочко
пейте… Ну, воля Господня. Э-эн, где наши лодочки-то
гуляют! Да стойте… никак донышко белеет, перевертка была, а мы и не видали! Да
вон, к правому берегу, покруче где… красный обрыв!.. Есть одна, только бы не
впустую…
И я заметил: белеет донышко, перевертка!
‑ «Ишь, как полощется! как
поплясывает-то! а?!.. Есть!.. в
светлую ему память!.. Только бы не
сошел. А другие… раз, два, три… четыре… ‑ ждут.
Он высмотрел и насчитал семнадцать. Еще
где-то где-то перевертка, моя, девятнадцать было
кружков. Как мы ни смотрели, нигде белого донышка не видно. Очевидно,
прибило-забило к кустам, в осочку. Мы стали
подгребаться и скоро заметили эту вторую перевертку: под ольховым кустом,
недвижную. Но это еще ничего не значит. Щука если, ‑ забьется под
//316
берег, и затаится. Могла и сойти,
конечно. Подгреблись к первой перевертке, под № 5, на донышке, ‑
в память его. Оба в дрожи великого
волненья, удастся ли. А белое донышко все поплясывает, ‑ есть! Щуренок, надо думать, ‑
предполагает дьякон: частая очень пляска, не сильная, без нырянья. Да разное
бывает, всего не предусмотришь с рыбой, какой тоже характер, ‑ да и
воли, может, добыче нет, бечевку вплотную затянуло, а то и зацепилась за коренье. Подъезжаем. Дьякон, покрестившись, стал принимать
бечевку в лодку…
‑ «Ог-о…
сидит…что т-такое,
не пойму?!.. Раз здорово дернуло, а теперь свободно идет. Стой, сидит!.. – крикнул он вдруг, ‑
сачок!..» Я приготовил сачок, на случай. Блеснуло белым брюхом, ‑
крупное что-то… щука? Без сачка, под жабры, с натугой, бросил дьякон в лодку
большого судака! – ахнул даже. Накрыли сеткой, ‑ прыгает чуть
ли не на аршин.
‑ «На голову ему
хламиду!..» ‑ крикнул дьякон, ‑ сейчас успокоим, и
мучиться не будет».
Он взял охотничий нож и ловко, под
сеткой, воткнул под хвостовое перо. Брызнуло кровью, и судак мгновенно замер в
параличе.
‑ «Я так всегда с крупной рыбой,
никаких мучений. И заметьте, какая выгода: лишняя кровь сошла, рыба не
мучилась, не измоталась, а, стало быть, и вкуса не потеряла, живая свежесть…
сравнить нельзя, если замучается. Это уж вы сегодня у меня отведаете, клязьменскогосудачка. И на заливное, и холодненького с
хренком, со свежим огурчиком.
Мы долго любовались судаком, в ярких,
живых полосках. Живца, окунька, вершка в три, заглотнул
//317
до отказу, в брюхе уж у него окунек был.
Вскрыли и вынули. Окунек еще был живой, тут же его и насадили, снова на тот же
кружок: счастливый. Тут же и спустили, опять в его память светлую. Дьякон был в великом возбуждении, я даже стал
бояться, как бы с ним не случилось. Он обложил судака травой и замотал
бечевкой. Фунтам к пяти был судак, на-редкость.
‑ «Ну, и удача!..» ‑
говорил в восхищении дьякон. – «Удача из удач? Только второй раз, как к
пяти фунтам беру, на кружки еще ни разу не было. А на дорожку, на ерша, раз
добыл, около шести фунтов. Клязьменский судак –
не сравнить ни с волжским-«нефтяником», ни с окским, наточно
знаю, и рыболовы все признают, очень сюда охочи ездить. Тоже и сомики: наши – как писчая бумага. Тоже и судак наш,
белей снега мясцом, так дольками и отслаивается. А посему, Господи благослови…»
Мы выпили по хорошей, станционной,
рюмке и закусили попросту, зеленым луком с хлебом и печеным яичком. Поплыли ко
второй перевертке, моей. Она спала. Я
стал выбирать бечевку, ‑ есть!
Попал щуренок, фунта полтора-два, приятный. Высмотрели и нашли еще две
перевертки: дьяконова и опять – его. На первом кружке взяли окуня,
фунтового, ‑ красота.
‑«Щуренка стоит!» ‑
сказал дьякон.
Верно, фунтовый окунь по вкусу и
крепости не уступит и судачку, особенно, маринованный. Четвертая перевертка
оказалась пустой, живец сорван. Больше, сколько ни ждали, переверток не было:
солнце стояло высоко, бор прошел.
‑ «Все ублаготворены, без обиды.
И уж как же
//318
я рад, что ему такое благоволение оказано!» ‑
радостно повторял дьякон. – «Уж так-то рад, не сказать. Ах, порадовался
бы, милый… Портрет его у меня, в
приложении к «Ниве», вырезал, повесил над письменным столом. Почиваю –
погляжу. Ах Господи… как он
«Архиерея»-то изобразил! Читаю – и плачу, от радости. Ну, кто мог бы так
ласково описать?.. с такой любовью?!.. Это все пустяки, все облыжно и пишут, и
говорят… соберутся у меня семинаристы… и то-же… ‑
он, говорят, тут переборщил,
подсластил!.. Дураки!.. Я им говорю – это вы по Писареву! он – самый верующий, куда, может,
верней нас верует! И никакой не атеист! вре-те,
подлецы!.. прости меня, Господи! Так ласково, благородно-нежно! Никакой
теперешний писатель так не сумел бы!.. И дара такого нет теперь, чтобы ласково…
а все подделка пошла, под хулу, очернить самое благородное. Все знаю, больше их
всех знаю, какие непорядки в нашем сословии, в церковниках наших. Этого и
Лесков не боялся показывать, а «Соборян» написал! Там один Туберозов за святого
сойти может! А дьякон-то, а? Ахилла-то!.. а? А Захария-то,
старичок расчудесный, святая душа, ребенок!.. Господи, до чего же все хорошо!
когда всю правду, без облыганья, дают. Святой
Архиерей, слу-жи-тель Божий, воистину…
Без слез не могу. Все грехи Господь
отпустит рабу Божию Антонию, ныне новопреставленному…
Дитю, ведь, описал, Архиерея-то… чистота, кротость, терпение… из последних сил
служил в великий четверток, когда «Страсти» читал, а уж дурнота его одолевала…
вот это – служение!.. А
мамаша-то его… бедная старушка… дьяконица моя слезами
//319
обливается, все поняла!.. Осень уж…
дожди… скотину ко дворам гонят, уж сумерки, бабы подолы на головы, а она,
матушка, стоит с вербочкой, и о нем думает, сирота. И
никто-то ей из баб не верит, как начнет про сынка… что вот, архиереем был. Ну,
кто так мог сердце ма-те-ри!.. а?.. рыдаю, обливаюсь
от умиления. А старичок-то, келейник-то, стро-гий,
растирал-то его, со свечечкой?.. как любовно изобразил!.. Царство ему небесное.
Дьякон перекрестился, достал красный
платок и вытер слезы.
‑ «Вот и помянули покойника,
судачком помянули, и еще помянем. Знатное будет заливное, и холодец с хренком,
и на коклеты останется. Люблю я судачьи коклеты. А они – «он в Бога никак не может веровать!
Он естественные науки знает, и сам врач».
А я им в нос «Архиерея»! А я им…
«Святою ночью»!.. Вникайте, дураки!..
‑ «А «Студента» любите?..
‑ «Студента»?.. это про что?
‑ А как студент бабам, в великий
четверг, в холодном поле, рассказывал о той трагедии… об отречении Петра?..
‑ Го-споди!..
Еще бы не любить!?.. тоже плачу всегда. Ну, скажите, ну, не ге-ний,
а?.. это «атеист»-то, мог так… а?.. Зачем же, зачем, спрошу вас, такая ложь на
него?!.. Прости меня, Господи, а скажу. Святой он, не нам суд судить… а – святой!.. по духу святой, по сердцу… чи-стый, вот что главное! Его надо каждому мальчишке давать
читать, девчонке каждой давать читать… для душевного очищения, для благородства
души. А «Святой ночью»… акафист-то, а? Брат-то
//320
Николай, скончался в самую Святую Ночь!
какие акафисты составлял! Древо… «многосенно-ли-ственное!..»
Придумать надо!.. Он и акафисты знал…
он, читал я, ‑ еще гимназистиком «шестопсалмие»
без псалтири вычитывал! ате-ист! ах, подлецы!
Понимаю, почему они радуются… что вот – ихний! У них-то ни-чего
в запасце, пустота, а он – вон что изображал, православную русскую душу
укреплял!.. В раю теперь, по заслугам… «Я такой Святой ночи, нигде не читал,
только в сердце ее держу, опытом духовным… и что же? Он все мое изобразил, и даже, как дремота в ту ночь одолевает… и
как звезды светят в реке, на перевозе. А народ движется, все в монастыре полно,
и вот-вот ударят… ах, дивно-хорошо!…
Растроганный его причитающей речью и слезами, которые он уже не
вытирал, а смаргивал, я спросил:
‑ «А не помните, как начинается
рассказ – «Святою Ночью»?..
‑«Нет, где упомнить. А как?..»
‑ «А вот, послушайте. Тут уж он
как бы душу народа выражает, его постижение духовной красоты. Ему все понятно,
и сам он весь в этой красоте-восторге. И вот, смотрите и судите… Все у него в
этом рассказе, ‑ как песнопение. Он даже самый пейзаж вводит в это
«песнопение»! Я наизусть знаю это начало… не помню, может. Быть, и не совсем
начало, но тут же, на первой же странице. Слушайте…
«… Мир освещался звездами, которые
всплошную усыпали все небо. Не помню, когда в другое время я видел столько
звезд… тут были крупные, как гусиное яйцо, и мелкие, с конопляное зерно… Ради
праздничного парада вышли они на небо, все до единой
//321
тихо шевелили своими лучами. Небо
отражалось в воде; звезды купались в темной глубине…»
‑ «Непостижи-мая
красота!.. – воскликнул дьякон. – Неизреченная красота, и какое же
чувство!.. какая душа!.. Обязательно выпишу и прикреплю на видном месте.
Неизреченная милость твоя. Господи… даровал такого песнопевца.. ткну им,
дуракам»… Они никогда не похвалят лучшее наше, а только пальцами тычут в самое
худое! Зна-ю их… все на лжи и лицемерии… Словно
праздник для них… «атеист»-де!..»
Собрали кружки. Были сорванные и
помятые живцы. Лягушка уцелела. Дьякон отцепил крючок от ее спинки, подумал и
кинул в луг: гу-ляй! А то, бывало, приберегал.
‑ «А на живца почему не оставили?
‑ «За храбрость!» ‑
сказал дьякон. – Да и напугалась, небось. Пускай ее квакает на воле,
Творца славит!» ‑ и неожиданно засмеялся. – «Умора –
помните, в каком-то рассказе… ‑ ругаются лягушки?.. – «сама
такова!..» «сама такова!..» «При-ду-мать надо».
‑ «В овраге», кажется. А «Скучную
историю» любите?»
‑ «Не помню что-то… А то еще,
где-то… ‑ «я иду по ковру, ты идешь покаврешь…» ‑
придумать надо!.. И в смех вгонит, и до слез прошибет. Даровал Господь талант.
Собрали снасти и к луговому берегу, в
самый мед. Покос только начинался, но по великой пойме уже стояли стога, лежало
скатанное валами сено, кое-где и навивали воза. Всюду сверкали косы, бросали
белые огоньки, мелькали свежие грабли, краснели
//322
платки, полязгивали
бруски. В теплой волне с полудня веяло медом и миндалем. Дышалось полной
грудью, чувствовалось, как вливается здоровье, бодрость и радостность.
Скрипучие дергачи примолкли, притаились в еще нетронутой глубине покоса. В небе
кружили ястреба, высматривая поживу на побледневшей пойме. Тысячи кузнечиков,
встревоженных жгучим жиганьем кос, подобрались к реке
и оглушали нестерпимо-горячим треском.
‑ «Ха-ха-ха…» ‑ вдруг
раскатился дьякон, о чем-то думавший. – «А помните, птичка какая-то… и что-ж такое!».. «Ты Никиту ви-дел?»
А ей другая, будто в ответ: «видел-видел-видел!..» Записано у меня, гостям читаю».
‑«Это вечерняя птичка у воды,
малюсенькая… камышевка. От ее перекликанья, тихий
вечер будто еще тише… сонное такое, умирающее.
Время было к полудню, хотелось есть.
Дьякон развел огонь, наносного сушника было много по
берегу. Стали картошку печь, зажарили на сковородке свежего соменка, пококали яиц печеных. Дьякон достал зубровку, и выпили мы
за упокой раба Божия, новопреставленного Антония.
Печали не было. Да и правда: живой, все равно, и с нами, и будет с нами, пока
видим светлую красоту русского полудня, чудесное приволье, пока слышим родную
песню, доплывшую у нам в медовой волне покоса, ‑ «… посею-у-ль я, посею-у-ль я… лен-конопель…» поигрывали в тепле медовом звонкие бабьи
голоса. А от навитых возов, от сизых полос подсыхающего сена, подхватывали басовитые,
сильные мужичьи голоса: «воор-воробей… во-ор-воробе-эй!..»
//323
‑«Благодать…» ‑
воздохнул, позевывая, дьякон. – «Люблю клязьменское
приволье наше, приятная самая пора, покос. Го-споди… дочего же все хорошо зело! Облачка плывут, какая же чистота
там. И свежесть, будто это снежок, и повевает освежением. Да, у-строено… для
услады человекам. Что-то разморило, дремлется. А вы как, подремываете, а?
Дремалось: пьянило медом, теплом,
покоем.
‑ «… а теперь предстоит Престолу
Господню…» ‑ досказал родившуюся в нем мысль дьякон.
‑ «И ему не страшно. И скажет ему Господь: «добрый рабе, благий и верный, Антоние! О мале был еси верен, над многими тя поставлю: вниди в радость
Господа твоего. Великая в нем правда.
‑ «Да, и все – правда.
‑ «Картошку давайте пробовать. А
на ночь обязательно перемет поставим. «Игрушки» у меня хорошие, и с блеском, и
цветные на стерлядок. Они любят поигрывать. Примета у меня: как покос,
стерлядки наплывают… с Оки, пожалуй, по случаю, думаю, обилия кузнечиков с
поймы…» Было покойно и ласково на душе. Повсюду сидели кучками,
//324
поблескивали красные кувшины, поднятые
над головой: задрав головы, тянули, передыхая квас, еще с холодком, укрытый от
жары тряпками и травой. Спали навитые воза: подремывали в их тени, поматывая от
оводов хвостами, распряженные лошади. Ах, благодать какая!..
Август, 1949.
Париж.
ШМЕЛЕВ И.С. СВЕТ
ВЕЧНЫЙ.