// Современник. Торонто, 1965. № 12 (декабрь). С.3—13.

 

РИМ*)

 

 

У ВРАТ.

 

Утро, светлое, но не весьма яркое — небо в серебряных барашках. Ровное, мягкое сияние, обещающее день погожий.

Мы с женой входим в полупустое кафе Aragno. Еще легко можно найти свободный бархатный диванчик у стены. Нетрудно накупить пирожных за прилавком. У этого прилавка сталкиваюсь с человеком в котелке, длинном пальто со штрипкой сзади, рыжеватыми бакенами и быстрыми, острыми глазами. Так и летают они!

— Senta! — кричит он и его бакены раздуваются, как жабры. — Da dove viene?

И уже мы трясем друг другу руки, обнимаемся, хотя знакомы мало, и через минуту шотландско-еврейско-неаполи-

 

__________

*) Предлагаемый вниманию читателей очерк «РИМ» приготовлен автором для журнала «Современник» по наброскам, сделанным им еще в 1919 году в сельце Притыкино и вошедшим впоследствии в его книгу «Италия», изданную в Берлине в 1922 году. РЕД.

 

// 3

 

танско-русский журналист идет со мной к нашему столику, и по дороге на меня сыплются вопросы:

— Когда? Откуда? Надолго?

Журналист к нам присел и сразу оказалось, что в Риме он всех знает, может министерство свергнуть и указать комнаты, проведет в Парламент, Союз Журналистов, в кафе Greco. Нам интересны были комнаты. Мы только что в Риме, едва очухались после ночи в поезде, ищем пристанища.

Через полчаса мы уже в конторе сдачи комнат, через час ходим с «онорабельным» старичком в потертых штанах из закоулка в закоулок Рима, тесного у Корсо, по разным via Frattina Borgognona и пр. А еще через час, с легкой руки журналиста, уже строчащаго куда-нибудь статейку из Aragno, располагаемся в большой, окнами на юг, комнате на via Belsiana.

Наши окна выходят на «Бани Бернини». С подоконников наружу вывешены ковры, с улицы долетают пение и болтовня прачек, и на полу лежат два прямоугольника света, медленно переползающего по креслам, гигантской кровати, на стену. Солнце растопило утренних барашков и над краснеющей террасой бань Бернини засинел угол такого неба, как в Риме полагается — Риме осеннем, солнечном и еще теплом. Рим принял нас солнцем и темносиним небом. Мы же начнем в нем жизнь благочестивых пилигриммов.

 

УТРА В РИМЕ.

 

Хочется все узнать, ничего не пропустить. Любопытство жадно, не насыщено. И к самому городу отношение еще как к музею. Утром в Соборе Св. Петра путник разглядывает памятники пап. В Сикстинской измучивает шею, рассматривая плафон — в гигантском вихре летят перед ним миры Микель Анджело, и от титанизма их может он отдохнуть в станцах Рафаэля, перед Парнасом, Disputa, Афинской школой. В эти светлые утра узнает он музей Терм, где его сердцу откроется и уголок древней Греции; где монастырский двор — как бы сад скульптуры, среди роз, зелени под тем же темно-голубеющим и светящимся небом. Он увидит венецианские зеркала в залах Palazzo Colonna и небольшое ядро, пробившее некогда крышу, оставшееся на ступеньках залы. Фиолетовым отливом глянут на него окна Palazzo Doria, где в галерее он задержится перед папой Иннокентием, Веласкеца. Он побывает в древнехристианских базиликах и на форуме, в катакомбах и на Фарнезине, в галереях Ватикана и десятках мест, где Рим оставил вечный свой след. Он ходит пешком, ездит на веттурине,

 

// 4

 

на трамвае, как придется, побеждая пространство, в ритме остро-возбужденном, с тем, быть может, чувством, какое гуманист Возрождения ощущал, открывая новую статью, лаская взором свиток рукописи, выплывшей из Эллады. Но еще он чужеземец. Рим развертывает перед ним новые богатства, величественно, но холодновато. И как бы говорит здесь:

— Все это — я. Для меня язычник строил Пантеон и Форум. Для меня трудился перво-христианский мастер, высекая рыбку, крест, агнца. Средневековый мозаист выкладывал абсиды храмов. Я призвал на свою службу Возрождение. Мне отдали себя Рафаэль, Микель-Анджело, Мелоццо, Ботичелли, Полайоло, Фра Беато. Я повелел Браманте возводить дворцы. Таинственной династии своих пап я заказал строить храмы и водопроводы. Для меня изобретал Бернини свои затейливые затеи. Я создал всех — я, Рим, Сила, Roma, я, средоточие вселенной, я, озирающий круг земель. Я — круглый и потому бесконечный. Смотри на меня. Изумляйся. Задумайся.

Путник и изумится. Вряд ли он не задумается. Он увидит богатства собранного, увидит и некую косвенную роль города в вековом делании художническом (ибо сам Рим, правда, не художник, как Флоренция).

Но изо дня в день сильнее будет подпадать странник обаянию Рима как симфонии, величественно-героической. И тогда перестанет он для него быть музеем, а обратится в живое, единое, неумирающее. И теперь пойдет он по бессмертному, хоть и в могилах — загадочному, великому и меланхолическому Риму.

 

ЧАС ОТДЫХА.

 

Идущий с Капитолия минует новый, грандиозно-скучный памятник Виктору Эммануилу, минует благородный Palazzo Venezia, и он уже на Корсо, в сутолоке магазинов, экипажей, пешеходов. После великой древности, всяких возвышенностей, человек утомлен. Он должен подкрепиться. Если он русский и небогат, то спешит в ресторанчик «Флора» на via Sistina, где Гоголь жил. Откинув циновку, закрывающую дверь, он окажется в узенькой темноватой комнате, где единственный камерьере подает минестры и бифстеки десятку посетителей, заседающих за столом длинным, узеньким, вдоль стены — по фасону помещения.

Рядом окажется мелкий приказчик с via Tritone, два японских студента в стоячих тугих воротничках, в очках, серьезные, быстро лепечущие на своем загадочном наречии. Моло-

 

// 5

 

дой, белокурый англичанин, тоже что-то изучающий — подле прибора его толстый, удобный томик: Opera Q. Horatii Flacchi. Будут есть печенку — fegato, запивать средненьким умбрийским вином. И доев виноград (на дессерт), безмолвно разойдутся, чуть кивнув друг другу. Русский не очень привыкает к «Флоре»: все кажется ему здесь чинным, не с кем поболтать, похохотать.

И в другой раз пробирается он к Тибру, в захолустный закоулок, где в скромнейшем учреждении, за лиру или полторы обедают русские эмигранты, немецкие художники и римские веттурины.

Называется заведение: «Piccolo Uomo». Садик увит виноградом, украшен «античными» торсами, головками, скульптурами задолжавших художников. Над столиком с пятнистой скатертью, над головой русского, немца или итальянца — кусок сапфирового неба римского, всем дающего благодать свою. Угол красно-коричневой стены соседнего дома, балкончик, веревки с бельем, крики матрон, рев осла в ближнем переулке. Тут же колодезь… и смех, болтовня эмигрантов, рыжеватые бакенбарды фиц-Патрика, изящный профиль Осоргина, засаленный передник толстого, коротенького, как подобает быть трактирщику — Piccolo Uomo. Он суетится и в кухне, зимнем помещении, острит, отпускает шуточки и блюда, дает в долг, считает лиры и хохочет с Осоргиным. Тут же потчует подзатыльниками кухонного мальчишку. Эмигранты же, как птицы небесные, не пекущиеся о дне завтрашнем, в долг и на предпоследние наличные едят брокколи, пьют жиденькое, светлое фраскати. Радуются солнцу, воздуху и вновь готовы ничего не делать, как доселе ничего не делали.

А когда завтрак кончен, шумною гурьбой идут к Piazza Borghese. Если день — пятница, накануне розыгрыша Banco Lotto (государственная лотерея), то зайдут в лавчонку, у кого есть лира лишняя, за билетом. Вдруг да завтра выиграешь? Остальные разглагольствуют, шагают к Корсо, серединою улицы и по via Condotti к Испанской площади и знаменитой Испанской лестнице.

Кто бывал в яркий осенний послеполудень на via Condotti, не забыть тому в конце ее двух красных башен-колоколен церкви Trinita dei Monti, двух огневеющих факелов, вздымающихся в лазури римской, венчающих дивную Испанскую лестницу. Испанская площадь перед ней, фонтан Бернини с дельфинами, вечным плеском струй, широкие, сложные и пологие марши-волюты лестницы, чуть не в ширину площади, возводящей к Trinita dei Monti — это все одно, одна чудесная деко-

 

// 6

 

рация, величественно возводящая к церкви, а оттуда к небу, от синевы которого, рядом со знойным огнем колоколен-близнецов рябит в глазах, светлые точки плывут в них. Да, римское небо особенное. В нем и бездна, и лазурное сияние, и прозрачность нечеловеческая.

На Испанской лестнице явно пригревает — она обращена на юг. Играют дети на ее площадках, в уголку кто-нибудь из них присядет «по малой надобности», но это ничего: все сойдет и высохнет под слепящим римским солнцем, не убудет славного мрамора ее ступеней, выхоленного, вытертого за столетия, в оранжевых полосках и пятнах, но сколь светлого! Как во времена Гоголя, некая пра-правнучка его Аннунциаты продает розы на ступенях этих и, быть может, позирует художнику с Монте Марио. Розы на Испанской лестнице — всегдашний привет гения местности, благоуханный орнамент — не знаю ведомый ли самому Бернини, фантасмогористу полу-осмеянному, полу-прославленному.

Входишь по лестнице медленно, точно жаль с ней расстаться. На площадке перед церковью тепло, пустынно. Направо важный небольшой отель спустил маркизы окон. Русские поговорят, что хорошо бы в таком отеле жить, с видом на собор Св. Петра, дальний Яникул. И пойдут влево, по проезду к Монте Пинчио. Здесь встретятся слепые нищие. Сидя у парапета, в тени каштана, разводят они свою бесконечную мелодию, один на скрипочке, другой на чем-то вроде фисгармонии. Третий подтягивает голосом и рукой дрожащей простирает блюдечко для подаяний. Свет зыблется над ними. Недалеко, под тенью вечнозеленеющих дубов, струйка вертикальная фонтана над плоской чашей вод — мелкая рябь по зеркалу их. Вниз за парапетом сбегает склон, к крышам домов. Весь усажен он апельсиновыми деревьями, огородными[1] овощами, розами и тонкий, сладкий и пригретый воздух тянет и плывет оттуда. Полдень Рима! Видение тишины, безмолвия, сладко-загадочного струения. И еще пройти — в этом же воздухе плывучем, над черепичными крышами, над колокольнями барочистых церквей, как главное видение Рима выплывает воздушно-круглый, соразмерно-вознесшийся, равный себе и вечности купол св. Петра. Он слегка мреет в белом воздухе. Небо над ним бледнее, ибо там солнце. И как великий корабль, христианский пастырь, медленно, медленно и безостановочно он плывет куда-то и стоит на месте.

Русские слегка разморены. Они бредут неторопясь. И посидев на Монте Пинчио, послушав музыку, расходятся.

 

// 7

РИМСКИЕ ВЕЧЕРА.

 

Вечер Риму идет. Захватил ли он вас на мосту через Тибр, когда пепельно розовеет закат над Ватиканом, а в кофейных волнах, быстрых струях ломаются золотые отражения фонарей; или на Монте Пинчио, вечер краснеющий, с синею мглой в глубине улиц; или у Капитолия, тихий и облачный, когда стоишь над Форумом, в глуби чернеют кипарисы, Арка Тита, даль за ней смутно-фиолетовая да несколько золотых огоньков — всегда это очень сливается с Римом, всегда ощущаешь — вот это и есть стихия его, задумчиво-загадочная. Это она поглощает пестроту, шумность дня, выводит душу ночную; освобождает те великие меланхолии, которыми Рим полон. В сумерках грандиозней, молчаливей Колизей. Ярче блестят глаза одичавших кошек на форуме Траяна. Величественней шум фонтана Треви, неумолчно говорящего о проходимости.

Я любил светлые, задумчивые вечера на Авентине, когда звонят Angelus, прощально золотеют окна виллы Мальтийской, слепые гуляют в монастырском дворике, полном апельсиновых деревьев с яркими плодами, как на райских деревцах старинных фресок. Авентин, да и вся местность к югу от него, к стенам Аврелиана, очень странная. Это Рим, город, но никто здесь не живет. Таково впечатление. Тянутся сады, огороды, какие-то заборы. Среди кочнов капусты, брокколей, латуков попадаются низины, сплошь заросшие камышом. Меж этих камышей и огородов — руины циклопических стен Сервия Туллия, сложенных из гигантских глыб туфа. Да вдали вздымаются остовы Терм Каракаллы — мрачной громадою. Разве все это не вечер, не грандиозный закат? По viale di porta S. Paolo выходишь к обрыву Палатина, видишь зияющие пещеры в субструкциях дворца Септимия Севера и по via di S. Gregorio направляешься к Колизею. Вся эта улица в тенистых деревьях. Арка Константина замыкает ее, и портал храма Григория Великого величаво выступает справа, среди садов, деревьев, тишины. Здесь влажно и безмолвно. Все необычайно, не похоже ни на что — лишь Рим способен был производить все это, и над этим задремать.

Розовеющие купы облаков на небе. Пахнет сыростью. Осенняя листва шуршит под ногой — слабый аромат тления. Недвижны барельефы и триумфы Арки Константина. Ни человека, и ни лошади, ни трама!

 

// 8

 

ВЕЧЕРА В РИМЕ.

 

После дневных блужданий, утомленный, но по-молодому еще легкий, путник наверное окажется на Корсо. Может быть, выпьет чашку кофе в международном кафэ Faraglia, на Piazza Venezia. Или же пройдет подальше, к знаменитому кафэ Aragno.

В пышных и нарядных залах его в это время многолюдно. Даже на улице, на тротуаре толпа окружает столики. Особенные молодые люди — мы называем их uomini politiki — целым рядом стоят перед Aragno, запустив руки в карманы брюк, непрерывно вороша ими. Надвинули на лоб канотье свои и, быстро жестикулируя, волнуясь, часами болтают, спорят, горячатся, точно дело идет ни весть о чем важном: оценивают женщин проходящих, слегка гогочут при случае. Тоже и внутри кафе. Но там сидят на бархатных диванчиках, курят, пьют кофе, и бесконечно, бесконечно стрекочут. Тут журналисты и студенты, и биржевики, и депутаты с Montecitorio, из недалекого Парламента. Остряки утверждают, что министерства итальянские родятся и свергаются в кафэ Aragno. Вот уголок, где заседаем «мы», русские, во второй зале, у стены. Все «мы» в довольно дружелюбных отношениях — и между собой, и с камергерами, дающими нам кофе. Как везде, нас считают за второй сорт, но сама Италия в глазах «порядочного» европейца тоже второй сорт, потому что небогата. Нам и легче. «Мы», конечно, отличаемся от итальянцев худшею одеждой, мы волосатей и небрежней, медленней говорим, нескладней ходим, больше пьем.

 Ancora due bicchieri per russi! — кинет ловкий камерьере своему коллеге и мигнет в нашу сторону. Это значит «мы» продолжаем вдохновляться коньяком Мартелем. Синева табачного дыма, вечное движение, легко снующие камергеры, несмолкаемый, имеющий гармонию свою, ровный гомон человечества. Но вот рядом у стены, за мной, говор вспыхивает. Собеседники хлопают по мраморному столику, бьют себя в грудь, тычут пальцами друг другу чуть не в лицо — я оборачиваюсь, спорят молодые люди. Точно бы они поссорились, сейчас дуэль. Прислушиваюсь, дело проще: одни доказывают, что на via Babuina комнаты дешевле, чем на via Aurora. Другие не соглашаются. Наш Фиц-Патрик вспыхивает, и считая себя тоже итальянцем, раздувая бакены подобно жабрам, быстро, резко ввязывается в спор.

— На Babuina дешевле!

 А я вам говорю — нет!

 

// 9

 

Это Италия. Страна величия, поэзии, но и страна детей, бесхитростных uomini politiki перед кафэ Aragno, с подвижными руками в карманах брюк.

Часто случается, что из Aragno переходим в другое убежище, тоже не дальнее — Antiko Cafe Greco. Если Aragno шикарно и многолюдно, если оно «современно», то Cafe Greсo скромно и просто до предела. Это тоже некая слава Рима, но в другом роде — и славой полуторавековой своей гордо немало. Кафэ художников, артистов, писателей. Гете пил здесь кофе. Наш Гоголь философствовал с Александром Ивановым. И бесчисленные малые художники украшали кафэ картинками, бюстами, скульптурами. Здесь невзрачно. Днем темновато. Все обсижено, обкурено и закоптелое. Нет претензий — диванчики, кожаные, обтерты. Но нечто почетное, чинно-старинное живет, вызывая почтение. Вечером зажгут рожки газовые. Они горят зеленовато-золотисто. Посетители тихо расселись по углам, читают газеты, играют в домино, шахматы. Благородная эта игра прочно тут процветает. В Cafe Greсo тепло, слегка пахнет кухней. На скромном диванчике в дальнем закоулке долго можно сидеть, слушая гудение газа, у надписи над портретом: «Николай Васильевич Гоголь». Вежливый, но степенный камерьере принесет чашку кофе, и за скромные чентезими нальет рюмку вермута. Можно сидеть, курить, мечтать — никто не помешает. Разве шахматисты загремят фигурками, соберут их, расставят в боевой порядок и начнут плести сеть молчаливых, мирно-воинственных хитросплетений. В Cafe Greсo есть простота и тишина, нужные Риму.

Это вечера обычные. Иногда же зайдет путник в кинематограф у глянцевитого туннеля под Квириналом, за лиру окунется в мелодраму, фарс и в чепуху всякую. Посмеется, посмотрит итальянскую толпу. Если же серьезно настроен, может пойти в концерт. Прекрасны симфонические концерты в Augusteo, близ San Carlo. Кругообразная руина мавзолея Августа приспособлена под залу. Получился амфитеатр. Его накрыли крышею стеклянной и раз в неделю симфонический оркестр, под управлением кого-нибудь из знаменитостей, оглашает древнюю могилу — Бетховеном, Чайковским, Листом. Бурно дирижировал там наш Сафонов. Звезды золотились над сидевшими и над игравшими.

И еще вечер, особенный: мы отправились на Piazza Colonna. У знакомой булочной, близ Palazzo Boccone, цепь солдат. За ними, на площади, шумит толпа. Мы вошли в булочную. Нам сообщили, что это демонстрация против австрийцев. В Вене

 

// 10

 

побили итальянских студентов. Студенты римские не пожелали смолчать. Заварилась каша. Мы вышли из булочной — родившись русскими, не могли не воспрянуть. Солдаты посмеивались, якобы не пускали, но только для виду. Отлично мы проскочили — в душе-то солдаты эти были за нас. Кто мог в Италии в 1908 году, обожать австрийцев? На площади орали, бегали, свистали молодые итальянцы. Ловкие, худые, быстрые, засовывали они два пальца в рот и свист пронзительный, нечеловеческий летел по площади с колонной Марка Аврелия, увенчанной Апостолом. Апостол неподвижно каменел на высоте. Для него свист недосягаем. Некогда был он распят головою вниз, и теперь вечно плыл над Вечным Городом.

Свист направлен к Palazzo Chigi, где, на углу, сидят в своем посольстве важные австрийцы. Вот толпа напрет, хлынет туда — полицейские ее оттеснят, она отпрянет. Но уже молодые римляне собираются в другом углу — визг, кошачий вой, палки, камни и гнилой картофель летят в зеркальные стекла.

Было весело. Трудно было удержать жену. Рвалась в бой. Напрасно заходили в булочную. Булка, под общий наш свист, полетела в окно австрийцам — два окна им выбили — камнями, разумеется, не булкой.

На другой день Титтони ездил извиняться. Но извинялся он притворно.

Стекла вставили за счет правительства. Но Рим, простой и высший, был на стороне нашей.

 

ДОМАШНИЙ БЫТ.

 

Но возвращаемся домой, к тесной и грязноватой via Belsiana, что у Корсо. Есть тяготение посидеть в мягком кресле, почитать, заварить русского чаю. Войти в свой скромный домашний обиход.

Вот какова наша обстановка: квартира огромная, ее хозяин — итальянский врач, не то акушер, не то гинеколог. Его почти и не бывает дома. Квартира малообитаема. Длиннейший коридор ее пронизывает. Тут дверь и в ванную, и в хирургическую, и в приемную, и в кабинет, в гостиную. Везде полутемно, опущены жалюзи и целый день сквозняк.

Две наши дамы — хозяйки, девочка и кухарка Мариэтта, худенькая востроносая дуэнья лет под пятьдесят, — всю, кажется, жизнь проводит в кухне. Днем, до четырех, можно их

 

// 11

 

встретить в коридоре, полуодетых, в нижних юбках и неустроенных прическах.

— Ах, si tanto!

Извинившись, убегают. А на завтра то же самое, та же зеленая шелковая нижняя юбка, те же смоляные, никогда не моющиеся косы римские. Та же худенькая девочка с грязной шеей, похожая на обезьянку. Иногда появляется, впрочем, il dottore — здоровенный, с лоснящимся пробором на голове и золотой цепочкою часов. Тогда в комнате рядом не смолкает щебет. Вынимают какие-то вещи, перекладывают, считают, слышны лиры, чентезимы, идет работа. Может быть, это вовсе и не доктор, а торговец какими-нибудь контрабандными товарами или тайный процентщик. Все возможно в старом Риме с просырелыми домами — в Риме, видавшем виды всякие, ничему не удивляющемся.

С нами дамы приветливы — большего мы не ждем. Если встретишь их под вечер на Корсо, они в брильянтах, девочка разряжена и завита. Иногда катаются они в наемной коляске, иногда чинно сидят у Aragno, пьют шоколад. Дома же их единственный друг, помощник, собеседник — Мариэтта, и в чаду кухни, над длинным очагом — их дневной клуб. Вечером они там же ужинают, у того же огонька.

К вечеру в римской квартире, осенью холодновато. Окна запотели. Мы закрываем ставни, разводим на спиртовке чай, пьем, читаем, а ноги мерзнут, и на плечи не грех накинуть что-нибудь. В десять дверь отворяется — востроносая, быстроглазая Мариэтта.

 Occore altro?

Неизменный вопрос. Не нужно ли еще чего?

— Niente.

— Buona notte. Buon reposo.

Это формула тоже сакраментальная. Теперь ясно, что началась ночь. И скоро, правда, мы укладываемся на гигантскую латинскую постель, под мягкою периной, нагружая сверху еще пальто, платки, что можно, чтобы было потеплее. В это время с улицы доносится:

 Uno! tre! nove! sei!

В первый раз даже вздрогнешь. Голоса хриплые, воспаленные. Что-то бандитское в них есть. Но дело просто. Если выглянуть, приотворивши, в окно, то на углу увидишь человека три-четыре, быстро наклоняющихся, жестикулирующих, как бы хватающих друг друга за руки. Делается все необычайно быстро. И непрерывный аккомпанемент:

 

// 12

 

 Cinque! tre! sette!

Это игроки в морру, знаменитую игру Италии.

Дело в том, чтобы угадать сколько пальцев одной или двух рук выкинет противник. Называют и выкидывают одновременно. Рядом стоящие следят, чтобы не было мошенничества, но, конечно, споры постоянны. Доходит иногда и до ножей. Морра поэтому запрещена. Поэтому в нее играет вся Италия, но по ночам, по закоулкам, тайно.

Игроки в морру — первые петухи римской ночи. Вторые бывают позже и не столь регулярно. В час, во втором. Вдруг на улице крики, теперь уже женские, быстро близящиеся. Слышен стук каблуков, шелест платьев, возгласы. Потом мужские голоса, топот мужских ног — и стрелой несущаяся отдельная беглянка. Это культ Венеры, которой Рим, по традиции давней, служит не без исправности и борьба с ним довольно безнадежная.

Стая ночных нимф, пролетевшая по via Belsiana — уличные преемницы тех куртизанок, что во времена Рафаэля и Льва Х писали латинские стихи и принимали во дворцах своих, на via Giulia.

Но и это стихло. Наступила ночь, полная и настоящая. В ней, после дневных странствий, впечатлений, чтений, после дня блистательного, спишь крепко и легко, молодо, запасая силы для дня следующего, когда будешь вновь пить мир — красоту его, величие и славу — глотками жадными.

 

____________

 

// 13



[1] В тексте ошибочно: огордными