Югов А.

Великий мыслитель языка //

Наш современник. 1972. № 10. С. 107 – 114.

 

1

Ив а н Ксенофонтыч. Что такое: крутой сердцем?

Аграфена Платоновн а. Самодур.

Иван Ксенофонтыч. Самодур! Это черт знает что такое! Это слово неупотребительное, я его не знаю. Это lingua barbara,  варварский язык.

Аграфена Платоновна. Уж и вы, Иван Ксенофонтыч, как погляжу я на вас, заучились до того, что русского языка не понимаете...». (А. Н. Островский. «В чужом пиру похмелье»).

«Бальзаминов а. ...Вот слушай! Ты все говоришь: «Я гулять пойду!». Это, Миша, нехорошо. Лучше скажи: «Я хочу проминаж сделать!».

Бальзаминов. Да-с, маменька, это лучше. Это вы правду говорите! Проминаж лучше». (А. Н. Островский. «Свои собаки грызутся, чужая не приставай»).

Для иного читателя странным, вероятно, покажется, чего ради годовщинное это слово (1872 - 1972) о великом мыслителе русского языкознания, авторе бессмертного «Толкового словаря», о Владимире Ивановиче Дале, открывается цитатами из пьес Островского.

А между тем для тех, кто еще не забыл ожесточенные языковедческие сражения в нашей печати, занявшие почти четверть века, для тех связь, глубокая и несомненная, раскрывается в этом сопоставлении сразу.

Ну как ее не вспомнить, Павлу Петровну Бальзаминову, когда и до сих пор на страницах того или иного издания нет-нет да и появляются статьи и заметки ее отдаленных потомков со странным, мягко говоря, требованием: отказаться от русских производственных слов и выражений, заменить их сплошь иностранными. Начинить (нет, здесь более подойдет —

Ах, дожить бы до конца Словаря! Спустить бы корабль на воду!..

Вл. Даль.

нафаршировать) русский язык науки, быта и производства иноязычными словами, и это — невзирая на то, что иное с Запада ухваченное словечко, например «ралли», даже не с каждым русским предлогом благопристойно сочетается!..

Когда-то в дворянских, до мозга костей «офранцуженных» кругах, когда еще Карамзин не обогатил нашего языка удачнейшими переводами иностранных слов и еще не было предложенного им «влияния» вместо «инфлюэнции», в переписке по международным делам весьма обычным являлось предписание послу: «Усилить свою инфлюэнцию».

Обратимся еще раз к Островскому. Петербургский сановник Вертинский из пьесы «Дикарка», один из «желудочно-поло-вых космополитов», по выражению Салтыкова-Щедрина, искатель богатых невест, карьерист без чести и совести, проповедует:

«...Один мой знакомый говорит, что в России, чтоб завести что-нибудь порядочное, нужно прежде все урочища, все деревни назвать иначе, хоть по-немецки, а старые названия строго приказать забыть.

Ашметьев. Довольно радикальная мера.

Вершинский. Оригинально — это правда, но тут есть смысл. Чтобы сеять новое, нужно старое вырвать с корнем и сровнять местность. Что такое все эги урочища, все российские обыкновения и обычаи? Стоит ли их жалеть? Они продукт нашей милой старины, а русская старина и невежество — синонимы...»

Всю свою великую подвижническую жизнь Владимир Даль подвергался невежественным и злобным гонениям со стороны сановных и чиновных мракобесов типа вершинских, тяжко страдал от доносов в страшное «третье отделение собственной его величества канцелярии», от косно-

сти представителей тогдашнего языкознания в царской России, от тех лжетолкований и насмешек, которыми они встречали его призывы неустанно радеть об очистке книжного языка от «чужесловий», нахватанных отовсюду господами дворянами, стремиться к полнокровной и щедрой русскости русского литературного языка — не только в одном словаре, но и в речестрое.

Жизненные прототипы Ивана Ксенофон-тыча, с его лженаучным чистоплюйством, косным интеллигентским пуризмом в языке, и маменьки Бальзаминовой, с ее невежественной, мещанской галломанией, немало отняли сил и душевного здоровья у великого лексикографа и лексиколога. Да, и лексиколога, то есть мыслителя слова, а не только собирателя слов, словарника, — не следует никогда забывать об этом, когда мы говорим о бессмертных трудах Даля!

Кощунством, покушением на «святыню» самой грамматики, а не только на словарь «благовоспитанных людей», казались тогдашнему интеллигентному обществу, не привыкшему мыслить в языке, такие, к примеру, высказывания Даля:

Та чепуха, которую зовут «русской грамматикой», составлена на чужой лад, сообразно со всеми петровскими преобразованиями: не изученный, не исследованный в его законах живой язык взяли да и втиснули «в латинские рамки, склеенные немецким клеем».

Теперь мы вполне понимаем обоснованность далевского мятежа против готшедо-аделунгозских грамматик, по которым обучали в тогдашних школах.

Достаточно привести суждение об этом одного из основоположников истинной грамматики русского языка — академика Буслаева:

«Дальнейшие успехи нашего языка в сочинениях Грибоедова, Крылова, Пушкина уже не нашли себе оправдания в этих руководствах; вследствие чего, первый, художник и знаток русского слова, Пушкин увидел себя в странном противоречии со многими параграфами принятой в его время грамматики...».

 

2

Я назвал жизнь Владимира Ивановича Даля Ееликой и подвижнической — назвал, не обинуясь, убежденно и обоснованно.

Труды его неописуемо грандиозны. Это, в первую очередь, его бессмертный «Толковый словарь живого великорусского языка» и затем — «Пословицы русского народа». Они — его наследие нам, отдаленным потомкам, уже и праправнукам, пожалуй. Да и далече будущим «побегам» наследие это будет впрок и на радость. В особенности — писателям, поэтам, а шире говоря, всем, чье призвание ■— слово.

Оговорюсь: данная статья отнюдь не биографический очерк. Тема ее — Даль как великий мыслитель языка.; Он — пе-резоротчик, он поистине — могучий революционер литературного языка. Но не в том смысле, что ему выпало счастье представить народу высокохудожественные произведения, созданные согласно собственной страстной и непрестанной проповеди, — нет, это стало уделом других исполинов художественного слова; его революционность в том, что он открыл дорогу в литературу живому, нерафинированному народному языку. Здесь кстати будет напомнить, что и сам Владимир Иванович, будучи уже признанным, и широко признанным, писателем, неоднократно оценивал свои художественные произведения довольно сурово: «Тридцать лет тому назад, как показались первые попытки писателя, который не ценит высоко сочинений своих, но полагает, что они могут быть полезны по направлению своему и языку».

Впрочем, Виссарион Белинский сперва, в 1835 году, давший отрицательную оценку сказкам Даля, вот что писал об авторе «Повестей, сказок и рассказов Казака Луганского»: «Господствующая наклонность, симпатия, любовь, страсть его таланта заключается... в русском человеке, русском быте, словом   — в мире русской

жизни.:. Не знаем, потому ли знает он Русь, что любит ее, или потому любит ее, что знает; но знаем, что он не только любит ее, но и знает... Он любит простого русского человека, на обиходном языке нашем называемого крестьянином и мужиком. И — боже мой! — как хорошо он знает его натуру! Он умеет мыслить его головою, видеть его глазами, говорить его языком».

А Гоголь? Да ведь это превознесение, дифирамб:

«Из людей умных должны выступать на поприще (литературы. — А. Ю.) только те, которые кончили свое воспитанье и создались как граждане своей земли, а из писателей только такие, которые, любя Россию так же пламенно, как тот, который дал себе названье Луганского козака, умеют по следам его живописать природу, как она есть, не скрывая ни дурного, ни хорошего в русском и руководствуясь единственно желаньем ввести всех в действительное положение русского человека».

И еще: «По мне, он значительней всех повествователей-изобретателей... Каждая его строчка меня учит и вразумляет, придвигая ближе к Познанью русского быта и нашей народной жизни... Всяк согласится со мной, что этот писатель полезен и нужен всем нам в нынешнее время».

Были возражения, что, дескать, все эти высокие отзывы относятся не к художественной стороне повестей и рассказов Даля, а только лишь к верности этнографических, бытовых зарисовок. Неправда! И если бы у нас не было никаких доводов против, то одного лишь тургеневского отзыва в «Отечественных записках» (1846 г.) было бы достаточно:

«Мы назвали г. Даля народным писателем и должны оправдать это название. У нас еще господствует ложное мнение, что тот-де народный писатель, кто говорит народным языком, подделывается под русские шуточки, часто изъявляет в своих сочинениях горячую любовь к родине и глубочайшее презрение к иностранцам».

По мнению Тургенева, Владимир Даль ничего общего не имеет с таковыми лженародными литераторами. «Первые россказни Казака Луганского» хотя и «обратили на себя всеобщее внимание читателей русским складом ума и речи, изумительным богатством чисто русских поговорок и оборотов... но такого рода сочинения не имеют еще истинно литературного значения», — пишет он. И продолжает: «И автор не остановился на них. Казак Луганский стал Далем. Г-н Даль находится теперь в самом расцвете своего таланта, я лучшие его произведения появились в последних годах».

Далее следует замечательнейший образец анализа художественных произведений Даля. Идейное, идеологическое мы бы сказали, удивительно сочетается здесь у Тургенева с тем разбором, который принято называть анализом формы:

«Он (Даль. — А. Ю.), как говорится, себе на уме, смотрит невиннейшим человеком и добродушнейшим сочинителем в мире; вдруг вы чувствуете, что вас поймали за хохол, когти в вас запустили преост-рые; вы оглядываетесь, — автор стоит перед вами как ни в чем не бывало... «Я, говорит, тут сторона, а вы как поживаете?» Русскому человеку больно от него досталось — и русский человек его любит, потому что и Даль любит русского человека...»

«Поймали за хохол, когти в вас запустили преострые»... Неужели не ясно, о каких «когтях» Даля говорит здесь Тургенев? Учтите тяжкое, удушающее иго «ценсуры» Николая I, и несомненным станет, что в художественных вещах Даля Тургенев — едва ли не первый из всех! — указывает на «бич сатиры», которым впоследствии со столь страшной и беспощадной силой владел Салтыков-Щедрин.

Нет, не благодушным балагуром-юмористом был этот человек, и даже в первом своем сборнике сказок! Об этом разговор дальше. Но вполне достаточное доказательство тому те гнусные и оскорбительные жандармские репрессии, которым подвергся Казак Луганский, доктор Даль, по «высочайшей воле» сразу по выходе своих сказок в 1832 году и которые отягощали его жизнь вплоть до старости, делая его, по существу, поднадзорным третьему отделению. -

Продолжим, однако, цитирование:

«Казак Луганский (недаром казак!) не поднимается на ходули, не говорит нам: «Я, господа, вам расскажу то и то; я презлой, преумный и пренасмешливый человек»... Но в его рассказах то и дело попадаются вещицы, от которых так и хочется подпрыгнуть, между тем как в произведениях тех ученых и красноречивых господ все есть, кроме непредвиден н о г о... (Разрядка моя. — А. Ю.) А нас, грешных людей, букзоедоз, только непредвиденное и радует».

В этих выделенных мною словах Тургенева разве не говорится о композиции вещей Даля, о сюжетостроенпи?

Хвалит Тургенев и слог: «Слог у Даля чисто русский, немножко мешковатый, немножко небрежный (и нам крайне нравится эта мешковатость и небрежность), но меткий,  живой  и ладный».

И завершает свой глубокий анализ восклицанием, которое одно стоит целого листа дифирамбов:

«Даже иногда обидно становится читателю: за что ж русский человек отдан весь во владение этому казаку? А делать нечего!..»

 

3

Но авторитеты авторитетами, а не представить ли все же на суд читателя образчик того, как сам-то Владимир Иванович воплощал в своей прозе собственные заветы. Не знаю, как кто, а я не могу без

глубокого восхищения читать эти образцы могучей и мыслеёмкой изобразительности, а вместе с тем и чистейшей русско-сти художественного слова. Ведь что такое художественность слова? Это, в неразрывной триаде, — мыслеёмкость, точность, вещественность.

Я предложу вниманию читателя два да-левских отрывка. Один — из его учебника зоологии для военных учебных заведений; очерк называется «Медведь». Не будем удивляться: Владимир Даль, доктор медицинских наук, был автором двух замечательных, лучших в то время руководств для средних шксл — «Зоологии» и «Ботаники». Более того, за эти свои труды он удостоился звания члена-корреспондента Академии наук по естественному, физико-математическому отделению.

Второй отрывок — из очерка «Русак» (о том, как некий простой человек, кровельщик Телушкин, вызвавшийся произвести починку шпиля, «иглы» Адмиралтейства, «удивил в свое время весь белый свет»).

Итак, будем всматриваться сперва в «Медведя». Едва ли бурые медведи зоопарка могут превзойти его в зримости!

«Ростом и даже шерстью он бывает не одинаков... Шерсть бурая, различных отливов, длинная, косматая, походка неуклюжая, хотя зверь ловок и проворен; лоб у него широкий, голова круто суживается в щипец, уши небольшие, острые, когти в полпальца длины, хвост очень мал. Медведь бегает, в случае нужды, прытко и накоротке догоняет даже лошадь; он лазит по прямым и гладким соснам к бортям, не нуждаясь в сучках для опоры, а загоняя в один удар цепкие когти свои сквозь всю кору, до самого дерева...»

Прямо признаюсь, что впервые через это «загоняя в один удар цепкие когти свои сквозь всю кору» я не только понял, а словно бы и увидел, как бурый медведь взлезает даже на гладкую сосну. Бесподобно!.. А помню, когда я работал в горнопромышленном таежном крае разъездным врачом, то рассказы о том, будто бы огромный бурый медведь способен в кою пору, как все равно верхолаз-электрик с его стальными когтями, вскарабкаться на гладкую высоченную сосну, казались мне обычными россказнями старожилов. Оказывается, не экзотика!..

Но продолжим.

«Он нередко подымается на дыбы, осматриваясь или нападая на скотину, но, впрочем, ест также падаль и разные корни и растения. Любит овес и ягоды, особенно лесную малину, и лаком до меду. Он держится больше на севере, в дремучих лесах, на зиму устраивает себе берлогу то под корнями буреломного дерева, то вырывая себе яму или отыскивая овраг, то просто под собранным им в кучу валежником. Осенью он бывает очень жирен, к зиме ложится и во все время спячки своей не ест, а весной встает тощий и слабый. Слух и чутье у него очень остры, он ревет от удовольствия и*ли злобы глухим, но грозным голосом; живет до 35 лет. Сила его, в особенности в передних лапах, чрезвычайно велика; он надеется на них более, чем на зубы свои, и удар лапы этой, особенно если медведь поднялся на дыбы, убийствен. Медведь нередко обхватывает неприятеля обеими лапами, дерет его, мнет и ломает под себя. Поэтому народ и говорит, что волк режет скотину, а медведь дерет или ломает ее...»

Неужели кто-либо из нас, пишущих, способен к такой глухоте на слово, чтобы не почувствовать, каков здесь отбор, каковы мыслеёмкость, точность и вещественность! Ведь это же, говоря языком былин и старинных народных песен, поистине «скатный жемчуг»! И какая ясность и суровая простота рассказа! И — ни одного «чужеслова». Думается, и теперь в любой хрестоматии природоведения этому далев-сксму очерку можно найти место. Да и русскому языку поучились бы отроки!..

Повести и рассказы Даля забыты несправедливо. Среди них есть замечательные. В них старался он посильно осуществить свое учение о грядущем писательском языке и, вполне понимая, что не он, беллетрист Даль, призван к столь великому свершению, взывал ко всем:

«Пришла пора подорожить народным языком и выработать из него язык образованный. Народный язык был доселе в небрежении: только в самое последнее время стали на него оглядываться, и то как будто из одной снисходительной любезности... Знаю, что за мнение это составителю словаря не сдобровать. Как смеет говорить, что язык, которым пишут оскорбленные таким приговором писатели, язык не русский? Да разве можно писать мужицкою речью Далева словаря, от которой издали несет дегтем и сивухой, или по крайности квасом, кислой овчиной и банными вениками?» Так говорил Даль в своем «Напутном слове» к «Толковому словарю живого великорусского языка», которое произнес 21 апреля 1862 года в Обществе любителей русской словесности при Московском университете.

Далее, как бы ограничивая чрезмерную широту своего высказывания, остерегаясь лжетолкований и, опять-таки, скромно оговаривая, что не ему суждено воплотить а художественных произведениях свою проповедь, Владимир Иванович продолжал так:

«Нет, языком грубым и необразованным писать нельзя, это доказали все, решавшиеся на такую попытку, и в том числе, может быть, сам составитель словаря...».

Однако тотчас же, исполненное какой-то вещей и грозной силы, как бы угрожающее пророчество срывается с его уст, многоопытного и мудрого старца:

«Но из этого вовсе не следует, чтобы должно было писать таким языком, какой мы себе сочинили, распахнув ворота настежь на Запад, надев фрак и заговорив на все лады, кроме своего, а из этого следует только, что у нас еще нет достаточно обработанного языка и чтд он, не менее того, должен выработаться из языка народного. Другого, равного ему источника нет, а есть только еще притоки; если же мы, в чаду обаяния, сами отсечем себе этот источник, то нас постигнет засуха, и мы вынуждены будем растить и питать свой родной язык чужими соками, как делают растения тунеядные, или прищепой на чужом корню. Пусть же всяк своим умом рассудит, что из этого выйдет: мы отделимся вовсе от народа, разорвем последнюю с ним связь, мы испошлеем еще более в речи своей, отстав от одного берег! и не пристав к другому; мы убьем и погубим последние нравственные силы свои в этой упорной борьбе с природой, и вечно будем тянуться за чужим, потому что у нас не станет ничего своего, ни даже своей самостоятельной речи, своего родного слова».

Когда я приводил в одной беседе вот тот образчик далевского живописания о медведе, не уступающего, думаю, приш-винскому, я услышал возражение, что, дескать, для описания бурого медведя этакого языка, может быть, и вполне достаточно, но пускай бы попробовал ваш Владимир Даль применить его для описания чего-либо технического, да еще, как выражался он, не употребляя «чужесловов», то есть иностранных слов.

Пусть судит читатель. Вернее сказать— пусть смотрит читатель! Это из очерка «Русак»:

«Тонкий и высокий Адмиралтейский шпиль в Петербурге (тут ничего не поделаешь: сразу, по неотвратимой причине, три «чужеслова»! — А. Ю.), который еще недавно в глазах наших для починки обставлен был целым лесом лесов,—потребовал и в то время какой-то менее значительной починки; но само собою разумеется, что на вершину шпиля, на эту иглу, одетую сверху донизу вызолоченным листовым железом, нельзя иначе попасть, как обгородив ее целым городом лесов, от земли до самого кораблика: издержки огромные в работе и в припасах. Простой работник, кровельщик, был при рассуждениях об этом, слышал о торгах, о совещаниях подрядчиков, пошел осмотреть еще раз на глазомер шпиль и узнать, высоко ли можно будет подняться внутри его, в пространстве трех мачтовых дерев, составляющих иглу, и, сообразив все это, явился сам на торги и предложил сделать требуемую поправку не за десятки тысяч рублей, а за несколько сот, сколько пожалуют из милости. Подумав, согласились; но никто не верил успеху...»

. А теперь — внимание! — слово показывает:

«Кровельщик отправился в шпиль, поднялся по железным скрепам между тремя мачтовыми деревьями до самого нельзя, там сделал осторожно окошечко, вынув железный лист,—высунул голову и посмотрел на Питер. Насмотревшись, он примостился, стал твердою ногою снаружи шпиля, закинул веревку, размахав ее, вокруг шпиля, поймал другой конец, пронял в него веревку удавкой, или петлей, затянул ее и, подымая шестом постепенно все выше и выше, продолжал затягивать, не давая ей опускаться вниз. Кончив прием этот, он опоясался концом этой веревки, соскочил во славу господню на вольный свет, будто хотел полететь, и, цепляясь босыми ногами за почти отвесный шпиль, пошел улиткой вокруг него, подымая шестом обороты веревки как можно выше и 1 и : своего тела прочь от шпиля, на воздух, чтобы натягивать веревку. Таким образом он, обвивая веревку вокруг тптжшш и укорачивая ее этим, подымался все выше и выше; там примостился снова, как ласточка с гнездом своим, снаружи шпиля; опять закинул оттуда веревку петлей и кончил тем, что добрался до верхушки, до железного стержня, на котором стоит знаменитый кораблик. Привязав к этому месту стремянку (веревочную лестницу), мой кровельщик сел отдыхать и смотрел на подножный Петербург глазом победителя. Весело было ему теперь оглянуться! В несколько дней починка была окончена, лесенка снята, окно зачинено и все незатейливые снаряды убраны!».

Помню, я начал было читать этот очерк одному пожилому врачу, — вдруг он, побелев лицом, словно перед обмороком, защитным движением поднял задрожавшую ладонь, запрещая мне читать дальше: как раз на том месте, где кровельщик-верхолаз, сидя в своей веревочной петле, оттолкнулся ногами от шпиля, чтобы туже натянулась веревка. «Что с вами, доктор?» — «Ах, знаете, голова закружилась, когда он это... Я ведь страдаю высотобояз-нью...»

Столь страшной, почти физиологической силой обладает далевское слово, столь как будто простое, неизукрашенное, без всяких метафор.

И разве же здесь не о технике?!

Невольно вспоминается нередкий опыт над погруженным в гипнотический сон человеком: накладывают на предплечье ему кружок металла, заведомо холодный, а затем врач-гилнотизатор коротко, безоговорочно живописует раскаленность этого кружка, боль ожога и что же? Подопытный не только испытывает все это, выражает на лице своем, но вслед за тем, через положенное число часов, появляется, у него на том самом месте сперва краснота, а потом и волдырь с выпотом ожога...

Слово обожгло!..

Великий наш физиолог Иван Петрович Павлов раскрыл таинственный механизм, в силу которого могут совершаться такие вещи:

«Слово, благодаря всей предшествующей жизни взрослого человека, связано со всеми внешними и внутренними раздра жениями. приходящими в большие полушария (головного мозга. — А. Ю.), все их сигнализирует, все их заменяет и потому может вызвать все те действия, ре-1КЦИИ организма, которые обуславливают те раздражения».

То есть слово может стать в какой-то степени заместителем любого явления действительности: зрительного, вкусового, осязательного... Но всякое ли слово? Нет, не всякое. Первенствующая роль тут принадлежит тому, которое принято у нас называть художественным. Но если в слове писателя кет вещественности, осязательности, то художественным его произведение не будет.

Этой вещественностью, зримостью, осязательностью, как мы убедились, художественное слово Владимира Даля обладало с избытком. Но не только язык его очерков, зарисовок высокой оценкой встретили Гоголь, Белинский, Тургенев, а и некоторые повести в целом — такие, например, как «Бедовик», «Колбасники и бородачи», «Павел Алексеевич Игривый». А здесь неизбежно подразумевается и многое другое: верность эпохе, идейное содержание и, наконец, искусство сюжетострое-ния.

В связи с этим вспоминается мне весьма замечательное обстоятельство из жизни Даля. Почти всеми была осуждена его фантастическая пьеса-сказка из времен Киевской Руси «Ночь на распутье». Пьеса была без согласия Даля халтурно поставлена на сцене Александрийского театра и вконец ославлена.

Однако сам Глинка мечтал увидеть эту пьесу в своей постановке и готовился писать для нее музыку. Кроме того, сравните «Ночь на распутье» Даля с пьесой-сказкой Велемира Хлебникова «Девий бог», тоже из времен Киевской Руси, и вы убедитесь, насколько преждевременным было осуждение той далевской вещи и сколь далека литературная преемственность!..

Вещи, написанные Далем для детей, и поныне «огромнейшими тиражами издаются у нас, и все еще их не хватает. Таким образом, подобно автору «Аленького цветочка», Владимир Иванович дожил до высокой чести войти в число наших детских писателей.

— Так что же, однако, — слышится мне недоуменный вопрос, — почему у нас художественные произведения Владимира Даля вспоминаются в литераторских кругах как что-то заведомо устарелое, о чем всерьез даже и рассуждать не стоит?

Я думаю, что в первую очередь здесь виноват, как это ни парадоксально, сам Даль. Точнее же сказать, его исполинский, почти сверхчеловеческий, сорокасемилетний труд —- «Толкозый словарь живого великорусского языка» и «Пословицы русского народа», — труд, издававшийся у нас неоднократно, стотысячными тиражами, и все еще мало кому доступный и для многих недосягаемо вожделенный, труд этот заслонил, как принято говорить, все остальное далевское.

В немеркнущем свете этого труда, в свете всемогущего народного слова, которое с неслыханной дотоле полнотой было охвачено, собрано и тончайше растолковано Далем, исчезли из памяти последующих поколений его художественные вещи, как при свете солнца тускнеет на наших глазах и делается невидимою луна.

 

4

Не миновать, хотя бы самым кратчайшим образом, вспомнить, каких неимозер-ных трудов и усилий стоило этому легендарному человеку создание «Толкового словаря».

Первый биограф Даля, Мельников-Пе-черский, так рассказывает о самом начале далевского подвижнического пути:

«Морозным вечером, в марте 1819 г., по дороге из Петербурга в Москву... ехал молоденький мичман. М,ичманская одежда, с иголочки, плохо его грела. Молоденький мичман жался в санях. Ямщик из Зимо-горского Яма (дело было в Новгородской губернии) поглядел на него и в утешение продрогнувшему до костей моряку указал на пасмурневшее небо — верный признак перемены к теплу. «Замолаживает!» — сказал он. По-русски сказано, а мичману слово ямщика не вразумелось. «Как — замолаживает?»—спросил он. Ямщик объяснил значение незнакомого мичману слова. А тот, несмотря на мороз, выхватывает из кармана записную книжку и окоченевшими от холода руками пишет: «Замолаживать — иначе пасмур-неть — в Новгородской губернии значит: заволакиваться тучками, говоря о небе, клониться к ненастью».

(Замечу, что я слово «замолаживает» произвожу от «молога», то есть мга, мгла).

Владимиру Далю было тогда 17 лет с небольшим (юный мичман следовал к месту службы своей в Черноморском флоте, в Николаев). И вот что знаменательно: записывая это первое словечко будущего своего словаря, Даль, как заправский лексикограф-педант, отмечает, что оно областное, отмечает, где и от кого записано, и безупречно, точно и сжато, разъясняет его значение.

О, впоследствии доктору медицины и-хирургии Далю далеко не всегда будет удаваться осуществить все эти требования — и за то сколько попреков вытерпел он! Не научно! — кричали ему в печати. Почему нет пометы: где, от кого, в какой губернии вы записали это слово, в каком уезде?

Скорбно и гневно, а в то же время и с убийственной насмешкой отвечал на эти злобные придирки Даль. Указав, что в словаре французском или немецком «язык давно перепотрошен на все лады и каждое слово его перебрано и перещупано в пальцах», он затем язвительно вопрошает своих «судей немцдостливых»: «А что делать русскому словарнику, который один, своею душою, собрал гораздо за 80 ООО слов, которых нет доселе ни в одном словаре, откуда они вытеснены условными, письменными реченьями, частью плохо придуманными, часто взятыми из помянутых, готовых немецких и французских словарей? Скажут: и у 80 000 слов можно сделать отметки; но, спрашиваю, на что и на кого ссылаться? Этнографическое отделение говорит: «Вносить с оговоркою, где именно и кем слова составителю сообщены». Академия могла бы это сделать при издании областного словаря, потому что ей сообщались слова за подписью собирателей — а я-то, сам собиратель то есть, подбиравший крохи эти случайно и сорок лет сряду, на кого я сошлюсь?..

...Записывая чуть ли не с 1819 года всякое новое для меня слово, где бы оно мне ни попадалось, мог ли я предвидеть подобное требованье и мог ли его исполнить? Разве я ходил по слова, как по грибы; набрал кузов, принес домой и, пожалуй, подписал: из такого-то бора? Кто занимался этим делом, тот понимает, что на заказ слов не наберешь, а хватаешь их на лету, в беседе, когда они, без всякого раздумья, бывают сказаны... Имя этого собеседника? Но он никому из ученых не известен, Николаевых и Ведерниковых на Руси много...».

И впрямь: доктор Даль, «фронтовой врач», как сказали бы мы теперь, собирал слова и у походных солдатских костров, и на полях сражений, и в военных госпиталях, на обходах. Недаром в книге своей «Солдатские досуги» он, обращаясь к ним, к солдатам, говорит, что эта книжка для их чтения написана человеком, «который сам сиживал с вами за огоньком, пил из одной с вами манерки, ел казенные сухари и видел солдата не только в казарме да на ученье, видел его и в чистом поле».

«— Бывало, на дневке где-нибудь, — рассказывал он Мельникову-Печер.ко-му, — соберешь вокруг себя солдат ка разных мест, да и начнешь расспрашивать, как такой-то предмет в той губернии зовется, как в другой, в третьей; взглянешь в книжку, а там уже целая вереница областных речений».

Нелепо в такой обстановке вызывать настороженность вольно беседующих солдат, записывая, кто он да какого роду: начальство, вишь, записывает, а не будет ли из того худа? Не забудем, что это происходило в царствование Николая Пал-кина, при Орловых, бенкендорфах и Дубельтах!

Но едва ли не самую страшную обиду, которой Даль не мог забыть до самой кончины, нанес ему один из ученых рецензентов его Словаря, когда за этот исполинский труд свой Владимир Иванович был удостоен золотой медали Географического общества (1862 г.). Рецензент этот бросил Далю попрек, что он, дескать, «ста» вит часто, ничем их не обозначая, слова своего сочиненья».

В течение целых пяти лет Даль и не знал об этой напраслине. Но зато как забушевал старец, какой разящий «Ответ на приговор» дал он через эти пять лет, в 1867 году! И посмотрите, какую причину своего промедления с ответом указал он:

«Так как я уже много лет, за недосугом, ничего не читаю, отдав все силы свои, все время и все глаза Словарю, то я и не видал и не слышал даже ничего об этом приговоре столь узажаемого, ученого общества...». Коли так, то он, Даль, готов и возвратить высокую награду, ибо, если составитель Словаря насочинял своих слов под видом народных, то какой же это словарь? Однако «разборщик... приводит их всегс только три, говоря: «Гармонию он (Даль) переводит — соглас, гимнастику — ловкосилие, а автомат — живу ля». Основываясь на этих трех словах, разборщик говорит: «Рядом со словами общественными, словами областными он (Даль) ставит часто, ничем их не обозначая, слова своего сочиненья». Если бы, до времени, открыто было в Слозаре моем не более этих трех слов моего сочинения, то не лишку ли сказано, что соетазнтель делает это часто?»

И затем неопровержимо доказывает, что выдуманных им. слов нет во всем его Словаре.

Даль уверенно обращается к суду потомков :

«Но я знаю, что потомство рассудит иначе и назовет нарекание это, печатно высказанное, напраслиной. Русский язык станет со временем более доступным для образованных сословий, пишущие люди сроднятся с ним и, конечно, не найдут в Словаре моем того, что им пред сказ ка ■ современники. Я, впрочем, никогда и нигде не одобрял безусловно зеего, без различия, что об азан был включить в Словарь: выбор предоставлен писателю».

Да! Потомстзо рассудило иначе, оскорбившая Даля напраслина снята, хотя далеко еще не все «пишущие» сроднились с русским языком, как мечталось ему. Увы, все еще лжеучительствуют и на радиовещании, и в пресловутых «службах языка» потомки ксенофонтычей и маменек бальзаминовых, истребляющие — кто «просторечия», кто «славянизмы» и «архаизмы», а кто так называемые «модальные слова», обзывая их «словами-паразитами» и не ведая, что Достоевский, скажем, наполняет ими едва ли не половину текста и романов, и повестей, и рассказов своих, не говоря уже о «Дневнике писателя».

До сих пор не умолкают и нападки на «Толковый словарь живого великорусского языка»: якобы он ненаучен, обличает в своем составителе дилетанта и т. д. и т. п. Шелуха таких попреков отметается суждениями высших авторитетов современного русского языкознания.

сочинения, то не лишку ли сказано, что соетазнтель делает это часто?»

И затем неопровержимо доказывает, что выдуманных им. слов нет во всем его Словаре.

Даль уверенно обращается к суду потомков :

«Но я знаю, что потомство рассудит иначе и назовет нарекание это, печатно высказанное, напраслиной. Русский язык станет со временем более доступным для образованных сословий, пишущие люди сроднятся с ним и, конечно, не найдут в Словаре моем того, что им пред сказ ка ■ современники. Я, впрочем, никогда и нигде не одобрял безусловно зеего, без различия, что об азан был включить в Словарь: выбор предоставлен писателю».

Да! Потомстзо рассудило иначе, оскорбившая Даля напраслина снята, хотя далеко еще не все «пишущие» сроднились с русским языком, как мечталось ему. Увы, все еще лжеучительствуют и на радиовещании, и в пресловутых «службах языка» потомки ксенофонтычей и маменек бальзаминовых, истребляющие — кто «просторечия», кто «славянизмы» и «архаизмы», а кто так называемые «модальные слова», обзывая их «словами-паразитами» и не ведая, что Достоевский, скажем, наполняет ими едва ли не половину текста и романов, и повестей, и рассказов своих, не говоря уже о «Дневнике писателя».

До сих пор не умолкают и нападки на «Толковый словарь живого великорусского языка»: якобы он ненаучен, обличает в своем составителе дилетанта и т. д. и т. п. Шелуха таких попреков отметается суждениями высших авторитетов современного русского языкознания.

В. И. Чернышев пишет;   «В. И. Даль как лексиколог оказался не позади своего времени, а впереди», — и множеством примеров и сопоставлений подтверждает этот свой главный вывод о Словаре Даля и языковых воззрениях лексикографа. Так, например: «Даль совершенно правильно указал в академическом Словаре... «безграничную путаницу» в определении залогов русского глагола». И что же? Встречено это было в штыки. И однако «его суждения по этому вопросу оказались настолько основательными, что через сорок лет выдающиеся лингвисты нашего времени А. А. Шахматов и Ф. Ф. Фортунатов признали несообразным давать в академическом Словаре русского языка указание на залоги глагола по тем принципам, по которым эти указания давались в предыдущих академических словарях». (В. И. Чернышев).

Нападали на бедного Владимира Ивановича как на дилетанта, будто бы, в диалектологии. Но опять-таки тот же академик Шахматов обратил в ничто эти нападки: «Даль в своей статье дал замечательное по полноте и точности описание современных великорусских говоров, в их грамматическом и лексическом составе».

А дальше — неожиданность за неожиданностью! Как пишет В. И. Чернышев, оказывается, «на основании богатых материалов Даля акад. Б. М. Ляпунов впоследствии дал точное описание и карту говоров б. Лукояновского уезда». Более того: «По следам Даля писались и следующие более важные наши диалектологические труды: А. И. Соболевского — «Очерк русской диалектологии» (СПб., 1897), «Очерк русской диалектологии» при «Опыте диалектологической карты русского языка в Европе» в «Трудах Московской диалектологической комиссии» (М., 1915)».

Завершим эту оценку Словаря мнением академика Шахматова. Я уже приводил это мнение на страницах «Нашего современника» в статье «Русский язык сам собой правит». Более коротко оно изложено в статье В. И. Чернышева, близкого ученика и друга Алексея Александровича, «Владимир Иванович Даль и его труды в области изучения русского языка и русского народа»: «Мысль о том, что народный язык должен быть включен в полный словарь русского языка, казавшаяся в свое время плодом увлечения и домыслом дилетанта, в последующее время нашла для себя теоретическое подтверждение и осуществление в Словаре самой академии. Именно по проекту работы над академическим Словарем русского языка, составленному акад. А. А. Шахматовым и принятому Отделением русского языка и словесности Академии наук, было установлено, что в основу словаря должен быть положен современный наш живой язык... Таким образом, Словарь русского языка по своему объему и своим задачам приближается к «Толковому словарю живого великорусского языка» Даля».

Последний, четвертый том «Толкового словаря» вышел в свет в 1866 году. Первое слово — «замолаживает» — было записано мичманом Далем в 1819-м. Итого — 47 лет!

Но пусть не думает никто, что само печатание уже готового словаря было для его составителя сплошным праздником и торжеством и что все дальнейшее являлось полностью делом наборщиков и сверщиков. Нет, Владимир Иванович Даль сам был и редактором, и сверщиком, только что не наборщиком, однако все шрифты, весь многообразный набор Словаря выбирал и проверял сам.

Не каждый из читателей знает, что значит «держать корректуру», то есть выверять вышедшие из типографии оттиски, тщательно устраняя все погрешности и опечатки. Труд неимоверный! В старину — еще больший. По исправлении автором набирали корректуру вторично, а там и в третий, и в четвертый раз... Словарь же языка — дело такое, что в нем не должно быть ни одной буквенной опечатки. И вот теперь каждому яснее станет, что не только само, почти полувековое, собирание словаря, а и его печатание было для старика Даля, на седьмом десятке лет, истинным подвигом: ведь подумать только, он единолично должен был держать до четырнадцати корректур всех трехсот тридцати печатных листов большого формата! И притом, по его собственному признанию, вся эта работа стала уделом «одной пары старых глаз».

Читаешь словарь и видишь — сколько же скрытых в нем потаенно, в примерах к подходящему слову, сетований и опасений Даля, что не хватит у него сил, что не доживет он до выхода своего Словаря! И — жалобы, что нет у него помощника. Но это не хныканье немощного, нет, напротив. «Но что зависит от составителя, то, конечно, одна только смерть или болезненное одряхление могли бы остановить начатое», — говорит он в «На-путном слове» к первым выпускам Словаря.

...К счастью для Даля, а еще больше для нас и для грядущих поколений, не оправдались его мрачные опасения. «В Москве недуги Даля усилились, — пишет Мельников-Печерский, — а он работал, работал неутомимо, иногда до обмороков. Он часто, бывало, говаривал: «Ах, дожить бы до конца Словаря! Спустить бы корабль  на воду!..».

«Корабль» был-таки спущен!

Величественно, гордо и ныне плывет он в грядущее со своим сверхценным сокровищем бессмертного русского слова, заставляя всех нас с глубокой сыновней благодарностью помнить имя кормчего и кораблестроителя!