ИВ. Ш М Е Л Е В
Р А С С К А З Д О К Т О Р А[i]
Мы все, врачи Н….го
уезда, чествовали нашего старшего товарища Николая Васильевича за его
двадцатипятилетнюю службу. И, надо сказать правду, чествовали сердечно. Это был
поразительный пример труда и выдержки прямо героической. Такие люди не часто
встречаются, и это могли сказать мы все, работавшие с ним.
Для него было самым
обыкновенным в два-три часа ночи, в любое время года, сесть в тарантас или в
сани и катить на земских верст за двадцать, кто бы его ни позвал, раз было
нужно. Он не откладывал до утра, как это чаще всего бывает. А в периоды
эпидемий он, кажется, все время проводил в разъездах и на пунктах, направляя
работу товарищей, ободряя личной энергией. Да, он умел и в нас, и в больных
вдунуть какуюто[1]
особенную силу и бодрость. С виду это был угрюмый, замкнутый в себе человек,
немножко даже грубоватый: но в его главах было что-то такое, что располагало к
нему с первого взгляда. Между прочим, его очень любили дети, а этот народ, как
известно очень чуткий. Когда доктор, бывало, объезжал участки, ребята бежали в
деревнях за его повозкой и кричали:
Доктор-доктор-доктор,
ой,
Вырви-
вырви зуб больной!...
Мы все хорошо знали
эту песенку. Он сам-же и сочинил ее и, бывало, осматривал какого-нибудь
пугливого малыша, заговаривал ему зубы.
Ну, уж и было
чествование! В этот торжественный день юбилея Николай Васильевич да и все мы
могли убедиться, как неправы те, которые говорят, что незаметна работа одного
человека в глуши. Нет, оказывается, она может быть очень и очень заметной.
Съехались наши врачи
со всего уезда. Приехали из города. И не только врачи. Но что особенно было
знаменательно, так это порядочная толпа
// л. 1.
- 2 -
крестьян. Откуда они прознали, что “Васильича“
чествуют, неизвестно, – но они собрались с самых разных концов уезда. А наш
уезд огромный, – верст сто сорок в длину да не менее пятидесяти в ширину.
Пришли и из Сосенок, и из Забродья, и из Провалищев, и даже из затерявшейся в
лесном углу деревушки Дегтяревки. И даже принесли трогательные подарки.
Из Дегтяревки заявился
токарь, – в нашей больнице ему делали серьезную операцию, – и поднес хитро
выточенную из корневища солонцу на каравае. Там, в Дегтяревке, мужики гонят
деготь из пней и вырезывают из корневищ разные диковинки. Какая то баба
Степанида из Провалищев принесла полотенце своей работы и заявила:
– А я – баба
Степанида… Еще мальчонке моему ножку правил…
Подносили просфоры и
иконы. Дети ближней школы, где доктор бывал каждую неделю, явились под
предводительством учителя, пропели “славу“ и поднесли большой лист слоновой
бумаги, на котором своими лапками криво и прямо вывели “свои мысли“, чем очень
гордился учитель и что растрогало Николая Васильевича. Какой-то Степан Долотов
начертал прыгающими буквами: “Я знаю дохтора Николай Васильича Степан Долотов“.
А кто-то написал так: “Он очень виселой Василей Курицын“.
Учитель объяснил нам,
что он предоставил им высказаться свободно, кто как хочет. Ну, они и
высказались.
Этот лист произвел
сильное впечатление на доктора, и когда он прочитывал “мысли“ /мы-таки видели
это/, щурил глаза и горлом делал вот так: гумм… – точно давился. И потом, когда
кончилось пение, пощелкал по листу пальцами и оказал путаясь:
– Вот… вот тоже…
пескари…
И задергал очки. Ну,
мы все поняли, что он хотел сказать.
Были и речи, и
телеграммы, не простые слова бабы Степаниды, речь токаря, который смутился и
сказал только – “вот, сталыть, вам… штучка… вашей милости… с Дегтяревки я…“ и
лист с “мыслями“ – были интереснее. Не всякого знают в Дегтяревке.
// л. 2.
- 3 -
Торжество кончилось,
многие разъехались. Оставалась своя компания, человек семь, ближайшие товарищи
доктора. Время было по осени, подбирался ветер. Затопили камни, расселись у
огонька и делились впечатлениями. Мы не хотели покидать почтенного юбиляра. Он
не имел семьи, а оставаться одному в
такие часы – тяжело. Ну, и копнули прошлое. И так копнули, что… Так вышло дело.
Доктор развязал
лубяной коробок, который доставил ему черноватый мужик из дальнего конца уезда.
Помню, мужик этот только и сказал:
– На память… – и
улыбнулся.
На эти слова доктор
тоже улыбнулся, закивал головой и похлопал мужика по плечу. Потом этот
черноватый был оставлен с нами обедать. Сидел он молча, с краю стола и доктор
раза два подходил к нему и накладывал ему кушанья. Должно быть это был один из
его пациентов.
Так вот доктор
развязал коробок и мы увидели медовые пряники. Это были те пряники, которыми
славился наш уезд, пряники, которые развозятся от нас по всей России, как
развозятся тульские, вяземские, калужское тесто и прочее в этом роде.
– Ешьте, ешьте,
господа… – сказал доктор, высыпая пряники на стол. – Это превосходные пряники…
Ну, как хороши?
Почему он так
спрашивал? Мы не раз едали эти пряники. А он стоял, смотрел на коричневую груду
и о чем-то думал.
Это было странно.
– Да, в чем дело? –
спросил кто-то. – Пряники, действительно, хорошие…
– Прекрасные,
прекрасные… – рассеянно заговорил доктор.
– Погодите, господа…
Он прошел в кабинет.
Мы переглянулись. Мы слышали, как он отпер дверцы стеклянного шкафа, где, как
мы знали, хранились у него разные следы его врачебной практики. Там лежали
проглоченные наперстки, застрявшие в горле кости, монеты, “ходившие по телу“
иголки, вытянутые на операциях “больные косточки и прочее. Он скоро вернулся и
в его руке мы увидали какой-то черный продолговатый кусок.
// л. 3.
- 4 -
– Вот, господа, тоже
пряник… – Он поднял его повыше. Местного изделия…
Смотрели мы на пряник,
а доктор улыбался загадочно.
– Я часто о нем
вспоминаю. Когда сегодня меня чествовали и говорили много хорошего, этот вот
кусочек пряника молчал у меня в шкафу. А он мог-бы и со своей стороны
порассказать кое-что… Кое-что объяснить про меня. И его стоило-бы выслушать.
На лице доктора была
грустная улыбка, когда он смотрел на нее, а сам похлопывал черным пряником по
ладони. Мы попросили осмотреть пряник, взвешивали его, нюхали, не решаясь
попробовать.
– Что-же это за
пряник?
– А как вы полагаете?
– спросил доктор. – Его все-таки можно есть… – Вот что, господа, надо быть
искренним особенно в такие часы, как я только что пережил… И вот… – он
задумчиво посмотрел на пряник, – я… мне хотелось-бы, чтобы и он, этот кусок…
сказал свое слово. Люди сказали все, и сказали по своему… Теперь пусть скажут
вещи. Вещи никогда не ошибаются… А это стоит рассказать, очень стоит…
Он сел у камина,
подкинул дров. Мы придвинулись поплотней, по лицу Николая Васильевича видя, что
его рассказ связан для него в чем-то важдным[2].
И молчали, ожидая.
II.
…Было это, – начал
доктор, щуря глаза, точно вспоминая, и откидываясь на спинку кресла-качалки, –
лет двадцать назад или около того. Я был еще совсем юнец, только-что с
университетской скамьи… Получил здешний участок. Вольницы этой еще не было, был
только амбулаторный пункт. И на уезд-то весь было нас, врачей, человека четыре.
Работы было масса… Сначала взялся я горячо за дело, знакомился с участком,
ездил туда-сюда… А население и про врача никогда не слыхивало. Надо было
приучить… Ну, легко приучились. Потянулось их столько, больных, что ужас меня
охватил. Ну, конечно, нас, врачей, не хватало. Прошло так года полтора-два,
вижу, что разорвись ты, а дела не переделаешь. И напала на меня
// л. 4.
- 5 -
хандра, усталость,
что-ли… И весь мой пыл пропал. Часто так бывает… И, знаете, так как-то стал
смотреть на дело… спрохвала… всех не вылечишь, э-э… успею – так, не успею – не
важно…
……Был у меня тогда
товарищем по соседнему участку Семенов, Петр Иванович, вот что помер-то в
прошлом году. Охотник,“[3]
каких мало. И в наш-то уезд, главным образом, из-за охоты и пошел. Леса… Вместе
со мной и поступил. Вот поработали мы с ним, рук не покладая, он и затосковал.
“Да, тут, говорит, и поохотиться времени нет. Какая-же это жизнь! Работа и
работа“… Оба мы устали, действительно… И пристал он ко мне: поедем и поедем в
лесной угод.. Север уезда… Прознал он, что там всякой дичи – хоть рукаи[4]
бери. А верст восемьдесят-сто… И я решил таки, – поедем, отдохнем недельку. Я
хоть и не охотник, но природу люблю. И погода-то была прекрасная. Начало июля,
дождички перепадали… И время-то удобное. Известно, мужик любит лечиться, да
тоже по времени. Летом – работа, тут не до докторов. Вот мы с товарищем
поручили участки, фельдшерам – распоряжения и закатились.
Ну, действительно,
отвели душу. В такие места забирались, что кажется нога человеческая не ступала.
У костров ночевали: раз даже на каких-то болотных кочках застряли на ночь, –
трясины были кругом… И дичи нашли силу. Пора и ко дворам: пролетела неделя, как
день. Вот и возвращаемся…
Смотрим по карте, –
карта уезда у нас была… – сейчас за лесом должны попасть в деревню Большие
Ветла… Идем. И вот, кончился лес, и видим мы картину необыкновенную. Прямо
перед нами простор открылся. Даль и даль… От леса, где мы стояли, легким
отлогом, куда не поглядишь, лежали в тихом света западающего солнца поля
спеющего хлеба. Золотистые, необъятные поля… И, знаете, таким медовым теплом
пахнуло на нее, точно стоят в золотом просторе невидимые пекарни и оттуда
потягивает этаким, знаете, густым и медовым жаром…
Доктор совсем закрыл
глаза и потянул носом.
– Я и сейчас, кажется,
слышу этот запах… Проголодались мы, что-ли,
// л. 5.
- 6 -
но чуялось нам, что вот пахнет настоящим
хлебом, тем хлебом, который вот дымится в руке, который так радостно чувствуешь
всем существом, когда после большой работы подходишь к столу и… впиваешь,
голодный и довольный. Да, представьте… Такое
именно ощущение было. Будто лежат они перед нами, огромные караваи,
укрывшись в буйных полях. Да, в тот год урожай был необыкновенный. И когда
стояли так и смотрели на эти поля и осевшую в них деревню, – это и были Большие
Ветла, – такими могучики[5]
казались они нам в своем золотом покое… Было тихо, как бывает обыкновенно в
полях в погожий Июльский вечер. И в этой тишине шел и шел какой-то довольный
шорох, этот покойный шорох готового к жатве хлеба. Точно тихую благодарственную
молитву шептали эти поля далекому, тронутому алым огнем небу. И этот
молитвенный шорох чуяли мы, и оба стояли и смотрели. Даже собаки наши стояли,
вытянув вперед головы и обнюхивая воздух…
Кое-где протянулись
уже более темные полосы жнитва со сложенными в крестцы снопцами, и по вьющейся
в ржах дороге, в легком облачке пыли тянулись к деревне пестреющие группы:
дневные работы уже кончились. Пошли и мы. И когда обступила нас высокая и
густая рожь, какой-то душный и липкий аромат охватил нас… Почти у самой деревни
нагнали мы воз с шуршащей рожью и мужика, забиравшего с ладони натертые зерна.
Десятки ребят висли на слегах у околицы. Как кучки пугливых воробьев, которым
выкинули горсть зерен, они сейчас-же окружили нас веселым роем и прыгали
вокруг, подымая пыль. А пыль была какая-то душная, пропитанная этим вязким
духом полей… Так они провожали нас по деревне, заглядывая в сумки, выпытывали
нас взглядами. Какой-то бойкий мальчонка так – и прыгал передо мной на одной
ножке и кричал, скаля белые зубы:
– Барин, барин,
постреляй! Барин, барин, постреляй!
…..И какие-то особенно
шустрые были они… Надышались за день полями, и теперь этот бодрый и сытый дух
бродил в них. Сзади что-то, я почувствовал, уже нащупал мое ружье, сопел и
прищелкивал языком.
// л. 6.
- 7 -
Помню, ухватил я какого-то черноголового
курчавого, как цыганенок.
– Ну, галчонок… –
спрашиваю, – хорошая у тебя изба? ночевать будем здесь…
…Мы и раньше еще
решили ночевать здесь. Должно быть, удачно я попал. Все в один голос заорали:
– У Никеши хорошая! У
них коньки на воротах!
– У нас коньки! –
подтвердил и Никеша, показывая куда-то пальцем. – А вон у деда Антона корова на
воротах… Гли-ка как роги то! Покажь как палишь то! – упрашивал он[ii]
меня курчавый Никеша. – А вон дедушка Антон…
Палец Никеши указывал
на большую избу в три окна. Под окнами, на завалинке, сидел благообразный
старик, в розовой рубахе, в кафтане внакидку и в валенках, несмотря на погоду.
На воротах, действительно, неподвижно торчала на стрелке вырезанная на жести
корова.
– Ну, спросили старика
насчет ночевки, – конечно, с удовольствием, – и через четверть часа сидели за
самоваром. Никешка притащил откуда-то крынку молока и привел за собой еще троих
ребятишек, мал мала меньше. Помню, была Акулька, трехлетка, кажется Машка и
Тит, лет четырех. Все, как жучата, черненькие и курчавые… Присел с нами к
самовару и дед Антон, и сообщил, что все это его “мнуки“ от старшого.
– Вместе, говорит, все
жили, а теперь перед смертью то один, как шиш остался…
– Ну, и рассказал.
Старший сын отделился и жил по соседству, а потом вдруг младший-то и помер. Так
старик и остался один. Черноголовые ребята были от старшего и, как я заметил,
дед в них души не чаял. Он, то и дело, гладил их по головкам, давал сахару, и
смотрел таким взглядом, который говорил красноречивее слов. Милая была
картинка. Ясные, голубые глазки смотрели на нас из под курчавых шапок, смотрели
с тем чистым пытливым любопытством, которые так свойственны детям, кто-бы они
не были. Четыре пары голубых глаз… Да, милые глаза…
// л. 7.
- 8 -
…доктор откинулся на
спинку кресла и смотрел на горящие дрова, точно вспоминал:
…так вот… Оказывается,
мы попали к нашему товарищу по профессии. Дед Антон лечил, лечил и людей, и
скотину. Его изба была вся увешена травами, цветами и корешками. Всюду с
потолка свешивались пучочки, и от них пахло пряной горечью, мятой и шалфеем.
Был он и по коровьей части, и по лошадиной, и доктор, и коновал.
––– Помню, товарищ,
как узнал это, хлопнул старика по плечу и говорит:
– Значит, мы товарищи!
Руку!
…Старик, очевидно, не
ожидал встретить “товарищей“. Он пристально и с любопытством оглядел нас, наши
ружья, собак, прикинулся и говорит:
– Хорошее дело…
значит, тоже лечите? И я, вот, полечиваю…
…И, знаете, спокойно
так и уверенно. И показал на травки.
– Я по своему. До
больницы у нас далече. Доктора мы и в глаза не видели, а народ без помощи
оставить нельзя. Болеют и у нас. Вот Господь и открывает…
И давай нам
рассказывать про травки и корешки. И с уверенностью.
– Мне отец покойник
говорит, как-что. Могу и раны лечить, и кровь могу остановить, и глисту
выгоняю, и кости могу вправить…
…И так любовно
рассказывал, прямо как артист своего дела. И надо сказать правду, кое-что
смыслю. Нет, серьезно, с таким жаром говорил… Кто знает, что бы из него вышло,
если бы он был врачем. Спросили мы его про чахотку, про водянку, – он
достаточно верно определил признаки, у него была редкая наблюдательность.
Интересный старик был. И не было у него, знаете, этого презрительного отношения
к докторам, как это часто бывает у подобных лекарей. Нет, он признался нам, что
ему далеко до настоящего доктора, а лечит потому, что без помощи оставить
человека нельзя: не червяк.
// л. 8.
- 9 -
– Сам Господь,
говорит, озаботился и травки дал нам. Мы только травками…
…И давай показывать.
– Вот это, говорит,
иссоп… Кроплю лихорадку. Как в Писании указано: “окропивши мя иссопом“… Вот это
чистотел. Бородавки сводит. Уж на что куриная слепота, – и от этой пользы:
нарыв рвет.
…Калачики там – от
глотки, зверобой – от живота. И про какую-то задушевную травку, которая всякую
болезнь потом гонит. И даже чахотку медуницей лечит. Будто-бы троих вылечил,
прямо как кабаны стали. И даже в крапиве какую-то пользу отыскал.
Хороший был старик и,
знаете, когда рассказывал о своем деле, чувствовалось, что сознает он великую
обязанность, кем-то возложенную на него. Отец передал ему, он передаст другому.
И когда говорил это, обнял Никешу и прижал. И таким сиротливым показался он мне
тогда со своими травами и этими глазастыми жучатами, что от печки смотрели на
нас. И не только они, все эти поля, огромные поля с селами и деревнями. И
вспомнил я толпы больных, приходивших ко мне. Не везде были деды Антоны, и не
все могли они сделать. Но они все же делали, что могли и как умели.
…Слушали мы деда, а в
окна глядел вечер. Тихий и грустный. И ночь уже выступала из лесов и тянула над
полями свои невидимые крылья.
– Господь милостив –
говорил дед Антон, – вот и урожай дал, и травки растит…
…И на каждом слове у
деда был Господь. И Никешка так смотрел на него и его травы, что, казалось,
думал, что и в избушке деда сам Господь. Да, в глазах старика было так много
тихого света и доброты, что, казалось в нем пребывал Господь.
…Скоро ребят кликнули
ужинать. К ночи поля дышали сильней, и пряный запах тянули оттуда волной по
вечернему ветерку.
– Дух-то какой валит!
– сказал дед Антон, потянув носом.
– Ма-ли-на… Вот
заходи, господа, на Успеньев день, новым хлебцем,
// л. 9.
- 10 -
горяченьким угощу. Духовитый у нас хлеб, земля,
что-ли у нас особенная, а только хлеб у нас, как пряник. Медом отдает. И меду у
нас ноне много…
…И тут мы узнали, что
и пряники у них пекут. Вот эти пряники, медовые… – показал доктор на коробок.
– Приходи, господа.
Такие скирды наложим, – си-ла!
…Хотелось спать.
Сеновала у старика не было, так как скотины он не держал. Но он принес нам по
охапке сена и постлал на лавках, под окнами. Легли мы. Черные, закоптелые иконы
смотрели из угла полки, где лежала также толстая подкопченная книга в кожаном
переплете с медными застежками. С деревни доносились песни молодежи, которую
еще не свалила с ног летняя работа. И пронизанная этими звуками черная ночь,
глубокая бархатная ночь, глядела в окна вся в таких звездах. Лежал я на спине и
смотрел на качавшиеся над моей головой, засушенные желтые цветы. И уснул в
пряном и душном аромате трав… И видел я сон… Странное дело, господа… сколько
лет прошло, а я так ясно помню его, точно видел вчера… Странный, знаменитый
сон…
…Я видел поля… те буйные
поля, по которым только что проходили. Так ясно видел, все колоски видел,
слышах[6]
их шорох… Смотрю на колоски и слышу: “Баринок, баринок!“ И вижу я, что во ржи,
далеко от меня стоит дед Антон, в розовой рубахе, и манит рукой. И лицо его
было скорбно, скорбно и голос был полон тревоги, и так быдо[7]
тревожно его лицо, что я подбежал к нему, путаясь ногами и ружьем в высокой
цепляющейся ржи. Мне было душно, я терял силы, кружилась голова; но я бежал,
слыша все тотже тревожный призыв: “Баринокъ, баринок!“. Мои ноги запутались во
ржи и я упал и проснулся.
Я был весь мокрый от
поту, так душно было в избе. Я смотрел в полутьму, не понимая, где я. Кто-то
храпел рядом, должно быть товарищ. Да где же я? и вдруг я увидел его, деда
Антона. Он сидел у стола и из под круглых очков пристально смотрел на меня
тревожным взглядом. Черная книга, что была на полке, теперь лежала рядом с ним.
Маленькая лампочка была накрыта пакетиком, чтобы на меня не падал свет. Я все
вспомнил. Но почему он так смотрит?
//л. 10.
- 11 -
– Сон, что-ли какой
увидал, баринок? – спросил он меня. – Кричали вы во сне… Уж простите, окликнул
вас…
…Вот почему смотрел он
на меня. И голос: баринок, баринок! – был, конечно, его голосом. И все-же тот
сон оставил во мне, какое-то смутное, тревожное чувство. Странного, конечно,
ничего не было. Все, что было пережито за день, все это перепуталось в мозгу и
оплелось в картину сна. И даже мое падение во ржи я зацепился на охоте ружьем
за куст и упал на самом деле и испугался, что ружье выстрелит. И оклик –
баринок, баринок! – все это было на самом деле. Вот только почему я видел во
сне такое скорбное и прибывающее лицо деда Антона? Это было странно. Запомните
это…
…Когда я проснулся,
звезды уже бледнели… Должно быть шел уже четвертый час. Белели окна. Тишь
рассвета уже бродила внизу, а в избе проступали следы зари. Сеялось оттуда
что-то неуловимое, живое… Страшно хотелось спать и опять задремал под хриплый
шопот деда, читавшего толстую книгу.
Когда я снова
проснулся, было уже светло. В тишине утра слышалось быстрое лопотание молодых
чижиков. Надо мной, возле лавки, стоял дед Антон и глядел на зорю.
– Проснулся, баринок?
– сказал он. А я из писания почитал и досидел до свету. Вон, бабы уже жать
пошли по холодку…
…Точно и не было ночи.
В гомоне яркого утра выходили мы из деревни, чтобы взять зорю, хоть и позднюю.
Дед Антон сам провожал нас за околицу. И опять глядели на нас поля в море
яркого солнца, и опять медовые струйки… шли хлебами по вертлявой дороге, а дед
в розовой рубахе стоял во ржи по пояс и, приложив к глазам руку, кричал вослед:
– А на Успеньев-то день захаживайте! Таким
пряником угощу – у!...
…Шли мы, закинув за
плечи ружья, сбивая осевшую, сыроватую за ночь пыль. Собаки торопкой рысцой
трусили впереди, слизывая капли росы с подорожников. Помню, обернулся назад я.
Дед все-еще стоял и глядел. Розовую рубаху видел я… Как во сне было… Стоял
среди золотых волн…
// л. 11.
- 12 -
…Потом… – доктор
сказал это, понизив голос, – потом мы, действительно, еще раз были там… Не
помню, Успеньев лидень или какой другой праздник. Знаете, потянуло опять туда.
Может быть опять хотелось пережить то хорошее, бодрое чувство, с каким я глядел
от леса на открывшийся вдруг полевой простор. Кстати, я обещал деду прислать
походную аптечку и книжку-лечебник. Но увидали другую картину.
Поля стояли пустыми,
тянулось серой щеткой жнитво. Кое-где уже показывались коврики первых озимых
всходов, – знаете, эти искрасна-желтые с прозеленью… По задворкам деревню обступили
мощные, широкопузые ометы! Нет,т[8]
должно быть, это было не в праздник. Мы слышали этот добрый и четкий в
августовском воздухе стук цепов, веселый стук, то-то-то… Спешат и тараторят. И
стаи голубей над ригами, и облачка зерновой пыли на ветру…
Опять мы ночевали у
деда. А на утро он угощал нас свежим хлебом. Я сейчас помню этот дымящийся ноздреватый
душистый каравай и вижу, как трогательно погружал в него нож дед Антон.
Смотрели мы, с каким благоговением трясущейся рукой делал он это. Новый хлеб! И
четыре пары голубых глаз следили за ним, почмокивая рты, и шевелились пальцы…
Хлеб… Он ведь с этих полей, таких и серых теперь, с их полей.
– Крестись! Строго
говорил дед, наделяя большими ломтями внуков, – говори хлеб насущный.“….
Мы ели хлеб, душистый,
необыкновенный…
Да, Господь. И для нас
он был напоен ароматом полей и силой этой деревни. Это был живой хлеб. Там, при виде этих веселых лиц
детворы, прыгавшей с огромными дымившимися ломтями перед окнами, при виде
пузатых ометов необмолоченной ржи, довольных лиц крестьян, урожай был
богатейший, – понял я, что такое урожай для деревни. Что такое хлеб… И потом, в
разъездах, когда встречал воза с зерном, бывал на пристанях и видел баржи с
хлебом, поезда, нагруженные зерном, когда проходил мимо пекарен, их[9]
окон которых тянулись эти пряничные запахи свежего хлеба, я вспоминал ту
деревню, Большие Ветлы. И ясные глаза детворы с ломтями в руках. И поля,
широкие, большие, отдыхающие по осени…
// л. 12.
- 13 -
И когда мы с товарищем
оделили ребят карамелью, от всех них пахло хлебом и сытостью, и животы их были
здорово вздуты. И ели-же они! они объедались, закусывая лепешками. А широкие
ометы важно стояли на задах как верная стража. А голуби носились позвякивая
крыльями, и песни слышали мы, раскатистые песни.
Доктор встал и
прошелся по комнате, отошел к окну, поглядел.
– Господа, – каким то
особенным резким тоном обратился он к нам. Вы видали как едят дети? Конечно
видали… крестьянские дети. А вы слыхали, как они просят хлебца? Когда… нет
этого хлебца? Только тогда можно понять это чувство, которое я переживаю
сейчас, вспоминая как эти малыши эли… Да… Акулька, Манька, и Тит.
С
доктором происходило что-то странное. Он ходил из угла в угол и потирал лоб,
точно старался что-то вспомнить.
– Ну, слушайте дальше…
… И вот наши поездки
на охоту кончились. И дед Антон уже не попадался на глаза. И забыли мы про него
и про Большие Ветла… Товарищ мой изменился, и привычки его изменились. Ружье он
променял на садоводство и наши странствия окончились. Прошло года три… Вы,
молодежь, может быть хорошо и не знаете, что пережила тогда наша губерния. Да и
не только наша. Вы еще сидели на гимназических скамьях, а мы… – Он встал и
нервно заходил… Мы… мы… страшно вспомнить, что пережили… Два года подряд
неурожаи. Что-то ужасное было. Надо было видеть самим. Надо было жить т а м …
Его голос дрожал и,
когда он говорил, этот испытанный работник, этот светский человек, он весь в
эту минуту светился каким-то необычайно чистым и мощным воодушевлением.
– Нам выпала страшная,
напряженная работа. Довольно будет сказать, что бывали недели, когда мы спали
через два дня в третий. Да, Господь принес болезни. Этот настоящий спутник
голода – тиф, этот ужасный голодный тиф. Он вспыхнул как пламя в сухом лесу и
охватил огромный район… и косил… Мы начали работать. Посланы были отряды по
местам, но не
// л. 13.
- 14 -
хватало рук. Были напрасны вес силы. Я был
назначен старшим в этой половине уезда и перелетал с места на место, теряя
голову. Эпидемия разрасталась. Испортились дороги, и хлеб тянулся медленно и не
попадал к сроку. Север уезда молил о помощи… Он почему-то считался в лучших
условиях и помощь туда пошла во второй черед. Уж очень страшно было здесь…
И вот я бросился на
север. Надо было налаживать дело там. И я попал в Большие Ветла. Я не узнал их.
Да. были все те же поля. Но я не узнал
их. Осенью, а погода была ужасная… дожди, дожди, поля плакали… Туманно, в
мутной сетке. Того, что я видел когда-то, их силы покойной, – не было и следа.
А где-же ометы? А золотые волны? Нет и следа. Глухо, темно и мокро. А голоса на
деревне? Тихо, тихо было там. Там молчали, там забились в щели и замерли.
… Наш медицинский
отряд мел здесь свою стоялку[10].
Отсюда мы должны были вести войну со смертью и голодом. И я увидал деда Антона.
Я увидал что-то поникшее. Он едва бродил убитый. На меня смотрели глаза,
растерянные глаза… И первое, что я от него услышал:
– Вот, баринок,
погибаем…
И так вот рукой
сделал. Все повернулось в душе. Многое услышал
я в этих словах и уловил во взгляде. Быть может он и не думал об этом. Но
я понял одно:
– Поздно….
…Да, мы были здесь,
когда живы были поля, когда пузатые ометы стояли несокрушимой, казалось массой…
Когда так хорошо и светло было кругом… И когда мы были не нужны… А теперь…
теперь – поздно…
…Да, мы опоздали.
Конечно, мы многих спасли и одолели и тиф, и голод, но мы все же…. опоздали.
Спрашиваю его, – как, что. Затрясся он и махнул рукой. Тех, трех пар голубых
глаз, тех… Акульки, Маньки и… Тита… не было. Мы опоздали. И тиф и дизентерия
сломили их. Его сын, “старшой“, лежал в тифе. И что же? Этот старик пытался сам
что-то делать. Он лечил своими травками и корешками, как мог. Он выпе
// л. 14.
- 15 -
кал какой-то особенный хлеб, мешал его со
съедобными корешками, которые он добывал в лесу. Он сам выкапывал их, пока были
силы. Копал с Никешкой. Варил какие-то похлебки. Какую-то “лесовую картоху!“.
– Держались… – плача
рассказывал он мне. – А потом.. и силы не стало… Можно бы держаться, да
болезни…
…Он плакал и повторял:
– Мнучки… все… один
Никешка мается. Баринок, баринок!
…И повалился к моим
ногам. Баринок! Да, господа… Это был тот самый голос… Его, его я слышал тогда
во сне. Не верю я снам, но странно, – это был тот самый голос с поля… Меня
охватил ужас. Я плакал, господа. Боль, мучительная стояла в сердце камнем.
…И вот тогда я начал,
начал работу… настоящую работу. Дед молил меня спасти Никешу, последнее, что
оставалось ему. Я спас его.
Да, господа, я его
спас. Я всем своим существом бросил вызов силе, страшной силе, которую мы –
таки сломили. Боже, как хорошо было! Было жутко, и все же было хорошо! Как мы
боролись, друзья! Как все мы забывали себя. Видите… я плачу, господа… это
ничего… так хорошо вспомнить прошлое, когда весь горел каким-то святым огнем –
давать, давать, давать! Всего себя отдать…
…Помню, как я вощел[11]
к нему в избу. Так же, как и раньше, с
потолка свешивались травы, и цветы. Холодно было, но запах был все тот же.
Черноголовый Никеша лежал на печи и бредил. Метался без памяти. Звал Кутьку, –
собаченка у него была. На столе, накрытая холщевой тряпицей, лежала плоская
краюшка хлеба… Лежал “пряник“… вот тот самый пряник… – показал доктор на черный
продолговатый кусок, – это часть того “пряника“. Этот хлеб выпекал дед Антон.
Тут были и его измолоченные корешки, и мякина, и Бог знает, что еще. Когда я
попробовал, я выплюнул эту вязкую горечь. Они питались ею с месяц до нашего
хлеба. И когда я жевал его, у меня схватило в горле. А дед Антон смотрел на
меня, моргал и шептал что-то про кострику, которая с непривычки не лезет в
глотку…
… И началась работа.
Моим главным и первым пациентом стал Никешка.
// л. 15.
- 16 -
Не знаю, что, но что-то властное сказало мне:
“ты должен его спасти“. Глава старика так и следила за мной, стояли передо мной
неотступно, молили, звали…
О этот сон, странный
сон под утро, когда ночь, прекрасная ночь закрывала звездные глаза свои, и с широких
полей тянуло медовым духом. Неотступно стоял передо мной этот сон. И шумящие,
за ноги хватающие колосья, и дед Антон, который звал, звал меня…
В моей усталой голове,
в которой шумело кровью, стучала, как молоточек, одна назойливая дума. Мне
казалось, что если я спасу Никешу, я сделаю все. В этого, мечущегося на печи
Никешу воплотилось для меня все страждущее, все родное, все человеческое. И
этот дрожащий дед, следящий за мной беспокойным, выпрашивающим взглядом!
…Я захватил Никешу в
опаснейший момент, когда болезнь готова была осложниться воспалением легких.
Тогда бы все было кончено… Но я прервал горячими ваннами: у Никешки было
крепкое сердце. Моя помощница, – она заплатила жизнью там, – делала чудеса…
…Этот месяц работы
прошел для меня, как кошмар. Я спал не больше двух-трех часов в сутки. После
свинцового сна я вскакивал с болью в костях и с шумом в голове, у темени. Все
кружилось, перед глазами, когда я шел обходить больных… Поля… мокрые, черные,
пестрые… мне становилось тошно, и я закрывал глаза… Да, начинался тиф. Я это
знал. Но мне было все равно. Я должен был, должен был спасать, спасать… Все
спасать! – говорил я себе. Меня трепала лихорадка, подкашивались ноги, и я
говорил себе: я должен, должен… я опоздал, опоздал…
И Никеша поправился. Дед
смотрел на меня какими-то необыкновенными глазами. Он говорил ими, старался
что-то понять, моргал, разевал рот, плакал… А, может быть, мне казалось…
Помню, когда я последний раз пошел, шатаясь в его избу и
повалился на лавку, в угол, где лежали какие-то желтые цветы, он протянул ко
мне руки и шептал с дрожью:
– Баринок… баринок…
Божьи люди… баринок…
// л. 16.
- 17 -
…И курчавый, худой
Никеша смотрел с другой лавки огромными глазами. И все закружилось и пропало…
Потом все было смутно. Я уже не мог подняться. Помню только пучок желтых, ярких
желтых цветов над головой. Они качались и резали глаза… колосые, сухие,
огромные шумящие сухие колосья. Они жужжали в уши, гремели, путали… Они
шептали: – баринок, баринок… Звали меня эти ужасные колосья… И сладкий,
приторный, низкий запах печеного хлеба заливал меня и томил, томил.
…Я пришел в себя в
нашем бараке. Я пролежал без памяти три недели. И первое, что я увидел, был дед
Антон. Он стоял ко мне спиной и разговаривал
в[12]
нашей фельдшерицей. И когда обернулся ко мне, – смотрел, так смотрел.. Такого
взгляда, такой любви во взгляде я не помню. О, в этот момент он простил мне,
если только он мог упрекать меня когда-нибудь, – он простил мне тех… троих
малышей, те три пары голубых глаз…
– Теперь я здоров!...
– сказал я, обливаясь потом, – Ну, что, как твой Никешка?
…Дед Антон сложил
ладонь к ладони и закачался. Он только повторял:
– Жив, жив… Господи…
Божьи люди…
…Никешка был спасен. И
другие, многие. Мы потеряли сестру. Мы победили… Тяжело было, нет слов, но, скажу,
это был ценный момент жизни. И поучительный момент. Больше и рассказывать
нечего. Никешка и посейчас жив. Вы его видели сегодня, этого черноватого,
который с нами обедал. Он то и принес мне этот коробок. Он частенько приносит
мне эти пряники. Мы с ним старые приятели.
Доктор улыбнулся.
…И вот этот “пряник“
много помог мне в работе. Когда опускались руки, когда сомнения забирались в
душу: сомнения, – что могу я сделать, я, маленький я, в этих огромных просторах
полей, я только загляну за
// л. 17.
- 18 -
Стекло, где лежит это пряник, только вспомню,
что он лежит там, – приходит бодрость. Дед Антон смотрит на меня, – теперь он
лежит там, в Больших Ветлах, укрытый полями, – и уже не тем взглядом, каким
смотрел, когда говорил: “вот, баринок… погибаем…“ Как никак, а мы разделили с
этими полями их тоску и боль…
И так, вы видите, что
в моей работе большую роль сыграл этот “пряник“. Когда говорили здесь много хороших слов, он молчал
в шкафу. Но как никак, он хоть отчасти родился на этих полях и от их имени
должен был сказать свое слово. И сказал… И не ошибся…
Доктор встал и унес
пряник в кабинет. Мы слышали как он закрыл дверцу и повернул ключ.
– Но позвольте… –
сказал один из нас, когда доктор
вернулся, – эта история сказала больше, чем все мы… А вы в чем-то,
как-будто, упрекаете себя… Вы, как стойкий, редкий человек…
Доктор не дал
договорить и покачал головой.
– Позвольте… Этот вот
пряник сказал только одно: мы не должны были опаздывать… Не должны были! мы
опоздали! Вот что сказал он, и только! Только это!
Это был хороший вечер.
Прощаясь, мы долго и крепко жали руку нашему товарищу и были счастливы, что он
наш товарищ.
Была ночь, когда мы вышли под открытое небо. Черная ночь. Она
все накрывала вокруг поселка: и домишки, и поля, и леса за ними. Черная ночь. И
шли мы по домам в этой ночи, ехали по размытым дорогам, падали в лужи и
буераки, а в сердце не умирала светлая искра. Хорошо было на сердце. Светлые
образы таились в нем. Смотрели в поля. Да, темно. Темно и пусто… И ничего не
видно кругом. Нет, нет.. светлая искра горит в душе и будет гореть.. Есть еще
светлые искры… А разве пусты эти поля? Да ведь здесь жизнь! Здесь семена лежат…
[1] Опечатка. Следует читать: «какую-то».
[2] Опечатка. Следует читать: «важным».
[3] Опечатка.
[4] Опечатка. Следует читать: «руками».
[5] Опечатка. Следует читать: «могучими».
[6] Опечатка. Следует читать: «слышал».
[7] Печатка. Следует читать: «было».
[8] Опечатка.
[9] Опечатка. Следует читать: «из».
[10] Опечатка. Следует читать: «стоянку».
[11] Опечатка. Следует читать: «вошел».
[12] Опечатка. Следует читать: «с».