Полвека Художественного театра: (слово на юбилейном вечере Союза писателей) / Борис Зайцев // Возрождение. – 1949. – Тетрадь 2 (март). – С. 109-112.

 

БОРИС ЗАЙЦЕВ

 

ПОЛВѢКА ХУДОЖЕСТВЕННАГО ТЕАТРА

 

(Слово на юбилейном вечерѣ Союза Писаталей).

 

Пятьдесят лѣт назад, во времена юности людей моего поколенiя, возник этот театр из духа любви и энтузиазма — того, чѣм только жизнь и «живится». Возник скромно, на клубной сценѣ. И скоро прославился сперва в Москвѣ, потом в Россiи, потом в Европѣ. Стал мирной славой русской. Так что сейчас нельзя уже, говоря о нацiональной нашей культурѣ, в большом отдѣлѣ ея: «театр», не полюбоваться Художественным Театром.

Мы и любуемся, издали, даже вот из чужой страны. Мы, русскiе писатели в Парижѣ, устраиваем скромный праздник, посвященный этому театру.

Собственно, вѣдь театр не совсѣм наш мiр: литература и театр связаны, но в театрѣ есть нѣчто и далекое литературѣ, как литература иногда стѣснительна для театра. Литература чаще всего «не-театральна», а театральность трудна, иной раз и невыносима в литературѣ. Самый облик писателя — человѣка уединеннаго, связаннаго со своей книгой, бумагой, пером, «не-театральнаго», часто неловкаго и не-артиста дѣйствiя, почти противоположен блеску художника сценическаго: нерв, движенiе, голос, фигура…

Но вот Художественный Театр как раз оказался особенно связанным с литературой. Писателю он поэтому ближе. Дѣло тут не в одном том, что возник этот театр рядом с нѣкiим литературным цвѣтенiем того времени — Чеховым, главнѣйше даже, Горьким, но иностранцев Ибсеном, Гауптманом, Гамсуном. Он питался, конечно, «большой» литературой, зависѣл т нея и был полон к ней уваженiя — культурностью своей рѣзко выдѣляясь из собратьев. Но с литературой была связь, коренившаяся и в самом подходѣ его к искусству.

Начинал Художественный Театр с натурализма (иногда впадая в крайности, шедшiя тоже из энтузiазма: борьба против дешевой условности в постановкѣ). На поверхности и это давало успѣх. Но не в этом оказалась душа театра и его «души» — Станиславскаго.

Реализм постанвок, даже «настроенiе», даже оркестровая слаженность спектакля — все это очень хорошо, но Станиславскiй добивался большаго: ему нажна была правда сценическаго переживанiя, глубина вживанiя в слово и образ, сила галлюцинацiи и перевоплощенiя. «Нѣт, ты не прикидывайся, а войди в шкуру изо-

 

// 109

 

бражаемаго, переживи и воплоти то, что дал для тебя в словѣ художник слова — тогда и хорошо будет». Это, в сущности, перенесенный в область театра, завѣт всѣм нам, пишущим, Льва Толстого. Тут Станиславскiй с ним совпадает: правда художнической галлюцинацiи. Художник слова не может приказывать своему герою в романѣ-пьесѣ. Он должен всматриваться в него, видѣть его и слышать. Быть одержимым им — это и есть галлюцинацiя. Генiальнѣйшiя галлюцинацiи русской литературы — «Война и Мир», «Братья Карамазовы». Но и Чехов насквозь видѣл и слышал своих людей и записывал воображаемо-слышанное за ними. А Станиславскiй учил впитывать галлюцинацiю литературную, претворять ее в сценическую. Отсюда «психологизм» его. Он ненавидѣл позу и условность, ненавидѣл декламацiю (послѣднюю даже настолько, что это становилось и слабостiю Художественнаго Театра. Стихов читать они не умѣли, разыгрывали их «внутренним переживанiем»).

Но ничего не подѣлаешь. Станиславскiй был фанатик и энтузiаст. Если во что вѣрил, сдвинуть его было невозможно.

Этот незабываемый, высокiй, худощавый человѣк, с чертами страннаго очарованiя, иногда нѣсколько отсутствующiй, с блуждающею улыбкой, монах и деспот своего театра, вызывавшiй поклоненiе в своих войсках, восторг и иногда ужас, неутомимый и одержимый, одаренный почти генiальным прозрѣнiем сценическим и способный грубо ошибаться в актерѣ, реалист, психолог, для котораго «касанiе мiрам иным» далеко — Станиславскiй был ведущею силой Художественнаго Театра. Способом работы артистической сближал он свой театр с литературою, но сам по части чисто-литературной крѣпок не был; другой «лик» Художественнаго Театра, обращенный уж прямо к писателям — В. И. Немирович-Данченко. Сам драматург незначительный, обладал чутьем литературным для театра замѣчательным (если не ошибаюсь, ему и обязана «Чайка» появленiем в Художественном Театрѣ. Станиславскiй не сразу ее принял. Но раскусивши, играл уже сам и весь его оркестр).

В соединенiи славы писателя Чехова со славою Художественнаго Театра сразу и проявилась, закрѣпилась связь театра с русскою литературою, русской культурой начала вѣка. Простота, скромность, правдивость — устои литературы нашей, отцов наших — так чудесно осуществились театром, котораго внутренним, истинным девизом именно и была скромность, простота, правда. И любовь к своему дѣлу! То, без чего и вообще шагу нельзя ступить в жизни — в художествѣ же особенно. Станиславскiй сам был — увлеченiе и заражал свой отряд. Нельзя, чтобы выходило «приблизительно», «кое-как», — раз тебѣ, по евангельски, даны пять талантов, ты должен вернуть их удвоенными, а не закапывать в землю. Это и есть жизнь художника: труд, борьба, достиженiе. Станиславскiй не считал времени, когда репетировал. Полночь или три часа утра? Дѣло не в этом, а надо добиться правды, вѣрно воплотить созданное поэтом. Пятьдесят репетицiй — ни-

 

// 110

 

чего. Сто понадобится, будет сто, участники лучше войдут в роли. А не добились, так и вовсе спектакль снимем. Станиславскiй считал свое дѣло важным, первостатейным, требующим всего человѣка. Так и надо. Это и есть настоящее. В одной пьесѣ Гауптмана старый художник говорит об искусствѣ, о занятiи им: …«ряд одиноких часов, одиноких дней, одиноких лѣт» — его играл Станиславскiй, облику этому сообщая возвышенную значительность. Играл как никто больше не играет. Это навсегда ушло.

При таком отношенiи к дѣлу могло-ли быть, чтоб актриса не знала роли, чтобы суфлер лепетал из будки, а актер считал бы текст писателя своим собственным: нынче говорю так, завтра по другому… — «нутро» вывезет. Нѣт, у Станиславскаго так нельзя: знай, понимай автора.

Литература и театр нераздѣлимы.

 

*   *

*

 

Помнящих тѣ времена все меньше и меньше. Время уходит. Его ход извѣстен.

 

«Заметает быстро вьюга

«Все, что в мiрѣ я любил…» (Г. Иванов)

Заметает, а всего замести не модет: душа, память хранит. Что из юности просiяло, то остается, всегда радует.

Для тѣх, кто был молод при началѣ Художественнаго Театра, кто был на первом представленiи «Царя Федора» или «Чайки», на Ибсенах, Гауптманах ранней полосы, кто поюношески переживал «Дядю Ваню» и «Трех сестер», у того все живет и сейчас, как само чувство молодости и ранняго энтузiазма. Радость искусства не уходит. Радость волненiя театральнаго, юношескiе споры и разглагольствованiя о Москвинѣ, Книппер, Станиславском, Лилиной, об «увидим все небо в алмазах», «мы отдохнем, мы отдохнем…» — все осталось и все не уйдет, как не уходит любовь, красота — в здѣшнем мiрѣ видѣнiе лучших мiров. Как же нам, в обликѣ на этот раз не писательском, а просто русских людей, не склониться с прiязнью к милому прошлому? Вѣдь Художественный Театр являлся частью — высокою, благородною — жизни тогдашней. Сам он был орден-монастырь, порождавшiй орден поклонников, он давал новизну истинную, некрикливую. Молодость отвѣчала ему любовью и поклоненiем — от старших за это иной раз претерпѣвала. «Только психопатам могут нравится эти Ибсены, Чеховы», говорили «солидные» люди. А восторженныя поклонницы по тринадцати раз ходили на «Трех сестер», не смотря ни на что — на то даже что из родственнаго, серьезнаго дома можно было быть изгнанным за пристрастiе к этим «Трем сестрам» или к Гамсуну — Гамсун особенно раздражал  старых интеллигентов («Только сумасшедшiе могут этим восторгаться»).

 

// 111

 

Сейчас видишь улыбку при словах таких, но то был иной мiр. Тѣ, кто тогда считались старнными, частью и полоумными, прожили цѣлую жизнь, и вот зрѣлость и старость проводят не на московской землѣ. Могут, поэтому, вспомнить о прошлом не только как русскiе люди, но и как эмигранты. Под этим углом воспоминанiе и переживанiе имѣют особую силу и остроту. Ибо сама память о Художественном Театрѣ и его полувѣковой юбилей возводят к Россiи, Москвѣ, что мы любили и любим и что навсегда ушло.

Здѣсь есть прелесть личнаго: неповторимо-молодых чувств, нѣкотораго «потонувшаго колокола», но есть и болѣе общiй план, нашу безродную жизнь подкрѣпляющiй.

План этот — русская духовная культура, шедшая многообразно, многими гранями сiявшая, (в свѣтском обликѣ от Пушкина до начала нашего вѣка), и одна из послѣдних во времени граней этих — именно Чехов и Художественный Театр. Это и устанавливает преемственность. Связь дѣтей с отцами, возможность «безродинным» держаться за конец цѣпи, уходящей далеко вглубь — в Россiю духовную и художническую. Это не mongol, не kalmouk, как по невѣжественности и высокомѣрiю судят нерѣдко теперь о Россiи на западѣ.

Мы сейчас внѣроссiйскiя дѣти Россiи. Но за нами великая культура, у нас есть преки. Непомнящими родства нас никто не посмѣет назвать.

 

Бор. Зайцев.

 

// 112