//Петербургский альманах. Кн. 1. – Пб.; Берлин, 1922.

Б. ЗАЙЦЕВ

ВИАРЕДЖИО.

 

// 225

 

Италие, волшебный край,

Страна высоких вдохновений!

Пушкин.

К концу мая во Флоренции стало жарко. Припекало зноем легким, горячим; знающие утверждали, что скоро наступит непроходимая духота: надо подыматься к морю.

И мы тронулись. Флоренцие за нами. В светлой дымке прощально заголубел очерк бессмертного города: море черепичных крыш, купол собора, колоколенка Санта Марие Новелла, башня Палаццо Веккио. Мчимся вдоль Арно, мимо прибрежных тополей, сопутствующих нам, пролетая у каменистых крутостенных городков, венчающих холмы, чтобы в дне солнечном, сиеющем вылететь, за Эмполи, в равнину, прилегающую к Пизе. По горам пизанским, на северо-западе, ходят пестрые пятна света, темно-голубой тени; иногда замок белеет, облако коснется вершины. Маленькие селенья, поля, виноградники, яблони, горизонт, замкнутый горами, – все ясное, четкое, пронизанное голубоватым: светлая, острая Тоскана. Дневное, и крепкое; то, что мы, русские, назвали бы пушкинским в Италии.

Незаметно подкатили к Пизе. Ее огромный вокзал подышал запахом гари, свистками паровозов; пробежало несколько газетчиков, прокричали продавцы беглых завтраков – кусок хлеба, ветчины, фиасочка вина – и, тяжело пыхтя, загромыхал поезд далее. Из окна промелькнул город; из толпы домов нежданно появился собор и падающая башня ‑ белокружевные видения ‑ через минуту канули они, как и явились; и лишь гигантская вывеска «Hôtel Nettuno» преследовала до окраин.

227

За городом воздух стал иной, как и пейзаж: здесь откровенная низменность, и ветер откровенно уж доносит запах моря. Тут понятно, что сама-то Пиза некогда стояла на прибрежьи, но прошли года, море отодвинулось, обнажив тучную, низменную, сыроватую равнину. В ней пересечет поезд какой-то лес, прогрохочет мимо двух-трех станций и станет замедлять ход перед смутно-белеющей деревней – даже городком не назовешь того, что носит пышное именованье Виареджио *). А вдали же, слева, заколебалось темносинее, одетое туманом к горизонту, мягко-громоздкое, дохнувшее влагою и беспредельностью – море. Десятки мачт, рей, подвернутых парусов в порту – рыбацкий флот ‑ ведут свой медленный, однообразно-тягучий танец, то кивая, то склоняясь в бок. По морю же закраснели оранжевые, уже распущенные, тугие паруса. Надо слезать.

Станция самая обычная – низенькое, розовое здание, бродит capo della stazione, усатый, в красной кэпи; несколько носильщиков в блузах. При выходе два тощих извозчика, платаны с серозеленой корой в белых пятнах, зной, песок… Разумеется, мальчишки. Редко обходится Италия без этого подвижного, веселого и крикливого племени.

‑ Где тут пройти к casa Luporini? ‑ Один толкнул в бок соседа, другой  взвизгнул и на радостях ловко, как акробат, прошелся по песку колесом. «Casa Luporini, casa Luporini – пронеслось среди них, и, обрадовавшись окончательно, ринулись всей ватагой провожать тех странных форестьеров, которые спрашивают не отель «Roma», а «casa Luporini».

Верно, что кроме нас да знакомых наших русских во Флоренции, живших здесь ранее, никто из иностранцев не остановился бы у Лупорини – ни в

‑‑‑‑‑‑‑‑‑‑‑‑‑

*) Царская дорога.

228

одном Бедекере их нет. Мальчишки волновались, спорили, как пройти ближе. Мы шли вдоль небольшого канала; за ним низенькие, в один и два этажа, рыбацкие домики, тоже розовые. Горячий песок, солнце, итальянки, полощущие белье в канале; глухой, мягкий плеск моря вдали за городком, да острый, славный запах смолы от строящихся барок, дегтя, стружек ‑ и летнего, разнеженного, расколыхнутого моря.

Через небольшой мостик для пешеходов перешли на тот берег, и мальчишки с торжеством подвели нас к такому же двухэтажному, розовому домику, как и другие, с вывеской над входной дверью: «Fiaschetteria».

‑ Casa Luporini! – закричали они. – Ecco la casa Luporini!

Вышла хозяйка, дама почтенная, в темной наколке, и весьма удивилась, увидав нас. Из распивочной выглянуло несколько загорелых физиономий с трубками и стаканчиками вина.

Узнав, что послали нас ее бывшие жильцы, синьора Лупорини ласково закивала. Чрез минуту были мы уже во фиаскеттерии, где по стенам тянулись ряды оплетенных фиасок, стоял стол, за которым сидели подкрепляющиеся рыбаки, и немного в стороне жарился в очаге, на вертеле, как и во времена хитроумного Одиссея, кусок жирной баранины. Нас провели узенькой лестницей наверх и показали комнату, где, разумеется, была гигантская постель с тюфяком, набитым морскими травами, и, также разумеется, Мадонна освящала своим ликом скромное жилье. Хозяйка отворила ставни. Солнечный, горячий воздух пахнул (в комнате казалось несколько затхло), внизу тянулся канал, за ним садики, дома, колокольня небольшой церкви, справа далекие горы,

229

слева ‑ все то же милое, туманно-синее море, душа и божество этих мест.

Через час хозяйский сын привез на тачке с вокзала наши вещи. Мы поселились у синьоры Лупорини, под покровом Мадонны, простодушной и наивной, как простодушен этот розовый домик и его древний очаг.

Верно genius loci не отринул нас. Нам легко, светло было под нехитрым кровом фиаскеттерии, за тридцать лир в месяц. Мы не думали ни о чем. Были веселы и смешливы. Райской беззаботностью проникнуты.

С’езд на купанье еще не начинался. Пляж с кабинками, против отелей и главной набережной, еще пустынен. Но туда мы не ходим. Наш край другой ‑ рыбацкая часть Виареджио, за каналом. У нас песчано, бедновато, живописно. С утра, еще лежа на кровати из морских трав, лишь приотворишь зеленую, решетчатую ставню, медленно выплывает по каналу оранжевый парус, заплатанный, пестрый, сколько видов видавший! Рыбаки возвращаются. Солнце заливает канал. Полуголые дети с загорелыми, шоколадными телами валяются на набережной – те же самые мальчики, что вели нас сюда. Иногда вскакивают и лягушками ныряют в воду. Там плавают. Опять вылезают. Чуть не трехлетние лежат у самого края, кажется ‑ вот сейчас бултыхнется, но, видимо, ко всему они привыкли, и к ним тоже благосклонны местные божества: никуда они не падают. Лишь матери, издали, орут истошными голосами: «Джован-ни, Джо-ван-ни-ино!»

А Джованни и Джульетты равнодушны, голышом, галопом проносятся по набережной ‑ не оторвать их от воды, на которой выросли отцы, деды, прадеды. И не так уж страшно получить шлепок от выведенной из себя матроны.

230

Утром чем-нибудь занятые, после обеда, чуть свалит жар, идем купаться, ‑ но на свой, рыбацкий пляж. Итальянки развешивают белье, в кабачке под нами кто-нибудь тянет кианти, а оттуда, ближе к морю, слышится стук молотков. Идти нелегко, нога мягко вязнет в горячем, сыпучем песке; влево, вблизи, ярко зеленеет пинета, доносится ее хвойный запах; и безостановочно стучат молотки конопатчиков, босых, в цветных фесочках, с трубками в зубах, они возятся над поваленным, полуодетым, но изящным уже скелетом будущей шхуны; в другом месте смолят почти готовое судно, и запах дегтя, вара, синий дымок мешаются со знойным ветром и с пахучим морем, серебряно-лазурным, а вдали ярко синим. Недалеко уж до простеньких кабинок, где толстая итальянка в наколке вяжет чулок и за несколько чентезими отворит дверцу закутки. Там трико ждет; через пять минут, легкое, искрящееся, соленое и ласковое, принимает пришельца море. В нем укрепляющая освежающая сила. Вечно оно пенится, кипит, как божественное вино, и, быть может, входя в эти солнечные, сияющие брызги, приобщаешься жизни мировой, безбрежной. Море качает, и ласкает, и поглотит так же, как морскую звезду, краба или устрицу, созревающую в канале. Из него выходишь как бы опьяненный. Но уж весь остаток дня проведешь с ним, как проводят в нем и на нем целую свою жизнь рыбаки.

К тому же морю клонится солнце вечером, в розоватом тумане, уходя в сказочные края, где за Гадесом растут золотые яблоки Гесперид. Это час дальней прогулки, по пляжу, у самых шелковеющих волн, мимо пустых кабинок, прибрежных вилл, в сторону другой пинеты, лежащей за городком Виареджио. Наши рыбаки, мальчишки, строящиеся шхуны – далеко. Это более важная, более богатая

231

часть. Через месяц здесь всё будет полно приезжих, дам со светлыми зонтиками, итальянцев в белых штанах, детей с няньками. Но сейчас и тут пустынно! Изредка по приморскому шоссе катит шарабан, автомобиль мчится с развевающейся дамскою вуалью, будто знаменем; клубы пыли летят из-под него, золотясь под солнцем. Над зеленым бором ‑ пинетой, по предгорьям просвистит поезд, облачко его дыма катится и развевается прядями. Выше белеют и зеленеют виллы, фермы, а гораздо дальше, где как бы кончаются человеческие дела, восстали светлые и нетленные горы. Они именно восстали – круто, обрывисто, уходя прямо в небо. Они светлы потому, что еще долго солнце будет золотить их. Нетленность дается необычайною прозрачностью и ясностью красок: как глубоки, чисты фиолетовые тени их! И само небо там торжественнее, чем над другими местами. В нем парят орлы.

Когда солнце подойдет к горизонту, по морю протянутся широкие огненные дороги; паруса, блуждавшие целый день, станут собираться в порт, к сонному покачиванью мачт и рей. Бормотание волн слабеет. Фантастические чертоги восстали в пепельно-розовеющих облаках, и, как фантасмагория, всё это уплывает, и вот бледно-сиреневый сумрак полился по водам от дальнего горизонта, где солнце умерло. Тогда вдали, на оконечности залива Специи, мигая крупным жемчугом, вспыхнет маяк – свет трепетный, нематериальный… Ему вторя, другие, мелкие сьеты замлевают на дальнем побережьи. Тихо. Наступает ночь. Верно рыбы задремывают.

Вот и кончился день в Виареджио, похожий на вчерашний, образ завтрашнего. Может быть завтра выпадет дождичек, и придется праздник S. Antonio di Padova. Тогда, вечером, все подоконники будут уставлены свечками, фонариками, плошками. Мы

232

тоже выставим в честь святого, охранителя житейского благополучия, в честь давнего праведника наши маленькие маяки. Или, возможно, послезавтра на площади, под светлоствольными платанами, появится фургон комедиантов, ведущих род свой от старинных Коломбин, Бригелл и Скарамуччио, и под нехитрую шарманку, на удовольствие детей и рыбаков, воздвигнут они милую мишуру паяцов, мимов, клоунов. Как и давно когда-то, в детстве, девушка в трико проскачет стоя на лошади, прыгнет сквозь круг; силач подымет гири, акробат повертится на трапеции; размалеванные клоуны побьют друг друга; для дивертисмента разыграют немудрящую пантомиму.

Можно с’ездить на несколько часов в Пизу.

‑ …Я не знаю, как еще возможно разнообразить жизнь в фиаскеттерии синьоры Лупорини, на берегу Лигурийского моря, в городке Виареджио. Но прошел легкий, беззаботный день ‑ буднями или по-праздничному, его кончаешь одинаково, по одному канону: в должный час все-же окажешься в приморском ресторанчике, где от ветра хлопают парусинные гардины, столики пустынны, и когда зажгут белый электрический шар, свет его трепещет, очерчивая яркие, дрожащие круги. А снаружи ночь кажется еще темнее. И привычный камерьере подойдет, примет заказ, принесет фиаску яркого кианти и из узкого горлышка выцедит золотистый слой оливкового масла; оботрет, нальет вино, острое, чуть закипающее… ‑ в Виареджио, кажется, лучшее кианти всей Италии. Его пьешь под неумолчную музыку моря. Сперва закат краснеет, а потом всё сливается во тьму и гудит глухо, но и чудно, и дышит широкою своею грудью.

Вот море посылает свои дары: восемнадцатилетний Антиной, с голыми руками и ногами, с курчавой

233

головой, в мокром трико, по которому струится вода, предлагает устрицы. Он ловил их несколько минут назад в канале. Нырял стройным своим юношеским телом, шарил руками вдоль стенок, и в награду получает лиру и стакан вина. Кланяется, быстро пьет. Тут же «откупорит» устрицы, еще проникнутые запахом морской воды, солоноватостью ее и той особенной влагой, стихийной и соблазнительной, что всегда присуща этим существам.

Вино, козлятина, сыр, устрицы и неизменные черешни на дессерт ‑ тоже дары Италии и юга. Чрез них как бы физически чувствуешь тело страны, ее глубокую, многовековую основу. Ведь и Лигуры, и Этруски, некогда здесь жившие, видели то же море, те же горы, пасли те же стада, возделывали те же виноградники, ели тот же сыр. Данте, гостивший у маркиза Маласпина в тех горах Луниджианы[1], что скрываются уже сумраком, пил то же вино, и в Лукке любовался женщинами, в которых та же кровь, что и в молоденькой Пиерине, дочери нашей хозяйки.

За красоту, за простоту и обаяние страны чудесной, за море, рыб, горы, за рыбаков, детей, комедиантов подымаю бокал вина ‑ несуществующего. Но и пускай нет его. Италия опьяняет – одним воспоминанием о ней.

Июнь 1919.

‑‑‑

234



[1] В тексте ошибочно: Лупиджианы – ред.