Осенний свет/ Борис Зайцев // Возрождение. – 1963. – № 136 (апрель). – С. 7-14.

 

Борис ЗАЙЦЕВ

 

ОСЕННIЙ СВѢТ

 

I.

 

Из своего большого имѣнія, верст за пятнадцать, Ковалев пріѣхал в усадьбу Лиски. Здѣсь жила раньше его мать. Но сгорѣл дом, матери пришлось перебраться к ним в Авдѣево, гдѣ у Ковалева была красивая и самомнительная жена, грудныя дѣти, запутанное хозяйство. Мать плохо уживалась с женой. И Ковалев торопился достроить ей дом, чтобы вновь, всецѣло погрузилась она в кур, индюшек, гусаков — главную приманку ея жизни.

Был поддень сѣроватаго, сентябрьскаго дня, когда коляска его въѣзжала во вдор. Он вылѣз у конторы — небольшой избы, с которой рядом висѣл колокол для рабочих. Курица спрыгнула с крыльца. Вышла, разумѣтся, баба.

Оглянувшись, он увидѣл знакомую куртину елочек, амбар, и за ними недостроенный кирпичный дом, с ямами для извести по бокам. В просвѣт вдали виднѣлся лужок, чуть затуманенный. Небо стояло над всѣм этим блѣдное, пріятно-тихое. Ковалеву вдруг вспомнилось, что все было так же и очень давно, при отцѣ, когда они тут жили в большом низеньком домѣ, от котораго теперь остался только рояль в сараѣ, да старинные часы — их успѣла вытащить Авдотья Сергѣевна. «В такой денек, —подумал Ковалев, — отец навѣрно собрался бы с гончими, трубил бы по сосѣдним лѣсам и вернулся бы веселый, с парой зайцев».

Баба достала ему старосту — мрачнаго человѣка, не тратившаго слов зря; Ковалев снял дорожное пальто, широко сидѣвшее на его полном тѣлѣ, и тронулся за старостой на стрйоку. Староста шел в валенках, в руках у него была палка; из ушей росли сѣдыя космы, в морщинах на шеѣ — многомѣсячная грязь.

— Что ж, — спросил Ковалев, — стропилы к Покрову поставим?

Староста оглянулся.

— Развѣ с этим народом управишься? Опять же и кирпича не хватит…

В это время они ходили по доскам, уже внутри дома; в выведенныя окна кусками глядѣла даль, слегка сизѣющая; снизу, у фундамента, густо выбивался чертополох; пахло сыростью и известкой; двое каменщиков выкладывали капитальную стѣну и при видѣ барина сняли шапки.

 

// 7

 

— Как же так не хватит? — спросил Ковалев с неудовольствіем.

Но оказалось, что именно и не хватит, как раз так, как всегда не хватает. Растащили ли его, ошиблись ли в расчетѣ сами, только, правда, надо было прикупить. Ковалев нѣсколько даже разсердился — скучно, что исторія с этим домом все затягивается. Он стал было выговаривать старостѣ. Тот стоял пред ним равнодушно-почтительно, с таким видом, что все равно ничего не подѣлаешь. Ковалев только зря себя вывел из того задумчиваго, нѣсколько маланхоличнаго настроенія, в каком сюда ѣхал. В концѣ концов махнул он рукой и сошел по доскам вниз; только сердце его сильнѣй билось; как нерѣдко в послѣднее время, он слегка задыхался, когда шел к конторѣ.

— А то еще у Серебренниковой барыни кирпича можно разжиться, — сказал неожиданно староста, сзади. — У ней, сказывают, завод новый, кирпичный. Вот, заѣзжайте, поторгуйте.

— Это я без тебя знаю, что завод… Ф-фу… — Ковалев задохнулся и остановился: — скажи Егору, чтоб корзинку мою взял из коляски, ну, позавтракать… Самовар мнѣ поставьте, и все. Я тут в сад еще пройдусь.

Ковалеву хотѣлось быть одному. Опираясь на палку, не особенно далеко шагая он прошел мимо конюшен, гдѣ дѣвки выгребали навоз, мимо избы рабочих, — там в стружках бродили ребятишки, — и направился к старым липам, за которыми тянулся фруктовый сад. Здѣсь было уединеннѣй. Золотисто-коричневатый лист лежал по дорожкѣ, шуршал под ногой. Липы обнажились; их огромные, темные стволы стояли как бы стражами, важные, в два ряда. Мѣстами клен ярко золотѣл. Яблони частью окопаны. И над всѣм — горьковатый, влажный и ранящій запах осени.

Ковалев остановился в этом мѣстѣ, гдѣ в аллеѣ липы дѣлали полукруглый выступ; тут стоял ветхій столик, скамейка; он сѣл. Снял нехитрую плюшевую шляпу и закурил. Отсюда видно было, как ходили в усадьбѣ, слышался шум вѣялки за елками, мелькали поденщицы. Пронес корзину Егор. Корова забрела к стройкѣ — ее отогнали. «Все то же, все то же», — думал Ковалев, — «Двадцать, тысяча лѣт пройдет, так же будет опадать лист лип, так же будут вѣять, и корова такая же побредет. Мы же все хлопочем, женимся, родим и занимаемся жизненными дѣлами». Тут он вспомнил, что староста, конечно, прав, кирпича, разумѣется, придется тотчас купить и, конечно, вѣрно, что для этого надо съѣздить к «Серебрянниковой барынѣ». — Вспомнив эти слова, так давно неслышанныя, Ковалев чуть не вздрогнул — может быть и потому, что вообще в послѣднее время чувствовал себя неважно. «Неужели все это еще есть? Еще есть Нина Андреевна, ея судьба, луга?» Все это показалось ему странным.

 

II.

 

Давно, когда жили они здѣсь, в Лисках, Петя Ковалев был робким юношей, студентом университета; отец подтрунивал над ним и гово-

 

// 8

 

рил, что вряд ли из него выйдет хозяин: Петя не любил этого дѣла. Но отец ослаб, заболѣл, и четыре года до его смерти, четыре мрачных деревенских года, он провел в усадьбѣ хозяином — вѣрнѣе, приказчиком отца. В тѣ времена он бывал часто у Нины Андреевны Карстен, в замужествѣ Смѣловой — уже тогда вдовы, богатой «Серебренниковой барыни».

А теперь, катя в своей коляскѣ по гулкой, сентябрьской дорогѣ, глядя на неубранные еще загоны картофеля с потемнѣвшей ботвой, на рыжее жнивье и дивные зеленя, Ковалев не без волненія и любопытства старался себѣ представить, каково сейчас в Серебренниковѣ, какая Нина Андреевна, как живет и как он ее встрѣтит. Не видѣл он ее давно — с тѣх пор, как отец умер, и как сам сбѣжал он за-границу — лѣт семнадцать.

Когда переѣзжали вброд рѣчку, в верстѣ от ея имѣнія, Ковалев не удержался и сказал кучеру: «Правѣе, правѣе, тут глубоко» и оказался прав, память не измѣнила: в тѣ темныя ночи, когда приходилось возвращаться через этот брод, он отлично знал, гдѣ надо «брать правѣе»… Дальше шли луга, очень пологіе, вдали мельница, стога, село за рѣчкой, а налѣво дорога медленно подымалась и, мимо полос жнивья, темнозеленаго льна и бурой гречихи, шла к Серебренникову. Понемногу шире и шире разстилался горизонт; завиднѣлся уже в туманящихся, слегка серебристых далях большак  в уѣздный город, а прямо из-за подъема вырастала роща и риги Нины Андреевны.

Ковалев знал, что в усадьбѣ много перемѣн. Вдали виднѣлся кирпичный завод. Не весьма его удивило, когда вмѣсто знакомых, широконеряшливых строеній он увидѣл новый скотный под цинковой крышей, удивительный каменный подвал, похожій на мавзолей; за особенной загородкой свиней, среди которых ходила дѣвица западнаго вида: Нина Андреевна все имѣніе сдала латышу, и он ввел свой образцовый дух.

Когда по знакомому полукругу между сиренью подкатила коляска к подъѣзду, встрѣтился мальчик в пальто и зеленой тирольской шляпѣ с пером; этот бѣленькій мальчик имѣл также вид независимый, того рода, что называется у нас «мальчик в штанах». Он слегка подразнил хворостиной собаку в конурѣ и прослѣдовал дальше.

Ковалев вылѣз у крыльца с клеенчатой дверью и небольшим навѣсом. Теперь все было подновлено; дом заново крыт в тон латышским постройкам, в окнах новыя рамы, все помолодѣло какой-то прочной, дѣловитой молодостью. «Дѣйствует Нина Андреевна, все дѣйствует», — подумал он, входя. — «Не сдается».

— Барыня в саду, — сказала горничная, в чистом фартучкѣ, снимая с него пальто. — Вам придется обождать.

Через большую залу он прошел в гостиную и оттуда на балкон. Этот балкон был теперь обращен в веранду; вся она в цвѣтах; на столѣ блестящій круглый самовар, недопитый чай, салфеточки, печенье, с обычным изяществом и как бы с небрежностью; в дальнем углу качалка.

 

// 9

 

Сколько раз сиживал Петя Ковалев на этой самой террасѣ, также дожидаясь хозяйки, не зная, куда дѣвать пухлыя руки и большія ноги! Нынѣшній Ковалев вздохнул. В этом домѣ и на этой террасѣ, откуда виден сбѣгающій вниз сад, луга за ним и далекіе бугры зеленей, сжигалась и сгорала его юность: юность скудная и диковатая, но страстная.

Снизу, по дорожкѣ, шла Нина Андреевна; в рукѣ у нея было нѣсколько роз, она одѣта в сѣрый костюм, такая же высокая и статная. На террасу вошла бодрым, энергичным шагом; поднесла к лицу розы, провела ими по щекѣ и взглянула, улыбаясь, на Ковалева.

— Вот это кто! Забывшій меня сосѣд. Ну, рада вас видѣть.

Она протянула душистую, бѣлую руку, всегда казавшуюся ему властной. Ковалев поцѣловал ее.

— Все такая же, Нина Андреевна, — сказал он: — и время на вас не дѣйствует.

Она улыбнулась. И глядѣла на него все тѣми же голубоватыми, ясными глазами. Тѣ же пепельные волосы, нѣсколько полная и очень свѣтлая шея; лишь вглядѣвшись, замѣтил он мелкія морщинки у глаз и коричневатые обводы.

— Каким же вѣтром вас, все-таки, занесло? Вѣдь вы, знаете, сколько у меня не были? — Она на мгновенье пріостановилась. — Да лѣт пятнадцать. Пятнадцать лѣт!

Ковалев подпер руками голову, гладил слегка бороду и смотрѣл теперь не на хозяйку, а вдаль, на осенніе луга.

— Все такая-же, — повторил он. — Я глажу на вас и думаю: вы очень крѣпкая женщина, Нина Андреевна.

— Ну, а вы, — сказала она: — измѣнились. Не скрою. Как бы это назвать… да, вы тогда были робкій студент…

Ковалев засмѣялся.

— А теперь — грузный барин, медвѣдь, с плохим сердцем…

— Ах вы, русскій человѣк! Всѣ-то вы склонны к минору, к меланхоліи.

— Да, а надо разумно и с достоинством вкушать от жизни? И затѣм спокойно уходить?

— Сейчас вы навѣрно вдадитесь в философію, — мягко сказала она. — Вы тогда были очень застѣнчивы и, простите меня, нѣсколько нескладны. Но иногда прорывались в бурных тирадах.

— Теперь не прорвусь. Да, теперь… как смѣшно! Как смѣшно, зачѣм, собственно, я к вам пріѣхал!

И тут, встав, медленно прохаживаясь по балкону, он ей разсказал, с легкой, но как бы и насмѣшливой улыбкой, что ему нужен кирпич, и сколько, и когда.

— Хорошо бы, — сказал он в заключеніе: — если бы мы с вами стали торговаться, спорить, выбивать друг у друга лишній десяток рублей.

Нина Андреевна согласилась, что это было бы очень смѣшно.

// 10

 

Она сидѣла теперь за тѣм же чайным столом, так же наливала спокойно, дѣловитой рукой чай сквозь ситечко, неторопливо двигала посуду, неторопливо вытирала, как привычный, и очень увѣренный в себѣ человѣк. Глядя на нее, можно было подумать, что свой жизненный путь, правда, проходит она легкими, бѣлыми стопами, с той же простотой, как и держится, как моет чашки. «В ней есть шведская кровь, — подумал Ковалев: — и недаром она меня упрекнула русским моим происхожденіем».

Их разговор прервал человѣк в картузѣ, в плебейски-грубом коричневом пиджакѣ, крѣпкій, красный, с обвѣтренным лицом: арендатор имѣнія. Он тяжело пожал Ковалеву руку и заговорил с Ниной Андреевной о поросятах, о жмыхѣ на зиму для коров и разных хозяйственных дѣлах. Ковалев догадался, что это отец того мальчика в зеленой шляпѣ, с пером, котораго он встрѣтил у подъѣзда. У этого отца была щетинка на лбу, маленькіе, хозяйственные глаза, очень быстрые; весь он глубоко начинен своими сельско-хозяйственными интересами и сыпал без умолку — о свиньях, о жмыхѣ, кормах. Ковалев уже знал эту прочную, жизненную породу. Гдѣ-то он видѣл четырехугольное лицо и большія ноги; слышал полурусскій говор и уже знал все о свиньях. Ему стало скучно. Он спустился в сад. Он сказал Нинѣ Андреевнѣ, что не хочет мѣшать их разговору.

 

III.

 

Ковалев медленно спускался по дорожкѣ, мимо цвѣтников. Здѣсь цвѣли астры, левкои, георгины. Нѣсколько роз сіяли темным огнем. Стало теплѣе; чуть проступало в небѣ перламутровое солнце. Гдѣ-то грачи кричали — тѣм дальним и бездомным криком, когда кажется, что это из бездны пустого неба зовет кто-то. Ковалев чувствовал себя так, будто ему немного нездоровилось: не то легкій озноб у него и жар, не то мозг чѣм-то опьянен — тонким и легким, на все вокруг бросающим свой отсвѣт. Он шел между цвѣтов. Яблочный сад тянулся за ним, но казалось, что тут же рядом, среди этих же мѣст, идут прежнія тѣни, былые люди, все, как бы отшедшее, но и живое. И он сам тут проходит — иным шагом, с иной душой, но все же он, студент Петя Ковалев; там, у пруда, внизу, встрѣтит свою даму, как всегда изящную, спокойную и ровную. С ней навѣрно уж кто-нибудь: сосѣд ли помѣщик с цыганским лицом, в высоких сапогах, или предсѣдатель управы, надушенный, с голубым платочком в карманѣ визитки. И она со всѣми любезна, ровна и чуть-чуть радостна, и неизвѣстно, к кому же идет она — бѣлыми, легкими стопами проходящая в жизни.

Около пруда он сѣл. Луга шли впереди, со стогами кой-гдѣ; мельница невысоко подымалась над ним; там блестѣл кусок другого пруда, и за ним, в легком осеннем туманѣ, подымался по бугру осиновый лѣс. Там нерѣдко катались они верхом. Там, конечно, так же свѣтло, прі

 

// 11

 

ятно скакала она с другими, красивѣе, ловчѣе и богаче его; и так же ласково и просто разговаривала.

Ковалев закрыл глаза. Ему представился вечер, осенняя луна, дорога в лѣсу, среди густого осинника. Но осенью осины голы, и как рѣдки онѣ кажутся! В туманной лунѣ лист, покрывающій землю — это чистое серебро; туманом затянуло овражек налѣво, здѣсь глухое, дикое мѣсто; Нина Андреевна называла ночную скачку по этой аллеѣ — «бѣгством Карла Смѣлаго послѣ битвы при Нанси».

«Все это бред, — прошло в его мозгу: — сладкій бред».

Он сидѣл спиной к дому и дорожкѣ, шедшей оттуда. И обернулся на шелест шагов. Нина Андреевна спускалась сюда.

 Вот вы гдѣ! А меня немного задержал мой… латышскій рыцарь.

Ковалев усмѣхнулся.

 Он вас покорил своим азартом.

Нина Андреевна внимательно на него посмотрѣла.

 Ахъ, иронія, иронія! Русскіе не любят вѣдь порядка, созиданія, богатства.

 Между тѣм сам я сейчас — порядок. Вы посмотрите, я очень прилично управляю дѣлами жены. Даже к вам пріѣхал не зря.

Она покачала головой.

— Нѣт, вы все это не любите. Когда я на вас смотрю, мнѣ даже кажется, что если бы не нѣкая инертность, вы бы все бросили. Стали бы бездомным студентом.

Ковалев молчал. Было тепло, серебристо, смутно. Тонкій пар стелился над лугами. Снова из пустоты, далеко и безгранично, кричали грачи.

— Нина Андреевна, — сказал он: — помните вы наши прогулки верхом, в том лѣсу?

— Помню.

— Полурусская, полушведская женщина… Сейчасъ, в эту минуту мнѣ кажется, что несмотря на все пережитое, всю горечь… в пустынѣ, гдѣ я живу… да, путаюсь. Безразлично. Все-таки это все благословенно, что было! Пусть и останется благословенным.

Он взял ея руку и поцѣловал.

— Та же бѣлая рука, тот же запах.

Она сказала покойно:

— Я помню, как вы бывали здѣсь, как мы катались. Это было во время моей молодости.

Она нѣсколько задумалась.

— Мнѣ, конечно, нравилось, что вы меня любите. Это женская черта. Все же виноватой перед вами я себя не считаю. Нѣт, — она выпрямилась слегка: — я никому не лгала, никогда. Мнѣ не от чего отрекаться.

Ковалев как бы взволновался.

— Вот именно, не отрекайтесь, да, да, будьте той же, безупреч-

 

// 12

 

ной, как я знал вас, той же, с прямым, открытым путем… Развѣ я говорю против? Укоряю?

— В моей жизни тоже были страданія, горечь и неудачи, но я считала, что на все надо смотрѣть просто и смѣло, я не люблю разслабленных. И случалось, что сердце мое было измучено, а я вышивала в это время какой-нибудь Tisch-Laüfer.

Ковалев смотрѣл на нее и слегка покачивал, как бы в подтвержденіе, головой. Да, и он знал ее такую. Такая же и сейчас сидит она пред ним, прямая, чистая и благоуханная, правильно живущая, правильно сломившая его юность, безгрѣшная и сохранившаяся. Сейчас они встанут. Очарованіе уйдет. И из міра волшебнаго вновь пойдет он по дорожкам сада, мимо яблонь, насаженных ее заботливой рукой, к вновь отдѣланному дому; там, на стеклянной террасѣ, будет разговаривать с любезной хозяйкой и смышленой помѣщицей — может быть об урожаѣ, коровах, кирпичѣ. И сама она — а вѣдь и она знала, что такое любовь!  тоже станет удобной для таких слов. И лишь изрѣдка, возможно, остановится ея взор, на мгновеніе она уйдет в область сладких снов, своих видѣній.

 

IV.

 

Было довольно поздно, когда Ковалевъ подъѣзжал к Лискам. Он сидѣл в коляскѣ грузно, опираясь на палку. Сквозь туманныя облака свѣтила луна. В пустынном, свѣтлом лѣсочкѣ ѣхали шагом. Коляску сильно покачивало. Луна слабо ползла среди голых вѣток. Налетал вѣтер. Сова аукала.

Ковалеву не хотѣлось возвращаться домой, в изобильный свой улей, гдѣ ждало хозяйство, разговоры с женой, служащими, купцами, весь тот утомительный и безнадежный круговорот, в котором, проходит столько жизней. И подъѣхав к Лискам, он приказал лошадей распречь, задать им корму; себѣ же постелить в конторѣ. Грязноватая баба внесла ему через четверть часа грязноватый самовар. За маленьким столом, у убогаго окошка русской избы, Ковалев молчаливо и одиноко пил чай с блюдечка, откусывая сахар по мужицки. Руки его пахли духами «Lheure bleu». По скатерти пробѣжал таракан, на ходу пошевеливая усиками. Ковалев глядѣл на него спокойно, и беззлобно. В этот час, он знал, Нина Андреевна ложится спать в своей роскошной спальнѣ, в тонком бѣльѣ, вымытая, элегантная, стараясь не поддаться старости, гигіенично читая немного перед сном. Вѣроятно, тѣ розы, с которыми она взошла сегодня на балкон, в хрустальной вазочкѣ стоят на ея туалетѣ, отражаясь в трех зеркалах. И она сама каждое утро, каждый вечер в этих зеркалах отражается  медленно проходящій в жизни призрак.

Баба не пришла больше за самоваром. Он кипѣл, жиденько тянул свою ноту и затих. Таракан убѣжал, куда нужно. Ковалев устал сидѣть

 

// 13

 

в душной комнатенкѣ, гдѣ висѣли хомуты и под ними портреты царей; он одѣлся, отворил дверь в темныя сѣни и вышел. Всѣ спали в усадьбѣ. Ни огонька, вездѣ мертво. Луна взошла выше и рѣял ея свѣт, все такой же таинственный, призрачный, ярче. Тѣм же путем, что и утром, мимо куртины елочек, Ковалев прошел к новой стройкѣ. Собаки лаяли. Но он их не боялся. С собаками всегда был он дружен, и онѣ его не трогали. Снова он взошел по всходням, медленно пересѣк гостиную, над которой небо простиралось, заглянул в комнату матери: в столовой из угла вылетѣла сова. По уже настланному накату он вышел на балкон. Здѣсь человѣческiя руки тоже возводили свое дѣло − перила, пол; что-то странное было в этой заботѣ об устройствѣ жизни. Сюда через нѣсколько мѣсяцев переберется его мать, чтобы, навѣрно, тут умереть, провлача нѣсколько темных и безцвѣтных лѣт. Но зачѣм-то и она хочет этого устройства, и каменьщики работают, и он, вѣрный сын, Петр Ковалев, ѣздит за кирпичом. Луна же катит над ними свой загадочный, туманный лик, не то насмѣшливый, не то грустный. Ей видна была и его жизнь, стоящаго здѣсь человѣка. «Что же, — подумал он: — вот и мы, такiе мы есть, и так прожили свою жизнь. А как за нее отвѣтим, — это невѣдомо».

Там, внизу, пруд. За ним, на взгорьѣ, пробовали насадить аллею лиственниц, но мальчишки с деревни повырывали посадки — так, из озорства. В том лѣсочкѣ, сейчас голом, серебрящемся в лунѣ, он бродил юношей, терзаясь любовью. Отдавало ли эхо лѣсное его томленья? Кто сжег их? И что они были? Их унесли вѣтры жизни с той же безпечностью, как свѣтотѣнь играет по дорожкам. Фантасмагорiи, миражи! Они здѣсь же, в опаловой ночи, гдѣ все — правда и призрак, былое и настоящее, боль прежних ран и улыбка забвенiя — туманный круговорот человѣческаго бытiя.

Борис Зайцев

1917.

 

// 14