РУССКАЯ ПЕСНЯ

Я с нетерпением поджидал лета, следя за его приближением по хорошо мне известным признакам.

Самым ранним вестником лета являлся полосатый мешок. Его вытягивали из огромного сундука, пропитанного запахом камфары, и вываливали из него груду парусиновых курточек и штанишек для примерки. Я подолгу должен был стоять в одном месте, снимать, надевать, опять снимать и снова надевать, а меня повертывали, закалывали на мне, припускали и отпускали ― «на полвершочка». Я потел и вертелся, а за невыставленными еще рамами качались тополевый ветви с золотившимися от клея почками и радостно голубело небо.

Вторым ― и важным ― признаком весны-лета было появление рыжего маляра, от которого пахло самой весной ― замазкой и красками. Маляр приходил выставлять рамы: ― «впущать весну», ― и наводить ремонт. Он появлялся всегда внезапно и говорил мрачно, покачиваясь:

― Ну, а где у вас тут чего?..

И с таким видом выхватывал стамезки из-за тесемки грязного фартука, словно хотел зарезать. Потом начинал драть замазку и сердито мурлыкать под нос:

«И-ах, и те-мы-най ле-эс

да йехх, и те-мы-на-ай…»

И пел все громче. И потому ли, что он только всего и пел, что про темный лес, или потому, что вскрикивал и вздыхал, взглядывая свирепо исподлобья, ― он казался мне очень страшным.

Потом мы это хорошо узнали, когда он оттаскал моего приятеля Ваську за волосы.

//93

 

Так было это дело.

Маляр поработал, пообедал и завалился спать на крыше сеней, на солнышке. Промурлыкав про темный лес, где «сы-тоя-ла эх да и со-сенка», маляр заснул, ничего больше не сообщив. Лежал он на спи-не, а его рыжая борода глядела в небо. Мы с Васькой, чтобы было побольше ветру, тоже забрались на крышу ― пускать «монаха». Но ветру и на крыше не было. Тогда Васька от нечего-делать принялся щекотать соломинкой голые маляровы пятки. Но они были покрыты серой и твердой кожей, похожей на замазку, и маляру было нипочем. Тогда я наклонился к уху маляра и дрожащим тоненьким голосом запел:

«И-ах и в те-мы-ном ле-э…»

Рот маляра перекосился и улыбка выползла из-под рыжих усов на сухие губы. Должно быть, было приятно ему, но он всетаки не проснулся. Тогда Васька приволок на крышу большую кисть и ведро с краской и выкрасил маляру пятки. Маляр лягнулся и успокоился. Васька состроил рожу и продолжал. Он обвел маляру у щиколок по зеленому браслету, а я осторожно покрасил большие пальцы и ноготки. Маляр сладко похрапывал, ― должно быть, от удовольствия. Тогда Васька обвел вокруг маляра широкий «заколдованный круг», присел на-корточки и затянул под самым маляровым ухом песенку, которую с удовольствием подхватил и я:

«Рыжий красного спросил, ―

« Чем ты бороду лучил?

« Я не красной, не замазкой,

« Я на солнышке лежал!

« Я на солнышке лежал, ―

« Кверху бороду держал!

// 94

 

Маляр заворочился и зыкнул. Мы притихли, а он повернулся на-бок и выкрасился. Тут и вышло. Я махнул в слуховое окошко, а Васька поскользнулся и попал маляру в лапы. Маляр оттрепал Ваську и грозил окунуть в ведерко, но скоро развеселился, гладил по спине Ваську и приговаривал:

― А ты не реви, дурашка. Такой же растет у меня в деревне. Что хозяйской краски извел, ду-ра… да еще ревет!..

С того случая маляр сделался нашим другом. Он пропел нам песенку и про темный лес, как срубили сосенку, как «угы-на-ли добра-молодца в чужу-дальнюю сы-торонушку…» Хорошая была песенка. И так жалостливо пел он ее, что думалось мне, ― не про себя ли и пел ее? Пел и еще песенки ― про «темную ноченьку, осеннюю», и про «березыньку» и еще ― про «поле чистое»…

Впервые тогда, на крыше сеней, почувствовал я неведомый мне дотоле мир, ― тоски и раздолья, ― таящийся в русской песне, неведомую в глубине своей душу родного мне народа, нежную и суровую, прикрытую грубым одеянием. Тогда, на крыше сеней, в ворковании сизых голубков, в унылых звуках маляровой песни, приоткрылся мне новый мир ― и ласковой и суровой природы русской, в котором душа тоскует и ждет чего-то… Тогда-то, на ранней моей поре, ― впервые, может быть, ― почувствовал я силу и красоту народного слова русского, мягкость его и ласку, и раздолье. Просто пришло оно и ласково легло в душу. Потом ― я познал его: крепость его и сладость. И все узнаю его…

Апрель, 1926 г.

(ШМЕЛЕВ И.С. СВЕТ ВЕЧНЫЙ. PARIS, 1968