// Литературно-художественный альманах издательства «Шиповник». Кн. 14. СПб., 1911. С. 143—179.

Борисъ Зайцевъ

АКТРИСА

 

// 143

I

Поѣздъ замедлялъ ходъ: станцiя. Анна Михайловна вышла. Почему то стояли долго, она ходила по платформѣ, дышала чудеснымъ осеннимъ воздухомъ. Солнце садилось. Ели были залиты золотомъ, что то крѣпкое, вѣчное было въ пейзажѣ. Ей пришла мысль о будущемъ. Начинается сезонъ, что принесетъ ей этотъ годъ? Радость, удачу, огорченья? Она взглянула на бѣлорусса, отъѣзжавшаго куда то въ свои дебри. «Здѣсь ничего этого нѣтъ. Живутъ малые люди, умираютъ, родятся, такъ же незамѣтно, какъ тѣ бѣдныя мушки, что танцуютъ на солнцѣ». Тутъ она погибла-бъ.

И вернувшись въ купэ, она снова погрузилась въ мечтательное настроенiе, вызываемое ѣздой. Сумерки засинѣли; скоро показался чистый, блѣдный мѣсяцъ. Его свѣтъ понемногу означился, легъ воздушнымъ кружевомъ по дивану; цвѣты на столикѣ благоухали. Анна Михайловна улыбалась – ей мерещился кто то, кого нѣтъ на самомъ дѣлѣ и кого она назвала «милый другъ». Это его черты въ нѣжномъ мѣсяцѣ, въ цвѣтахъ. Любовь къ нему была бы такъ прекрасна! Вѣчная, чистая любовь. Анна Михайловна вспомнила Эмму, которая любитъ ее трогательно и безкорыстно – и теперь ждетъ ее, – и усмѣхнулась. Эмма! Нѣтъ, милый другъ не таковъ.

Такъ она заснула, а когда проснулась, было утро. Встала она бодрой и веселой. Все казалось ей яснымъ, она здорова, крѣпка, талантлива; будетъ работать такъ же твердо, какъ раньше – остальное не въ ея власти. И когда поѣздъ подходилъ къ столицѣ, туманно блес-

 

// 145

 

нулъ въ солнцѣ куполъ Исакiя, она радостно вздрогнула: скоро!

На перронѣ встрѣтила ее Эмма.

– Задушишь, сумасшедшая! смѣялась Анна Михайловна. Ну какъ ты, какъ живешь?

– Я чтó! Я о тебѣ только думала – все время, безъ конца.

Эмма блестѣла глазками, вспыхивала.

– Я ужъ тутъ какъ старалась, чтобы угодить тебѣ. Квартиру наняла – восторгъ. Твоя комната на Неву, балконъ, свѣту масса…

Всю дорогу Эмма не умолкала. Ея худенькая фигура, восторженные глаза – глаза театральной обожательницы – трогали и немного смѣшили Анну Михайловну.

– Нѣтъ, говорила Эмма, когда вошли въ квартиру: смотри – это столовая, моя комната, твоя, твой будуаръ, балконъ.

– Прелесть, прелесть!

Анна Михайловна благодарила Эмму и поцѣловала ее. Ей дѣйствительно понравилось. И особенно нравилась Нева – могучая рѣка, туманная и стальная, лившаяся у ногъ. Что то суровое было въ ней, какъ и въ Исакiи, снова блеснувшимъ золотомъ. Онъ показался ей древнимъ старцемъ.

Переодѣвшись, взявъ ванну, чувствуя себя свѣжей и душистой, она вышла на балкончикъ къ чаю. Было очень тепло, на закатѣ дымили пароходныя трубы.

– Ну, Эмма, разскажи про театръ.

Эмма выкладывала все, что знала. Труппа не совсѣмъ опредѣлилась, выдвигаютъ Нащокину. Она неважная актриса, но…

– А репертуаръ?

Эмма развела руками.

– Что то новое хотятъ. Боюсь, Аничка, развѣ писатели нынче умѣютъ писать? Впрочемъ, ставятъ еще Нору. И ты – Эмма припала головой къ колѣнямъ Анны Михайловны – ты будешь Норой. Ахъ, это божественно!

 

// 146

 

У ней блеснули слезы.

– Ты будешь дивной, Аня.

Анна Михайловна взволновалась. Играть Нору! Да, стоитъ работать. Ей захотѣлось, чтобъ сейчасъ были репетицiи, чтобъ и жить только однимъ…

– Когда пойдетъ Нора? спросила она, слегка дрогнувъ.

– Не знаю.

Анна Михайловна встала, прошлась. Становилось прохладно. На набережной зазолотѣли фонари, красные и зеленые огни пароходиковъ сновали внизу. «Нора», повторяла она про себя: «Нора»!

Остатокъ дня провели переставляя мебель, разбирая вещи. Къ одиннадцати устали обѣ. Анна Михайловна поцѣловала на ночь Эмму.

– Какая ты стала худенькая! Кости да кожица.

– Устаю очень, Аня. – Эмма кашлянула. – Иногда днемъ, чуть не сидя засыпаю. Должно быть, малокровiе.

– Бѣдная ты моя птица!

Уложивъ ее, Анна Михайловна вышла на балконъ. Теперь въ небѣ, надъ нею, сквозь тонкiй паръ, горѣли звѣзды. Что то трепетало въ нихъ; точно бездна дышала. «Вѣчность», подумала она, и содрогнулась. «Океанъ, въ которомъ утонемъ мы съ нашими театрами, репертуаромъ, славой». Но взглянувъ въ сторону, гдѣ былъ ея театръ, снова ощутила она призывную дрожь. Тамъ она будетъ сражаться – во имя чего? «Во имя прекраснаго», сказала она себѣ. «А слава?» Анна Михайловна слегка смутилась. Съ молодости гнала она прочь это слово, ея путь былъ прямъ; но въ послѣднiе годы она стала ужъ чувствовать, что успѣхъ долженъ ее сопровождать, какъ награда за художество. А если его не будетъ? Ей показалось, что теперь для нея это было бы горько.

«Посмотримъ», сказала она вслухъ, глядя въ тихо гудѣвшую рѣку: «Посмотримъ».

// 147

II

Каждый сезонъ, передъ началомъ, Анна Михайловна спрашивала себя: кто теперь ея товарищи? Будетъ ли труппа сносной, или съ большей частью ея трудно здороваться? Есть ли интересные люди? Это ее волновало.

Съ такими мыслями подъѣзжала она къ театру, черезъ нѣсколько дней. Въ вестибюлѣ было темно; возились рабочiе, прибивая сукна. Дверь налѣво выходила въ садъ. Ея волненiе усилилось. Не лучше-ли, пока есть время, уйти въ этотъ садъ, – не испытывать тоски, замиранiй подмостковъ.

– Горбатовъ здѣсь? спросила она рабочаго, – слегка глухимъ голосомъ.

– Въ режиссерской-съ.

Анна Михайловна прошла по корридору, стукнула въ дверь съ надписью: «режиссеръ».

– Войдите.

Горбатовъ, полный человѣкъ въ курткѣ, съ крѣпкимъ актерскимъ лицомъ, поднялъ голову. Увидѣвъ Анну Михайловну, просiялъ.

– Очень радъ, счастливъ. Украшенiе сцены – вся въ черномъ, скромна, талантлива – превосходно!

– Вы меня захвалите.

 Да ужъ я знаю, кого хвалю. Между нами говоря, – онъ нагнулся къ ней, – кромѣ васъ некого и хвалить то въ труппѣ.

 Очень вамъ благодарна за высокое мнѣнiе. Мнѣ хотѣлось бы знать, какъ дѣла наши, т. е. дѣла театра. Какъ репертуаръ?

Въ глазахъ у Горбатова что-то мелькнуло.

 Репертуаръ отличный.

 Нора идетъ?

 Какъ-же-съ… – онъ на минуту замялся: – вотъ наша Нора – онъ вдругъ всталъ и приложился къ ея рукѣ. – Вы, матушка Михайловна, будете вывозить.

Она сдержалась.

 Это рѣшено?

 Да ужъ я вамъ говорю.

 

// 148

 

Горбатовъ вздохнулъ.

– Нора что, – сказалъ онъ: Ибсенъ. Намъ вотъ тутъ подвернули одну… Ахъ, друзья совѣтчики. – Онъ хлопнулъ по столу ладонью. – Извольте расхлебывать.

 Что такое?

 Вамъ тоже придется играть, сказалъ онъ другимъ недовольнымъ тономъ. – Пишутъ-же люди…

Но Анну Михайловну занимала теперь Нора. Въ ней она видѣла Дузе, Коммиссаржевскую. Радость сыграть Нору томила ее. Она посидѣла пять минутъ, стала прощаться.

 Дорогая моя, въ пятницу обязательно, вечеромъ. Читаемъ пьесу, знакомимся, я не знаю, послалъ-ли Платонъ повѣстки.

 Обяза-тель-но, – аффектировалъ онъ, поцѣловалъ руку. – Ждемъ.

Аннѣ Михайловнѣ хотѣлось посмотрѣть театръ, – она прошла корридоромъ. Стоялъ особенный, театральный запахъ, такъ возбуждающiй. Занавѣсъ раздвинутъ, залъ глядитъ черно, хмуро. Онъ еще мертвъ, онъ ничто безъ тысячной толпы, оглашающей его. «Мы бѣдные подсудимые», подумала она про себя, про актеровъ: «здѣсь мы ждемъ приговора». Легкiй ознобъ прошелъ по ней.

На сценѣ, передъ сидѣвшей барышней, ходилъ низенькiй, худой актеръ въ цилиндрѣ.

 Вы думаете, что сможете быть помощникомъ режиссера? Здѣсь нуженъ мужчина, безъ нервовъ. Всѣхъ этихъ рабочихъ, машинистовъ, актеровъ надо брать, брать, управлять ими силой взгляда.

Барышня обернулась; увидѣвъ Анну Михайловну, вскочила – съ этой Женей Анна Михайловна была знакома. Онѣ здоровались весело, потомъ Женя представила ей собесѣдника.

 Феллинъ, – сказалъ тотъ, подымая цилиндръ.

 Этотъ Феллинъ ужасно ядовитъ, смѣялась Женя. – Вотъ онъ все не вѣритъ, что я могу быть помощникомъ режиссера. Желчный актеръ.

Феллинъ застегнулъ сюртукъ, за-

 

// 149

 

ложилъ руку за бортъ съ такимъ видомъ, будто становился въ позицiю. Анна Михайловна улыбнулась, взглянула на него.

 Да? Вы ядовитый мужчина?

 Совершенно вѣрно.

Но въ его глазахъ, въ землистомъ лицѣ она прочла усталость, нервность, нездоровье – только.

 А мнѣ кажется, сказала она весело, что м-сье Феллинъ вовсе не язвительный.

Смѣясь, разговаривая, они осматривали театръ. Онъ не нравился Аннѣ Михайловнѣ: казался унылъ и огроменъ. За кулисами было тѣсно.

 Какъ вы думаете, спросила она Феллина, выходя: хорошо будетъ доходить голосъ?

 Да, отвѣтилъ онъ: вѣроятно, отвратительно.

Онъ проводилъ ее немного и простился. Въ томъ, какъ онъ вскакивалъ въ трамвай, чувствовался человѣкъ столичный, тертый, одинокiй. Онъ одиноко стоялъ на площадкѣ – Аннѣ Михайловнѣ представилось, что вѣрно онъ живетъ въ меблированныхъ комнатахъ, за тридцать рублей. «Какой онъ актеръ», подумала она: «онъ больной бухгалтеръ».

Въ пятницу, въ назначенное время, она отправилась въ театръ. Начинали съѣзжаться. Актрисы шуршали, въ дверь былъ виденъ Горбатовъ; онъ держалъ за пуговицу молодого человѣка, видимо автора, и говорилъ:

 Вы человѣкъ неопытный, я долженъ васъ предупредить. Какъ только прочтете, – каждая станетъ увѣрять, что отлично поняла роль и въ восторгѣ отъ пьесы. И чтобъ роль – ей. Но вы, дорогой, безъ меня ни шагу.

Авторъ улыбался, кивалъ смущенно.

На сценѣ былъ свѣтъ; Горбатовъ познакомилъ труппу съ авторомъ – началось чтенiе.

Съ первыхъ-же словъ Анна Михайловна стала жалѣть автора. Онъ волновался, читалъ дурно и безъ интонацiй; актеры молчали; видимо, никому не нравилось.

Досидѣли до конца, но ощущенiе скуки было несомнѣнно. Горбатовъ старался оживить – и напрасно.

 

// 150

 

Всталъ Феллинъ, помахивая длинными руками, подошелъ къ чтецу.

– Я не понимаю вашей пьесы. Это разговоръ, деревенскiя сцены. Можетъ быть, это мило, пф-фъ, но какъ это играть?

– Въ пьесѣ мы будемъ касаться лишь того, что связано съ ролями, сказалъ Горбатовъ. – И произнесъ рѣчь, не безъ любезности, но холодно, гдѣ характеризовалъ лица, называлъ пьесу «статической» и трудной.

– Ленина – это вы, сказалъ онъ Аннѣ Михайловнѣ.

Та подняла голову, встрѣтилась взглядомъ съ Нащокиной. Въ ея черныхъ глазахъ, огромныхъ, подведенныхъ, что-то блеснуло. Какъ будто довольное.

«Рада, что чаша ее миновала. Что-жъ, права».

Въ это время другiе разспрашивали автора о роляхъ. Онъ со всѣмъ соглашался, видимо былъ затурканъ.

– Ваша героиня брюнетка или блондинка? спросила Анна Михайловна.

– Блондинка.

«Ну, это положимъ, – свѣтлые парики не идутъ мнѣ совершенно».

Она выходила со смутнымъ чувствомъ. Нащокина шепталась съ Горбатовымъ, у него, какъ всегда, была улыбка, говорившая: «только вы одна актриса – остальныя никуда». Аннѣ Михайловнѣ казалось, что сыграть эту роль будетъ трудно. И сама пьеса… «Почему занята именно я?» Но черезъ минуту она сказала себѣ: «что-жъ, будемъ работать». Ей даже показалось, что ея гордость, честь актрисы заставляютъ трудиться надъ вещью, явно неблагодарной. «Бѣдный авторъ!» Она улыбнулась, вспомнивъ его сюртучекъ. «Постараюсь роли вамъ не провалить».

 

III

Анна Михайловна вставала, завтракала, шла на репетицiю. Въ пятомъ часу возвращалась. Обѣдъ, и къ семи снова надо въ театръ, если она занята. Волненiя

 

// 151

 

утромъ, днемъ и вечеромъ. «Актриса я, или монашка?» она усмѣхалась. «Пожалуй, за добродѣтель живой возьмутъ меня на небо».

Въ театрѣ она держалась строго. Въ костюмѣ ея, холодновато-элегантномъ видѣ было что-то отдалявшее. Актеры ее боялись и называли «мать-игуменья». Одинъ Феллинъ смѣло цѣловалъ руку, снималъ цилиндръ и кокетничалъ гвоздикой.

– Хорошая женщина, говорилъ онъ, и топорщилъ губу: изъ хорошей семьи.

Какъ-то разъ онъ спросилъ ее:

 Вы по англiйски говорите?

 Да. А что?

 Ничего, ничего. Хорошо. И по французски?

 И по французски.

 Я тоже, сказалъ Феллинъ, и потянулъ воздухъ носомъ: я образованный.

То, что они оба образованные, такъ воодушевило его, что онъ попросился зайти.

 Пожалуйста, буду рада.

 Да, кстати, сказалъ онъ небрежно: съ вами хочетъ познакомиться мой другъ. Ну, нѣкто Горичъ. Очень культурный человѣкъ. Вы ему нравитесь, ха-ха, загоготалъ онъ: какъ артистка. Можно его привести?

Анна Михайловна согласилась. «Что-жъ», подумала она, «если хорошiй человѣкъ, пусть приходитъ». Въ назначенный день она сказала Эммѣ съ утра:

 Нынче, Эмма, у насъ обѣдаютъ два культурныхъ человѣка. Пусть къ столу будетъ зелень, дичь, вино. Ликеру не забудь.

 А они къ тебѣ зачѣмъ собственно?

 Такъ… не знаю.

Эмма взволновалась, захлопотала. Пусть обѣдъ у Анички будетъ не хуже, чѣмъ гдѣ-нибудь! И устроила она все, какъ надо. Анна Михайловна улыбнулась даже на нее: «милая Эмма, въ этомъ жизнь твоя!»

Смокингъ, лакированныя ботинки Горича смущали Эмму – умоляюще взглядывала она на прислугу въ пе-

 

// 152

 

редникѣ: не напутала-бъ чего. Но все было благополучно.

Когда вошли въ комнату Анны Михайловны, съ кофе, Горичъ сѣлъ рядомъ и сказалъ:

 Я очень счастливъ, что съ вами познакомился. На сценѣ я не разъ васъ видѣлъ. Надо вамъ сказать – я терпѣть не могу актрисъ – простите за грубость. Но вы всегда казались мнѣ не актрисой.

 Благодарю васъ.

 Серьезно.

Горичъ продолжалъ, такъ-же вѣжливо, тихо.

 Въ томъ что вы дѣлаете, есть художество. Знаете, проживешь лѣтъ сорокъ, вотъ какъ я: особенно начинаешь цѣнить настоящее! Рѣдко вѣдь это!

Феллинъ подошелъ, какъ длиннорукiй гномъ, и хрустнулъ пальцами. Глаза его туманились.

 Росказни! Бредни – всѣ эти чистыя искусства, га-га, Анна Михайловна просто тихая женщина, образованная, ее и затираютъ въ театрѣ. Для успѣха нужна реклама. Пресса!

Онъ прошелся и поморщилъ усы. – Пф-фъ! Пресса! Успѣхъ, машина славы. Надо, чтобы васъ видѣли вездѣ, писали о васъ, говорили, ругали, – все равно. Чтобы шумъ, шумъ!

 Это хорошо тѣмъ, у кого мало гордости, сказала Анна Михайловна.

Феллинъ выпилъ ликеру.

 Вы думаете, мнѣ не хочется славы? Пф-фъ! Извѣстный артистъ Феллинъ. Знаменитый, пятьсотъ за выходъ! А? Вамъ нравится?

 Мнѣ кажется, сказалъ Горичъ: что вы пойдете для этого на все.

 Да? Вы полагаете? – Феллинъ становился развязнѣй.

 Убью отца? Кассу ограблю?

 Ну, вы достаточно умны…

 Вы думаете, я добродѣтельный земскiй врачъ? Живу для разныхъ человѣчествъ? Я живу для себя, – для славы!

 

// 153

 

 Этого у васъ… не будетъ.

Феллинъ вскочилъ, заходилъ взадъ и впередъ.

 Я играю Ранка, въ Норѣ. Ранка, повторилъ онъ злобно.

Горичъ полузакрылъ глаза.

 Можетъ быть, это и вѣрно, но славы у васъ не будетъ, извините меня. Впрочемъ, желать славы, безпокоиться и страдать человѣку суждено; нельзя обвинять его за это. Ибо немногiе сознаютъ себя носителями возвышеннаго – для тѣхъ главное въ жизни – осуществленiе своихъ силъ, безкорыстное осуществленiе. Мы-же прозябаемъ отъ радости до радости, среди маленькихъ развлеченiй, – ничего не зная.

«И онъ такой?» думала Анна Михайловна, глядя на худого Горича, съ блѣднымъ лбомъ. «Онъ не знаетъ, тоже?» Его лѣнивыя руки, тонкiя и блѣдныя, говорили объ этомъ. «Слабый человѣкъ, безпринципный», рѣшила она. «И очень милый».

 Вотъ Анна Михайловна вѣрно не такъ живетъ. Правда?

Она отвѣтила весело:

 Я не знаю, какъ живу. Надо жить, работать… кажется и все, больше я не могу сказать.

Прощаясь, Феллинъ вдругъ недобро захохоталъ и сказалъ:

 Прiятно бы съ вами въ Норѣ играть.

 Это такъ и будетъ. Я работаю.

 Ну и работайте. Можетъ быть сыграете.

Анна Михайловна удивилась. Когда онъ вышелъ, Горичъ сказалъ:

 Вы и онъ полюсы. У васъ разныя идеи жизни.

Она взглянула ласково, свѣтло.

 А у васъ какая идея?

 У меня никакой. Никакой! У меня былъ пьяненькiй другъ, онъ говорилъ: «все я въ жизни понимаю, только не могу сообразить, что къ чему». Такъ и я.

Она разсмѣялась.

– Разсказывайте!

 

// 154

 

Когда ушелъ и онъ, Анна Михайловна ходила по комнатѣ одна довольно долго. Ей хотѣлось съ кѣмъ-нибудь говорить – много, весело, хохотать. Или поѣхать кататься, чтобъ летѣть такъ быстро! И чтобъ трудно было дышать. Но она была одна – Эмма отъ волненiй и усталости заснула скоро, и въ незадѣланную еще дверь вышла она на балконъ. Здѣсь, глядя на Неву, плывшую въ холодномъ лунномъ блескѣ, на темные дворцы и Исакiя, она улыбалась. Жутко, и радостно было ей. «Какъ великъ мiръ!» думала она. «Какъ мало его мы знаемъ! Сколько людей, чувствъ, сколько неизвѣстнаго».

Облака, въ суровомъ бѣгѣ затемнявшiя луну, точно пѣли ей объ этой жизни.

 

IV

– Женя, кричалъ Горбатовъ: начинаемъ! Гдѣ тамъ Машенька застряла, дитенокъ!

Машенька – ingénue, легенькая и миловидная, выскочила изъ кулисы. Пробѣжала по сцѣнѣ Женя, съ видомъ курсистки, съ сумочкой черезъ плечо. Начался первый актъ.

Анна Михайловна не была занята въ первыхъ сценахъ, – она глядѣла изъ темнаго зрительнаго зала. Было ясно, что выходитъ плохо. Пьеса неумѣлая, разошлась неудачно, тяжела актерамъ. Все скрипѣло. Лишь Машенька, которая была молода и знала, что талантлива, играла свободно. Чаще всѣхъ она подбѣгала къ автору и спрашивала:

 Такъ я понимаю это мѣсто?

«Все это не такъ», думала Анна Михайловна. «Все это нужно по другому написать и играть по другому». Она обернулась и стала глядѣть въ тьму зала. Доносились голоса актеровъ, но скоро она задумалась, и вдругъ совершенно ясно увидѣла Горича. Онъ сидитъ на диванѣ, съ ней рядомъ, и говоритъ: «Я терпѣть не могу актрисъ». «Ахъ, какой онъ чудакъ!» Анна

 

// 155

 

Михайловна усмѣхнулась. «Чудакъ!» И мысленно она перебирала всѣ маленькiя сценки за обѣдомъ; это было прiятно и немного стыдно.

Сзади подошелъ къ ней Горбатовъ.

– Дорогая, сказалъ онъ: въ антрактѣ ко мнѣ, прошу васъ. А сейчасъ вамъ идти.

Она поежилась и машинально прошла. Потомъ выходила на сцену, играла, но неясно, точно неочнувшись. Вмѣсто всѣхъ словъ она повторяла бы радостно два: «Милый другъ, милый другъ». Въ такомъ настроенiи вошла она, по окончанiи, въ режиссерскую. Горбатовъ сидѣлъ съ видомъ человѣка усталаго и недовольнаго.

– Садитесь, дорогая, сказалъ онъ тихо. Прекрасная, талантливѣйшая артистка. Намъ предстоитъ разговоръ. – Онъ вздохнулъ. – Не изъ прiятныхъ.

И началъ издалека, умно, плавно. Пьеса слабая, чтобы не загубить ее совсѣмъ, надо массу работать; лишь она, Анна Михайловна, можетъ вывезти. Между тѣмъ антрепренеръ требуетъ Нору, – она дастъ кое-что, значитъ, надо сразу проходить двѣ роли; конечно, въ Норѣ она была-бы изумительной; но онъ обращается съ просьбой – принести театру жертву – отказаться отъ Норы.

– А? переспросила она.

Онъ повторилъ. Тогда она поняла и вспыхнула.

– Вѣдь это-жъ рѣшено! Я учу роль!

Горбатовъ вскочилъ, схватился за голову.

– Милая, не говорите! Развѣ можемъ мы взять у васъ роль? Это противно всему, этикѣ, приличiю. Но… онъ пожалъ плечами: мы просимъ.

Анна Михайловна молчала.

– Хорошо. Я подумаю.

– Хорошая, золотая, ради Создателя на меня не сердитесь! Если-бъ вы знали, какъ мнѣ тяжело.

Анна Михайловна ушла. Ей было больно. Но она молчала, не сказала даже Эммѣ. Про себя же обдумывала, какъ быть. «Настоящая актриса, конечно, дастъ скорѣе убить себя, чѣмъ откажется. Разумѣется, просто

 

// 156

 

антрепренеръ хочетъ, чтобъ играла Нащокина. Дѣло не въ сборахъ». Потомъ она спрашивала себя, имѣетъ ли право, какъ художникъ, себя стѣснять. Но представилась страстная, жестокая борьба, что и въ жизни, и въ театрѣ идетъ вокругъ успѣха, славы, радости. Вспомнился Феллинъ. «О, онъ перегрызъ бы Нащокиной горло». Ей стало противно. Она вспомнила свою жизнь, незапятнанную артистическую жизнь, гдѣ нѣтъ мѣста проискамъ, конкурренцiи. И какой то демонъ – сердце, къ которому она обращалась въ тяжелыя минуты, сказалъ ей: «откажись». Она почувствовала себя холодной, внутренне-собранной и крѣпкой. «Пусть я не настоящая актриса, но если меня не желаютъ, я не могу играть. Не могу добиваться, чтобы меня желали».

На другой день она сообщила свое рѣшенiе.

 

V

Эмма ревновала Анну Михайловну ко всему: къ знакомымъ – теперь къ Горичу, который иногда заѣзжалъ съ Феллинымъ, – къ театру, актерамъ, даже искусству, хотя считала генiальной и не допускала въ этомъ сомнѣнiй.

Узнавъ о Норѣ, она пришла въ бѣшенство. Ея маленькое, доброе лицо исказилось. Точно вселился въ нее кто.

– Подлость! кричала она, бѣгая по комнатамъ. – Гадость!

Потомъ вдругъ надѣла шляпу.

– Куда ты?

– Я скажу Горбатову, что это мерзость, я ему докажу. Я этого такъ не оставлю!

– Не волнуйся ты пожалуйста!

Аннѣ Михайловнѣ стоило труда удержать ее. Сама она была слаба, раздражена; азартъ Эммы только разстраивалъ ее.

– Не дали роли, значитъ Нащокина будетъ лучше,

 

// 157

 

вотъ и все. И вообще, ты, Эмма, не вмѣшивайся. Ты пристрастна ко мнѣ.

Эмма обидѣлась.

– Извини, пожалуйста. Виновата. Могу и совсѣмъ устраниться.

Она ушла къ себѣ, заперлась, и изъ за двери донеслись всхлипыванья. Анна Михайловна легла на диванъ. У ней болѣла голова, было смутно на сердцѣ и казалось, что Эмма своей нервностью только сильнѣй мучитъ ее. Но потомъ стало жаль; она вспомнила преданность, любовь этой дѣвушки, ея сердце отошло. Она постучала. Та отворила не сразу.

– Эмикъ, сказала Анна Михайловна: не сердись. Я просто дрянь, нервная баба. Прости меня.

Эмма зарыдала еще горше.

– Я знаю, твердила она: я тебѣ не нужна, въ тягость. Тебѣ Горичъ нравится.

Она зашлась кашлемъ, долгимъ, страстнымъ, – и опять расплакалась. Анна Михайловна отхаживала ее. Вечеромъ онѣ помирились.

– Почему ты думаешь, сказала Анна Михайловна, – что мнѣ нравится Горичъ?

Эмма улыбнулась.

– Мнѣ такъ кажется, Аничка. Ну, да это что-жъ? Мнѣ было обидно, что ты меня отстраняешь.

Анна Михайловна покраснѣла.

– Все это глупости, страшная чепуха. Я тебя вовсе не отстраняю, думала только, что ты очень нагорячишься. И до Горича мнѣ нѣтъ дѣла.

Эмма нагнулась, поцѣловала ей руку. Аннѣ Михайловнѣ все-же было непрiятно это. «Неужели я, какъ дѣвченка, веду себя съ нимъ по особенному? Да и что мнѣ Горичъ?»

Но на другой день, входя въ театръ, она вдругъ подумала, что если-бъ съ раннихъ лѣтъ Горичъ былъ ея другомъ – о, какъ лучезарнѣе была-бы ея жизнь!

Сладкiй туманъ охватилъ ее; она перевела дыханье. «Я женщина, какъ и Эмма я склонна къ преклоненiю. Могу благоговѣть, безгранично отдаться, безраздѣльно.

 

// 158

 

Но вотъ этого все не было. Неужели…» Она закрыла глаза, ей показалось, что сейчасъ она упадетъ.

– Репетируемъ ежедневно, сказалъ Горбатовъ, проходя: имѣйте въ виду, глубокоуважаемая: всѣ силы!..

Дѣйствительно, близился спектакль.

«Что тамъ амуры разводить, я актриса. Работать должна». И поймавъ себя на лѣни, она удваивала старанiя.

Трудилась, учила, мѣняла. Работали всѣ. Но по прежнему пьеса шла туго, безъ воодушевленiя.

Администраторъ Платонъ, подписывая въ конторѣ счета говорилъ:

– Дѣлъ не будетъ.

Горбатовъ кипятился. То на сценѣ, то въ зрительномъ залѣ виднѣлась его крѣпкая фигура. Могучiй голосъ кричалъ:

– Женя, камни! Машенька, дитенокъ, словъ не врать! Свѣтъ? Десять бѣлыхъ, для закату краснаго. Съ луной вступай мягко!

Въ день спектакля Анна Михайловна волновалась мало. Ей казалось почему то, что несмотря на промахи, въ общемъ все благополучно; думалось – и сама она владѣетъ ролью. «Волноваться, не волноваться, – все равно ужъ поздно». Она обѣдала съ аппетитомъ, выпила вина.

– Аничка, говорила Эмма, у которой губы побѣлѣли – какая ты сдержанная! Я бы умерла со страху. Публика чужая, первый выходъ…

– Ѣдемъ, сказала Анна Михайловна – холодновато, застегивая перчатку: пора.

И только въ театрѣ, когда за занавѣсомъ, за стѣнами ощутила она толпу – она почувствовала томленiе. Плотники, наспѣхъ ставившiе первый актъ, Горбатовъ, Платонъ, актеры, Эмма – казались крошечнымъ отрядомъ, сжатымъ врагами. Ихъ пока не видно, но они тамъ; каждая минута прибавляетъ ихъ, – гдѣ друзья?

– Съ Богомъ, сказалъ Горбатовъ, холодный и твердый. – Черезъ пять минутъ.

Мелькнуло лицо автора въ сюртучкѣ, съ невидя-

 

// 159

 

щими глазами; блѣдная Эмма, Женя. Занавѣсъ раздвигался, враги тѣснились и гудѣли, разсаживаясь по мѣстамъ.

Первыя десять минутъ пропали – въ шуршанiи и кашлѣ. Наконецъ, стихло. Все напрягалось. Два тока – со сцены, на сцену – всегда враждебные, сталкивались. То затихали зрители, значитъ «доходитъ», то, неуловимое, начиналось недовольство – безмолвное осужденiе толпы. Анна Михайловна ощущала тяжесть. Точно туча осѣла на плечи, и одной ей, съ товарищами, надо выносить. Актъ кончился. Въ залѣ шумѣли холоднымъ, нерадостнымъ шумомъ. Слабые апплодисменты.

– Дайте мнѣ коньяку, сказала Анна Михайловна.

Въ корридорѣ стоялъ авторъ. Старый актеръ Дымша хлопалъ его по плечу, предлагая папиросу. Авторъ взялъ, но никакъ не могъ закурить. Дымша посмѣивался.

– Ничего, первая баня, милый. Всегда такъ.

Черезъ десять минутъ сраженiе открылось вновь. Оно продолжалось три часа, при напряженiи всѣхъ силъ актеровъ. Счастье колебалось. Въ концѣ второго акта явилась надежда – публика будто «разогрѣвалась», но третiй, – главный козырь спектакля, быстро потянулъ все книзу. Въ верхахъ шипѣли. Четвертый шелъ безнадежно, и съ каждымъ словомъ чувствовала Анна Михайловна, что гибнетъ, и нѣтъ силъ выбиться. Когда на жидкiе хлопки она выходила, ведя за руку автора, и имъ бурно, – какъ ей показалось насмѣшливо зааплодировали, она поняла, что ненавидитъ этихъ невинныхъ людей безпредѣльно. Взглянувъ на автора, подумала: «ему еще хуже».

На прощанье онъ жалъ ей руку и благодарилъ.

– Спасибо, сказала она тихо. – До свиданiя.

Потомъ отдала себя Эммѣ, которая ее одѣвала, везла, раздѣла и дала дома морфiю – для сна. На утро пьеса и Анна Михайловна были разруганы въ газетахъ наголову.

 

// 160

 

VI

Недѣля послѣ спектакля была тяжела для нея. Каждый день приходилось играть, – она ясно видѣла теперь, что играетъ плохо, – снова и снова испытывать бремя неудачи, и молчать. На людяхъ, въ театрѣ, даже съ Эммой быть унылой казалось ей невозможнымъ, – гордость не позволяла; и какъ человѣкъ съ выдержкой она была ровна, весела и внѣшне не измѣнилась. Но по ночамъ ее мучилъ стыдъ – стыдъ художника, всенародно провалившагося. Ей казалось, что спектакль погубила она; что сама по себѣ пьеса недурна, но она играла не такъ, и не только не зажгла ее, – сдѣлала грубѣйшiя ошибки. Ея мысль со страстью останавливалась на ошибкахъ; да, теперь онѣ очевидны, тѣмъ острѣй терзали онѣ ея сердце. Гдѣ она была раньше? Отчего не видѣла ихъ до спектакля? Она вздыхала, не могла заснуть. Такъ какъ газеты разнесли повсюду ея пораженiе, ей казалось, что ее презираютъ всѣ.

Одна Эмма не сдавалась:

– Аничка была прекрасна. Она не виновата, что ставятъ такiя пьесы.

Въ театрѣ тоже огорчались. Бодры были лишь Машенька и Феллинъ. Феллинъ ходилъ побѣдоносно и цѣловалъ съ видомъ превосходства руку Анны Михайловны.

– Представьте себѣ, говорилъ онъ: вхожу вчера въ кафе, сидятъ двое, неизвѣстные мнѣ типа, и говорятъ: это Феллинъ, артистъ, онъ играетъ въ Норѣ Ранка! – Феллинъ выпятилъ грудь.

– Меня знаютъ, считаютъ извѣстнымъ!

Анна Михайловна улыбнулась. Феллинъ захохоталъ, и вдругъ ласково погладилъ ее по плечу.

 Вы не огорчайтесь, это пройдетъ все, п-ффъ. И знаете, Горичъ находитъ, что вы играли… м-м… – вообще не хуже обычнаго.

Анна Михайловна чуть не разсердилась; но взглянувъ на лицо его, истомленное катарромъ, жаждой славы, вдругъ спросила:

 

// 161

 

 Какъ здоровье ваше?

Феллинъ пожевалъ.

 Благодарю васъ, ничего. Знаете, я хотѣлъ вамъ предложить, м-м, когда я сыграю Ранка, отправиться куда нибудь втроемъ, съ Горичемъ. Ну, такъ, на всю ночь, по кафе, клубамъ. Кутить!

 Отлично.

«Чѣмъ онъ хуже другихъ»? Думала она, когда Феллинъ ушелъ. «Развѣ всѣ, отъ антрепренера, Горбатова, до меня и послѣдняго статиста не желаютъ успѣха? Только онъ откровеннѣй. Откровенныхъ и называютъ почему то глупыми».

____

На Норѣ Анна Михайловна сидѣла въ ложѣ одна, – Эммѣ нездоровилось. Пьеса шла ровно, Нащокина играла недурно и имѣла успѣхъ. Послѣ второго акта къ ней вошелъ Горичъ; онъ принесъ пару бѣлыхъ розъ. Анна Михайловна взяла, благодарила. Въ это время подавали букетъ Нащокиной, она кланялась и блаженно улыбалась.

Что то кольнуло въ сердце Анну Михайловну: «что это онъ, утѣшаетъ меня?» Но Горичъ былъ простъ, милъ, розы прелестны, и когда раздвинулся занавѣсъ, она, помахивая ими, сказала:

 Ваши розы меня трогаютъ. Въ цвѣтахъ есть откровенiе. Подумаешь, они неземного происхожденiя, прибавила она съ усмѣшкой – а они просто изъ цвѣточнаго магазина.

 Что нашъ Феллинъ? спросилъ Горичъ. – Нравится вамъ?

 У него нѣтъ дарованiя. Ни крошки. Онъ со вкусомъ, съ опытомъ.

Сцену съ лампой Феллинъ погубилъ. Горичъ съ Анной Михайловной переглянулись, молча. Но Ранкъ мало интересовалъ ее. Она была занята Норой. Теперь она чувствовала, что могла бы сыграть ее по настоящему, и снова тоска овладѣла ею. Почему дѣлаешь не то, что хочешь, а настоящее уходитъ?

 

// 162

 

Но взявъ розы, поднеся ихъ къ лицу, она ощутила ихъ тихую сладость; сердце ея раскрылось. «О чемъ страдать, какъ ничтожно все это – вотъ, есть прекрасные цвѣты, искусство, люди». Она взглянула на Горича. «Да, люди, отмѣченные кѣмъ-то». Сердце ея забилось болью и нѣжностью. Послѣ спектакля онъ везъ ее домой. Было морозно, скрипуче, звѣзды. Внезапно она спросила:

 Павелъ Александрычъ, полагаете вы, что человѣкъ долженъ вѣрить?

Онъ удивился:

 Вѣрить! Что это вамъ пришло такъ… сразу?

 Ну, просто мои мысли.

 А-а! – Онъ помолчалъ и сказалъ:

 Да, если правду говорить – долженъ. Непремѣнно. Настоящаго человѣка я и представлялъ всегда такимъ. Онъ стоитъ на землѣ, а взоръ его устремленъ… да – онъ сдѣлалъ движенiе рукой къ небу: – туда.

Черезъ минуту, точно спохватившись, онъ прибавилъ:

 Это я такъ, конечно, теоретически. Въ жизни это рѣдко встрѣчается. Знаете, нелегко…

 Теоретически, – шепнула она. – Теоретически!

Помогая у подъѣзда сойти, онъ говорилъ:

 Къ нашему умному разговору – цитата. Изъ Гете, но не бойтесь.

 Я мало его знаю.

 Это мужской писатель. Онъ сказалъ: «Несите въ жизнь священную серьезность, ибо только она, священная серьезность, обращаетъ жизнь въ вѣчность». Видите, какъ.

 «Опять теоретически. Онъ знаетъ всѣ прекрасныя слова, какiя есть». И вмѣстѣ съ тѣмъ, взглянувъ на этого худого человѣка, который все понимаетъ, она почувствовала острое обожанiе.

Онъ говорилъ еще, что въ сущности нынче они должны бы кутить съ Феллинымъ. Но это хорошо послѣ побѣды, значитъ, пусть она отговорится нездоровьемъ, а въ пятницу надо собраться. Она почти не

 

// 163

 

слышала, въ душѣ у ней блистало одно: «люблю, люблю».

Подымаясь къ себѣ, она вдругъ подумала: «какъ любитъ онъ?» И тутъ же засмѣялась: «онъ отлично понимаетъ все въ любви и не любитъ».

 

VII

Въ «Звѣзду» съѣхались къ двѣнадцати. Феллинъ былъ въ смокингѣ, съ цвѣточкомъ. Но въ глазахъ его что-то мелькало.

 Ну, сказалъ онъ, и заигралъ: что вы скажете о Ранкѣ?

 Браво, браво!

Горичъ тоже хлопнулъ, оглядываясь на пѣвицъ.

 Пить, – говорила Анна Михайловна, – я хочу сегодня напиться.

Какъ человѣкъ неопытный, она потребовала шампанскаго. Оркестръ заигралъ, на сценѣ миссъ Гарди пѣла а-ида трои-ика, сн-iе-гъ пуш-шистый, Феллинъ таращилъ глаза и фукалъ. Видимо, его что-то точило. Анна Михайловна выпила два бокала, у ней зашумѣло въ ушахъ; все стало зыбче, ненадежнѣй.

 Да, вотъ вамъ нравится мой Ранкъ!

«Откуда это онъ взялъ? Ахъ да, я что-то говорила».

– А тамъ, чортъ возьми, въ театрѣ… м-м… Въ сущности, скотина этотъ Горбатовъ.

И волнуясь, онъ началъ разсказывать, какъ его притѣсняютъ, не даютъ ходу, какъ Ранка въ очередь съ нимъ будетъ играть другой.

– Ну, Феллинъ, закричала Анна Михайловна, вы опять про театръ? Какъ не надоѣстъ, право. Люди прiѣхали веселиться, а онъ все свое.

Горичъ нагнулся къ ней, взглянулъ ласково, какъ на ребенка.

– Въ ударѣ, знаменитая артистка!

Она блеснула на него, захохотала.

 

// 164

 

– Пили-бъ лучше съ Феллинымъ на брудершафтъ.

– Пьемъ, – сказалъ Горичъ. – Но ругаться, кажется, нужно?

Смѣясь, они поцѣловались, выпили. Феллинъ сказалъ что-то вполголоса. Горичъ подумалъ и отвѣтилъ грустно:

– Бездарность!

Феллинъ поблѣднѣлъ, поморщилъ усъ.

– Неостроумно.

Анна Михайловна чувствовала, что въ хмѣлю пропадаетъ ея тоска, стыдъ, и ей хотѣлось, чтобы этотъ вечеръ не кончался.

– Вы теперь брудершафты, говорила она мужчинамъ: вамъ нечего ссориться. Вообще ссориться не надо, все на свѣтѣ отлично, вы видите, это шампанское, это Горичъ, очень, оч-чень милый господинъ. Кто это тамъ идетъ? Пѣвица? Гарди? Миссъ Гарди, пожалуйста, къ намъ!

Феллинъ морщилъ усы, покровительственно, будто хотѣлъ сказать: что-жъ, со всякимъ бываетъ. Миссъ Гарди позвали, поили шампанскимъ. Миссъ отвѣчала привычно, – не разъ русскiя дамы знакомились съ ней, и всегда говорили одно и то же. Когда въ залѣ остались они одни, Гарди стала напѣвать. Всѣ хохотали.

– Голубушка, говорила ей Анна Михайловна: Ѣдемъ. Дальше, здѣсь кончается, ѣдемъ!

Феллинъ повезъ ихъ въ клубъ, странное и подозрительное мѣсто, гдѣ можно было сидѣть до шести. Опираясь на руку Горича, Анна Михайловна шептала:

– Эту жизнь я понимаю. Я-бъ хотѣла быть пѣвицей, чтобы вы – она взглянула на него, засмѣялась весело и конфузливо – были моимъ покровителемъ.

Онъ поцѣловалъ руку и сказалъ:

– Вы большой шутникъ.

Въ клубѣ они играли съ блѣдными дѣвицами въ биксъ, сидѣли въ барѣ, пили. Нелѣпый вой несся изъ гостиной, стонъ пiанино: пьяные художники колотили по немъ и орали.

Анна Михайловна нагнулась къ Горичу.

 

// 165

 

– Вы знаете, я никогда не бывала въ такихъ мѣстахъ. Богъ мой, что сказала-бъ Эмма!

Но здѣсь, подъ крикъ пьяныхъ, въ воздухѣ шуллерства, игры, ей вдругъ стало тяжко. «Что-жъ, завтра будетъ Эмма, домъ, благоустроенная жизнь, театръ, страданiя по ночамъ. И ничего, ничего».

Она шепнула Горичу – не прощаясь они вышли.

Какъ странно утро послѣ шумной ночи! Сѣрѣетъ разсвѣтъ; снѣгъ на небѣ синѣетъ, – что то древнее, жуткое есть въ этомъ снѣжномъ полѣ, въ слабомъ вѣтрѣ съ сѣвера. Кажется, что стоишь передъ сумрачной стихiей. Подошли къ гранитной скамейкѣ у берега.

– Сядемъ здѣсь, – сказала Анна Михайловна. – Я хочу дышать этимъ вѣтромъ; онъ очищаетъ мою душу.

Горичъ закурилъ. Было пустынно. Лишь блестѣли фонарные огни, да крѣпость подымала вверхъ свой шпиль надъ громадой камня.

– Я сейчасъ скажу вамъ одну вещь, которую трудно говорить дома. Но теперь я могу… – Она перевела дыханье. – Милый другъ!

Черезъ минуту она прибавила:

– Я совсѣмъ трезва, не думайте. Но женщины это рѣдко говорятъ. Милый Горичъ, я люблю васъ.

Онъ сидѣлъ смирно.

– Да, я сказала – потому сама сказала, что вѣдь вы меня не любите. Я люблю васъ безнадежно, Павелъ Александрычъ, въ этомъ сила моя. – Милый, милый!

Она поцѣловала ему руку. Горичъ растерялся.

– Больше этого не будетъ. Если вамъ не тяжело, не забывайте меня окончательно.

Она встала, ушла быстрымъ, легкимъ шагомъ, не позволивъ провожать.

 

VIII

Вспоминая слова, какiя говорила Горичу, Анна Михайловна не раскаивалась. «Пусть онъ знаетъ. Да, я

 

// 166

 

его люблю. Развѣ плохо – сознаться въ этомъ?» Ей было даже радостно. Одно смущало – Эмма.

Эмма стала тише, сдержаннѣй, какъ будто дальше. Смыслъ этого былъ такой: «знаю, что ты любишь, – отхожу».

Эмма худѣла и кашляла. Часто у ней бывала испарина, – наконецъ, появилось кровохарканье.

Анна Михайловна повезла ее къ профессору; и дiагнозъ оказался простъ – чахотка; надо немедленно въ Швейцарiю, въ Сенъ-Морицъ. Эмма, вернувшись, была тиха, молчалива.

– Что-жъ, сказала она: поѣду въ Сенъ-Морицъ.

Анна Михайловна обняла ее.

– Эмма, я куплю тебѣ билетъ, дамъ триста. Получу жалованье – еще вышлю.

– Не надо. Я напишу теткѣ, у меня есть тетка… Зачѣмъ-же тебѣ… стѣснять себя.

Анна Михайловна удивилась. Въ первый разъ слышитъ она объ этой теткѣ.

– Что ты, Эмма, Богъ съ тобой, у меня-же есть деньги. Неужели для тебя не найдется?

– Нѣтъ, я напишу теткѣ.

Эмма вдругъ поблѣднѣла, губы ея задергались; съ искривленнымъ лицомъ она закричала:

– Не надо мнѣ денегъ, тетка…

Потомъ она рыдала, металась въ истерикѣ, сквозь слезы повторяла:

 Я уѣду къ теткѣ, я тебѣ въ тягость. Ты меня не любишь, ты рада – да, взвизгивала она въ отчаянiи, – рада сбыть меня съ рукъ, я мѣшаю, Горичу твоему…

Хлынула кровь и почти безъ чувствъ уложила ее Анна Михайловна. Вечеромъ, когда она лежала слабая и маленькая, какъ больная пичуга, Анна Михайловна сѣла къ ней на кровать.

 Эммикъ, ты все выдумалъ про меня. Я люблю тебя по прежнему, ты самый дорогой и нѣжный другъ мой. Чѣмъ ты можешь мнѣ мѣшать? Сейчасъ мнѣ нельзя съ тобой ѣхать, черезъ недѣлю Рождество, но даю слово,

 

// 167

 

какъ кончится сезонъ, въ половинѣ февраля мы встрѣтимся.

Она перевела духъ. Эмма слушала. Она ничего не сказала, только погладила горячей рукой руку Анны Михайловны.

 Ты все упрекаешь меня Горичемъ. Такъ вотъ знай: да, я его люблю. Но онъ меня, Эмма – голосъ ея сталъ глуше – не любитъ.

Эмма прошептала:

 Я люблю тебя тоже безнадежно.

 Мы женщины, мы любимъ другъ друга не той любовью.

Эмма улыбнулась, взглянула на нее. Въ этомъ взглядѣ было столько обожанiя, страсти – больной, мучительной, – что слова ея показались ненужными.

Оставить Эмму на ночь она не рѣшилась – легла въ ея комнатѣ на диванѣ. Эмма будто заснула, или притворилась, что спитъ. Анна Михайловна задремала, но ненадолго. На нее нашло унынiе: «куда она поѣдетъ, зачѣмъ?». Ей казалось, что одна Эмма не доберется до границы, захирѣетъ, погибнетъ. «Она, правда, кажется, въ меня влюблена. Какъ все странно, жалко, уродливо». Эмма вздохнула, поднялась съ постели. Въ полутьмѣ она казалась больнымъ ребенкомъ.

– Что ты? Эмма?

Она сѣла на край дивана и смотрѣла на Анну Михайловну широкими глазами.

– Проснись, Эмма, что съ тобой?

Она была похожа на лунатичку.

– Ты сказала мнѣ, что любишь Горича, шептала она, дыша жаромъ. – Такъ вотъ… я люблю тебя… всю, съ головы до ногъ. Ты прекрасная.

– Эмма, простудишься!

Она закутала ее пледомъ. Эмма криво, хитро улыбнулась, какъ безумная.

– Да, простужусь. Когда ты любишь, ты тоже… думаешь о простудѣ?

Потомъ она прижалась къ ней, поцѣловала.

– Ахъ, слушай! Я нынче днемъ Богъ знаетъ что

 

// 168

 

накричала. Это невѣрно. Я вотъ только хочу сказать, что скоро я умру, это ужъ рѣшено... и чтобъ ты меня не бросала.

Потомъ снова языкъ у ней сталъ заплетаться, она дрожала и бормотала сумасшедшiя слова о любви. Анна Михайловна слушала. Жалость, неясное недовольство владѣли ею. «Ахъ, все это ненужно, убого». Но Эмма утихла, была такъ слаба, хрупка.

– Аня, – сказала она, кротко: – если-бъ я могла умереть за тебя! За твое счастье!

Наконецъ, передъ утромъ, она заснула. Анна же Михайловна не спала совсѣмъ. Ей вспомнилась ея жизнь, дѣвичество, мужъ, отъ котораго она ушла уже лѣтъ десять – вспоминать о немъ было тяжко. Но всѣ ищутъ своего безумiя, любви, счастья. Такъ ищетъ его эта бѣдная Эмма, и она, Анна Михайловна, актриса съ тысячнымъ окладомъ. «Развѣ я Горичу не то-же говорила, что она мнѣ? Только мы подруги, а Горича я знаю два мѣсяца. Обѣ мы – одно и то-же».

Утромъ встали онѣ измученныя. Начались сборы, хлопоты съ паспортомъ, билетами. Всю эту недѣлю Эмма была кротка. Она глядѣла на Анну Михайловну съ обожанiемъ. Въ день отъѣзда держалась твердо: лишь на вокзалѣ, послѣ звонка, вдругъ сказала:

– Милый нашъ городъ!

– Городъ?

– Да, и вокзалъ, и квартира. Я ужъ не увижу этого. И тебя, Анна.

Помертвѣлыми губами цѣловала она Анну Михайловну.

– Прощай!

Это слово, предсмертный взглядъ Эммы разорвали ея сердце. Она не помнила, какъ звонили, какъ ушелъ поѣздъ съ махавшей фигуркой, какъ она шла до дамской. Тамъ она рыдала.

 

// 169

 

Въ театрѣ было мрачно. Бранили въ газетахъ, сборы падали. По корридорамъ бѣгалъ Платонъ, нервничалъ, говорилъ:

– Нѣтъ дѣлъ. Какiя это дѣла?

Потомъ раздавалъ контрамарки, съ ожесточенiемъ напуская студентовъ, барышенъ.

– Публика хамъ, подавайте ей сенсацiю. Ставьте жизнь огарковъ – заработаемъ.

Антрепренеръ, Горбатовъ, всѣ были недовольны; подвернулась пьеса «Сѣть», съ политикой: дѣйствовали министры, биржевики, дамы патронессы – козырь вѣрный; за нее ухватились. Платонъ повеселѣлъ.

– Пятьдесятъ представленiй, клянусь годовымъ жалованьемъ. Аншлагъ, барышники – иду въ пари.

– Д-да, милый, сказалъ Горбатовъ: а по твоему это либеральная пьеса?

– Внѣ сомнѣнiй, Андрей Аполлонычъ.

Горбатовъ зналъ и самъ, что либеральная; его смущало одно: насмѣшливость къ крайнимъ лѣвымъ. Выражалось это вскользь, но было.

«Ну, да и авторъ!» Авторъ не новичокъ, съ именемъ – вывезетъ.

На Рождествѣ ставили «На днѣ», потомъ нѣмецкую вещь, играли утромъ и вечеромъ. Съ новаго года репетировалась «Сѣть». Снова Анна Михайловна учила, работала. Рождество ее утомило, извела праздничная публика. Но и въ «Сѣти» роль была не изъ радостныхъ. «Къ чему они это ставятъ?» думала она. А съ другой стороны – что-же играть? Старое сыграно, новаго или нѣтъ, или оно непрітно, трудно. Остаются огарки и министры. «А можетъ быть, просто, мы отживаемъ, для молодого нужно молодое? Можетъ, намъ въ провинцiю?»

Все-же она работала – покорно, вяло. Но театральныя исторiи, шушуканье, сплетни раздражали еще больше. Иногда казалось, что вообще театръ – домъ умалишенныхъ: у всѣхъ маленькое помѣшательство на славѣ.

 

// 170

 

– Имѣла успѣхъ? Будетъ имѣть? Развѣ это успѣхъ? Связи!

И цвѣты, подарки, счетъ вызовамъ, iудины лобзанья актеровъ, грубость тузовъ съ мелкотой, – все было такъ тоскливо, такъ старо, безнадежно. «Горичъ не могъ бы быть актеромъ». Ее радовало, что онъ иной, высшей породы.

Встрѣтясь съ Феллинымъ, она спросила какъ-то про Горича:

– Уѣхалъ. А вамъ зачѣмъ?

– Нужно.

– Нравится вамъ Горичъ, бр-р…

 Нравится.

Феллинъ похрустѣлъ пальцами.

– Везетъ ему. Лучше-бъ я вамъ понравился… а?

Анна Михайловна посмѣялась. Феллинъ былъ тощъ, жалокъ. Вѣрно, катарры его разыгрывались. Росло и озлобленiе неудачника.

– Вы все смѣетесь, вы самодовольная женщина, – сказалъ онъ. Васъ ничѣмъ не проберешь.

– Не бранитесь, лучше скажите, куда уѣхалъ Павелъ Александрычъ.

Феллинъ хотѣлъ съязвить, но вдругъ опустился, поблекъ.

– Остришь тутъ съ вами, смѣешься, п-ф-ф… – а въ сущности мнѣ мало дѣла до всего этого. И Горичи мнѣ ваши не нужны.

Онъ согбенно прошелся.

– Да, онъ прiѣдетъ скоро. – А я вамъ долженъ сказать, – какъ женщинѣ доброй – вы знаете, я ужасно усталъ? Мнѣ вотъ все это – онъ кивнулъ на декорацiи, подмостки, – ужасно надоѣло. Приходишь домой, и такое настроенiе… взялъ-бы гвоздь, вбилъ, и… – онъ глупо усмѣхнулся. Анна Михайловна взглянула на него серьезно. – И… – Феллинъ вдругъ высунулъ языкъ и вытаращилъ глаза.

– Фу! Бросьте!

Онъ провожалъ ее, дорогой говорилъ все то-же.

– Безцѣльная жизнь. Ролей нѣтъ, выбиться не

 

// 171

 

даютъ. Представьте себѣ – до могилы все ждать чего-то. Человѣку сорокъ два, онъ одинъ, какъ карандашъ, живетъ въ отелѣ…

— «По нашему – въ меблированныхъ комнатахъ…»

– Да, и размышляетъ.

– Вы холостой?

– Абсолютно. Жена, дѣти… Это дурно. Знаете, маленькiе эти клопы – онъ брезгливо вытянулъ руки – пеленки… гадость.

Они простились. Взглянувъ на его худую спину, она почувствовала къ нему добрую, человѣческую жалость. Казалось, что его дни кончены.

Потомъ мысли ея перешли на Горича. Какъ всегда, что-то сладостное, стыдливое охватило ее. Не хотѣлось домой. Забраться бы въ поле, снѣжную равнину съ звѣздами, – снова повторять о своей любви, плакать. «Отчего не сказала я ему больше – какъ онъ прекрасенъ, какъ рвется моя грудь отъ восторга? А можетъ, это ему непрiятно, онъ уѣхалъ поэтому? Врядъ ли. Что сдѣлала я дурного?»

«Я уже не молода», думала она дома: «и значитъ, никогда до сихъ поръ не любила. Оттого такъ нелѣпа моя любовь».

Потомъ она достала Тютчева, и бродя твердила стихи.

На другой день на репетицiи была разсѣяна; играть не хотѣлось, она съ удовольствiемъ слонялась въ антрактахъ.

О, какъ на склонѣ нашихъ лѣтъ

Нѣжнѣй мы любимъ и суевѣрнѣй…

Сiяй, сiяй, прощальный свѣтъ

Любви послѣдней, зари вечерней!

– Да, Кiевъ меня любитъ. Въ прошломъ году: знакомыхъ никого, пресса чужая – что-жъ вы думаете, на тринадцатомъ представленiи вѣнокъ. Отзывчиво, какъ ни какъ.

 Это по моему просто подлость. Какъ только я лицомъ къ публикѣ, она меня загораживаетъ.

Я помню время золотое,

Я помню сердцу милый край…

 

// 172

 

День вечерѣлъ. Мы были двое,

Внизу, въ тѣни, шумѣлъ Дунай.

 Женя, десять разъ говорилъ: если не умѣешь ставить въ четверть часа, нечего этимъ и заниматься.

И съ дикихъ яблонь цвѣтъ за цвѣтомъ

На плечи юныя слеталъ.

Гдѣ эти яблони, Дунай? Ей казалось, что сейчасъ она шагнетъ въ волшебную страну, но вокругъ были плотники, статисты, Платонъ, Феллинъ, Горбатовъ – сердце останавливалось.

 

Х

Между тѣмъ спектакль близился. Въ театрѣ были возбуждены – это важный день: многое онъ рѣшитъ. По мѣрѣ его приближенiя Анна Михайловна мрачнѣла.

Когда-же пришелъ онъ – такой же какъ и всѣ для другихъ, осаждаемыхъ своими заботами – она съ утра пала духомъ. Какъ одиноко! Ни Эммы, ни Горича.

Вечеромъ война – и ни одного человѣческаго лица. Въ семь она была въ театрѣ. Горбатовъ стоялъ у телефона.

 А? Не прiѣдутъ? Это невозможно. Нѣтъ, будьте добры доставить, какъ угодно. – Зачѣмъ? Это успѣху содѣйствуетъ, развѣ вы не понимаете? Пьеса безъ автора! Нѣтъ, пожалуйста!

Анна Михайловна усмѣхнулась: «успѣху содѣйствуетъ».

 Контрамарокъ нѣтъ, премьера. Разъ навсегда.

 Платонъ Николаичъ, съ корреспондентскимъ!

 Такъ бы и говорили. Третiй рядъ.

Увидѣвъ Анну Михайловну, Горбатовъ улыбнулся, поцѣловалъ руку; но по глазамъ она почувствовала, что онъ боится.

 Ну, ангелъ, въ добрый часъ.

Первый актъ шелъ вяло. Анна Михайловна сразу поняла, что плоха. «Къ чему все это?» думала она, стоя у боковой двери.

«Я играю въ нелѣпой пьесѣ, держусь позорно». Было мгновенiе когда ей показалось, что сейчасъ надо

 

// 173

 

уйти ужъ совсѣмъ, спрятаться. Но, конечно, она выходила и читала, что нужно. Приняли холодно, лишь Машенькѣ поднесли букетъ.

Горбатовъ обозлился.

 Дитенокъ, не годится. У насъ не Кинешма, чтобы съ перваго акта подношенiя принимать.

Когда начался второй, онъ потянулся, какъ-бы въ усталости, и сказалъ.

 Дана.

Анна Михайловна едва сдерживалась. Она взяла сразу на тонъ горячѣй. Выходило странно – и только. «Что со мной? Отчего?» Она напрягла всю волю – все-же она не дебютантка, и едва себя одолѣла. Въ публикѣ тоже что-то началось. Видимо, не нравился эсъ-эръ.

Театръ молчалъ, но молчанiе было недоброе; временами проходила какъ-бы рябь – снова неодобренiе.

Послѣ занавѣса въ галлереѣ шипѣли.

 Плохо, – сказалъ Платонъ Горбатову. Но тотъ взглянулъ на него сурово – Платонъ смутился: въ такихъ случаяхъ нельзя высказываться.

Потомъ Горбатовъ сказалъ:

 Либеральная пьеса.

И прибавилъ: – Либеральная пьеса. Дана.

Въ третьемъ актѣ шикать стали задолго до занавѣса. Анна Михайловна съ ужасомъ взглянула вверхъ. Въ это время кто-то рѣзко свиснулъ, и съ другого конца крикнули:

 Перестаньте!

Зашумѣли, свистки были подавлены. Но теперь Анна Михайловна чувствовала, что враги всюду; этотъ залъ залитъ ими, и они правы. Стыдъ мѣшалъ ей; она видѣла блѣдное лицо партнера, въ мѣстѣ, гдѣ ей надо было броситься, она сѣла и до конца не могла встать. Ей казалось, что сейчасъ она зарыдаетъ, а изъ зала хлынутъ недруги и затопятъ.

Залъ держался, но когда дѣйствiе кончилось, свистали всѣ – такъ по крайней мѣрѣ казалось. Некуда было уйти: свистъ долеталъ въ уборныя, къ декоратору, машинистамъ. Анна Михайловна сидѣла у себя, подпе-

 

// 174

 

ревъ голову. По корридорамъ бѣгали, что-то кричали; говорили, что это недоразумѣнiе и нужно объясниться съ публикой.

Она ничего не слышала. Донесся лишь голосъ Горбатова:

 Бита.

Анна Михайловна повела глазами. «Пусть бьютъ, еще, еще – значитъ, надо». Она слабѣла, глохла, все для нея становилось смутнѣе. «Засыпаю, что-ли?» голова стала тяжелѣй, замирало сердце.

«И сладко жизни быстротечной

Надъ нами пролетала тѣнь».

Она улыбнулась, сквозь сонъ, на легкое и видѣнье, медленно стала сползать. Черезъ минуту кто-то крикнулъ: «обморокъ». Дальше она ничего не помнила.

 

ХI

Первымъ чувствомъ ея на утро было желанiе уйти. Пусть неустойка, непрiятности – больше она не можетъ. Но это – новый позоръ. Значитъ, надо терпѣть.

Публика и газеты говорили одно: странно, что извѣстная артистка выступила въ пьесѣ, явно сомнительной. Оттого и игра ея такъ слаба. Скандалъ объясняли обидой молодежи.

Актеры волновались, появились письма въ редакцiю; кто-то кого-то обвинялъ, авторъ оправдывался; Анна Михайловна не приняла въ этомъ участiя; она мучительно думала – что-же это съ ней происходитъ? Отчего эти промахи – художественные и житейскiе, куда зашла звѣзда, ведшая ее въ жизни всегда прямо? Снова она крѣпилась, не спала ночами, и разныя предположенiя томили ее. Изсякъ ея даръ? Она отстала отъ времени? – Мысль, приходившая и раньше. Наконецъ – любовь? Она мѣшаетъ? Но нельзя было ни на чемъ остановиться, и она думала лишь, съ тоской, что если для жизни болѣе не годна – тогда не надо самой жизни. Такъ провела она послѣднiй мѣсяцъ. Наконецъ, получивъ письмо отъ Эммы, полное кротости и покорное, рѣшила ѣхать.

На первой недѣлѣ, съ глубокой усталостью, сади-

 

// 175

 

лась она въ вагонъ. Сзади остался годъ, полный странныхъ и тяжелыхъ чувствъ, съ тонкой свѣтлой зарей – любовью. Но какъ-бы то ни было, хорошо, что она ѣдетъ. Она рада была шуму поѣзда, качкѣ, мельканiю снѣговъ и лѣса. Вспомнила она, какъ ѣхала сюда осенью, свои мысли о судьбѣ и непонятномъ въ человѣческой жизни. Теперь, глядя на звѣзды, ужъ весеннiя, милыя, она думала о томъ-же. Хорошо бы заснуть, – видѣть сны легкiе, сладостные, навсегда забыть землю. Духомъ свѣтлымъ летѣть къ звѣздамъ.

Но она не видѣла этихъ сновъ. Лишь шумъ вагона, одиночество, ночь успокаивали ее. Когда передъ утромъ она проснулась, ей первый разъ въ этотъ мѣсяцъ пришла мысль, что быть можетъ все тяжелое, что перенесла она за зиму, есть урокъ, суровое испытанiе ея силъ. Отъ этой простой мысли стало легче. Она вздохнула. «Надо терпѣть… и жить». Съ этимъ она заснула, а когда очнулась, былъ ужъ день. Подъѣзжали къ Москвѣ. Здѣсь, какъ предполагала, она должна была провести день, два. Въ кроткомъ и покорномъ настроенiи вышла она на перронъ. Сѣла въ пролетку. Была весна, солнце грѣло; на перекресткахъ продавали цвѣты. Не хотѣлось думать, только-бъ солнышко, славный пестрый шумъ, весна. Отдыхъ, отдыхъ!

Такъ входила она въ отель, и на доскѣ у швейцара машинально прочла: Горичъ. «А, вотъ что!» Она улыбнулась, что-то ласково-печальное ударило ей въ сердце. «Вотъ почему я прiѣхала именно сюда – раньше никогда я здѣсь не останавливалась», – думала она у себя въ номерѣ, переодѣваясь. «Милый Горичъ, вы здѣсь. Тѣмъ лучше». когда она послала узнать, дома ли онъ, на минуту ей пришло въ голову, что вѣрно онъ читалъ о ея позорѣ. «Что-жъ, все равно. Вѣдь люблю его я».

Горичъ былъ радъ ей. Онъ прибѣжалъ, они встрѣтились старыми, добрыми друзьями.

 А ужъ я думала – не увижу васъ больше, – сказала она простодушно. – Я уѣзжаю, и теперь надолго.

 Заграницу?

 

// 176

 

 Да. Вы вѣдь знаете, – она улыбнулась чуть насмѣшливо, – нашъ сезонъ кончился, я свободна.

«Знаетъ онъ, или нѣтъ»?

Но онъ слишкомъ дорогъ былъ ей – прятаться она не могла и разсказала все.

Онъ задумался.

 Ну, со всякимъ можетъ быть.

Они вмѣстѣ завтракали, цѣлый день не разставались. Въ шесть часовъ поѣхали кататься. Было тепло, солнце садилось; розоватый дымъ стоялъ надъ бульварами. Облака, туманно сiяя, разметнулись на западѣ.

 Я осталась здѣсь на день по сантиментальности, — говорила Анна Михайловна: – это мой родной городъ. Здѣсь жила я у родителей, была гимназисткой; первый разъ влюбилась.

 Вотъ какъ? Вы московская! Я не зналъ.

И онъ началъ хвалить Москву. Здѣсь много милыхъ дѣвушекъ. Лучшiй типъ русскій здѣсь, тѣлесный и духовный. Хорошо золото церквей здѣшнихъ, старина, сумеречные весеннiе тона. Многое говоритъ о нѣжномъ, о прекрасномъ, что есть въ русской душѣ.

Анна Михайловна усмѣхнулась. «Сейчасъ онъ скажетъ какую-нибудь цитату о Москвѣ, гдѣ о ней говорятъ тоже возвышенно». И вообще все онъ знаетъ: читаетъ, разговариваетъ о хорошихъ вещахъ. Ходитъ въ театры, музеи. Мечтаетъ о милыхъ дѣвушкахъ, которыхъ, можетъ быть, и нѣтъ вовсе. Въ этомъ его жизнь.

Цитаты онъ не привелъ, но предложилъ вечеромъ театръ. Анна Михайловна знала и цѣнила этотъ театръ, но сегодня ей не хотѣлось. Ей казалось, что ее сразу всѣ узнаютъ, что она виновата и неловко ей выѣзжать. Но потомъ передумала и поѣхала. И театръ, и залъ мало измѣнились. Она вспомнила, какъ еще начинающей артисткой была здѣсь на «Чайкѣ», на первомъ представленiи. Вспомнила свои слезы, радость, бушевавшую въ ней и во всѣхъ въ этой залѣ. Чего радовались тогда? Она задумалась на мгновенiе: «Побѣдѣ прекраснаго. Да, навѣрно».

И теперь она сѣла въ волненiи. Изъ-за занавѣски

 

// 177

 

ложи была видна только сцена. А потомъ погасло все – началось. Анна Михайловна вздохнула. Ей представилось, что всю зиму жила она въ духотѣ, въ тяжеломъ пестромъ смрадѣ: первый разъ чистая гармонiя лилась въ нее. Хотѣлось глубоко вздохнуть, очнуться. «Не дурной-ли сонъ – все, бывшее? Не обманъ-ли».

Но ей не было завидно. Ей хотѣлось только плакать, плакать отъ тихой и негрустной музыки искусства. И она плакала. У нея было много слезъ, точно застоявшихся за зиму; было неловко сначала Горича, но потомъ, притулившись въ ложѣ, она плакала какъ у себя дома, сама съ собой.

Кончались акты, хлопали въ публикѣ. Хлопалъ и Горичъ и говорилъ:

 Превосходно!

Актеры не выходили – тогда Горичъ, бродя по фойе, и встрѣчая десятки знакомыхъ, всѣмъ говорилъ:

 Дивно! Изумительно!

И если не соглашались, сердился. Анна-же Михайловна выплакалась къ концу и сидѣла усталая, но какъ-то легкая, свѣтло опустошенная.

Когда ѣхали домой, весеннiя звѣзды были на небѣ. Все жило, дышало въ этомъ мiрѣ. Заплаканными глазами смотрѣла она на звѣзды, и казалось ей, что она многое понимаетъ такое, чего раньше не знала. «Да, поглотитъ всѣхъ вѣчность, но живъ Богъ, и его мы несемъ сквозь жизнь, какъ и тѣ дальнiя свѣтила». Человѣкъ показался ей на ослѣпительной высотѣ, тяжесть данная ему – бременемъ не отъ мiра сего.

 Помните, – сказала она Горичу, тихо: – вечеръ, когда вы цитировали Гете?

 Помню.

Она улыбнулась.

 Вы опять будете дразнить меня за «возвышенность», но, простите, онъ, точно, сказалъ хорошо. Какъ это? «Священная серьезность обращаетъ жизнь въ вѣчность». Правда это.

 Вотъ, вы видите, какъ настроилъ васъ театръ. –

 

// 178

 

Горичъ прибавилъ весело: – отсюда замѣтно благотворное дѣйствіе искусства на человѣка.

На другой день онъ провожалъ ее на вокзалъ. Анна Михайловна была покойна: ей хотѣлось теперь скорѣе къ Эммѣ, на помощь, и потомъ на работу, подъ то ярмо, которое съ твердостью она должна нести. А Горичъ? Она знала, что это кончилось навсегда, и снова настаетъ ея полумонашеское состоянiе. За пять минутъ до звонка она сказала ему съ улыбкой:

 Теперь уѣзжающiе остаются съ друзьями и говорятъ послѣднiя слова.

– Я могу вамъ сказать, – отвѣтилъ Горичъ: – что вы самая милая женщина. И актриса, Анна Михайловна.

Она засмѣялась.

– Да, конечно, милѣйшая женщина.

Но пора было садиться. Онъ жалъ ей руку, махалъ шляпой. Поѣздъ тронулся. Ясный день, театръ, Горичъ, необычныя чувства, все теперь было сзади – стало тоже милымъ видѣнiемъ, неповторимымъ. Глядя на платформу, голубей, кружившихъ въ небѣ, на сверкавшiя стекла въ домахъ, она вздохнула еще разъ. Махнувъ платкомъ, вошла въ купэ.

«Милый другъ», повторяла она: «милый другъ».

 

// 179