Бунинъ И. А. Собр. соч.: [в 12 т.] — [Берлинъ]: Петрополисъ, 1934—1939. Т. 7. С. 248 - 251

 

 

СТРАШНЫЙ РАЗСКАЗЪ

 

Въ голомъ, обезображенномъ зимней смертью паркѣ, чернѣвшемъ передъ домомъ, была темнота и пустынность мартовской ночи, и на старый, сѣрый снѣгъ порошилъ молодой, бѣлый, нѣжный, какъ лебяжій пухъ.

Они, — извѣстно только то, что ихъ было двое, — сидѣли въ паркѣ съ вечера, выжидали самаго глухого часа.

И домъ зорко глядѣлъ въ темный паркъ множествомъ освѣщенныхъ оконъ: она, эта старая француженка въ каштановомъ парикѣ и съ рачьими глазами, за отъѣздомъ хозяевъ въ городъ жившая въ домѣ совсѣмъ одна, чувствовала зловѣщее присутствіе тѣхъ, чтó стерегли ее: она освѣтила всѣ комнаты, — а ихъ было много и всѣ онѣ были большія, — она рѣшила не спать всю ночь и все ходила изъ комнаты въ комнату, по всему пустому и блистающему лампами и канделябрами дому.

Страннѣе всего то, что вмѣсто того, чтобы пойти въ подвальный этажъ, гдѣ спали горничная и прачка, или въ людскую, гдѣ ночевала дворня, вмѣсто того, чтобы позвать кого-нибудь къ себѣ, она, уже твердо зная,

                                                                                                             /249/

свою обреченность, только ходила изъ комнаты въ комнату и даже вздумала писать записочки.

Она писала:

— Двѣнадцать съ четвертью. Все хожу и хожу! Чувствую, что я погибла. Въ саду кто-то есть. Я даже знаю, что ихъ двое…

— Только что пробило часъ — внизу, на большихъ часахъ въ вестибюлѣ. Пробило страшно и торжественно… Одинъ изъ нихъ — маленькій, съ кривыми, какъ у таксы, ногами. Но я не буду спать всю ночь, я буду защищаться…

Она играла на рояли кэкъ-уокъ, — много разъ принималась играть, играла бурно, съ отчаяннымъ весельемъ, и все обрывала:

— Какъ сумасшедшая, играю кэкъ-уокъ, писала она. Ужасъ мой доходитъ до экстаза…

Потомъ она перебирала книги въ шкапу въ кабинетѣ, смотрѣла и бросала ихъ на полъ, оставила всѣ дверцы открытыми. Она выбирала что-нибудь почитать и взяла, наконецъ, томъ географіи Реклю.

На хозяйскомъ письменномъ столѣ она оставила еще одну записку:

— Боже мой! Но почему-же должна быть этой жертвой я? Я буду защищаться, живой я не сдамся!

Съ Реклю въ рукахъ она прилегла на кабинетный сафьяновый диванъ и, развернувъ книгу, почитала нѣкоторое время и даже сдѣлала карандашемъ нѣсколько отмѣтокъ.

На этомъ же диванѣ и нашли ее утромъ, — съ перерѣзаннымъ горломъ, без парика, съ голымъ черепомъ, съ дикими, рачьими глазами, стоячими, изумленными.

                                                                                                             /250/

Стекла въ двойныхъ гостинныхъ дверяхъ, выходившихъ въ садъ, на балконъ, были выдавлены, вынуты. Вѣтеръ дулъ въ гостиную, несъ изъ бѣлесаго парка холодный паръ, туманъ. И весь домъ пылалъ огнями, желтѣвшими въ блѣдномъ свѣтѣ сырого и бѣлаго, мглистаго дня.

Кто зарѣзалъ? И зачѣмъ?

Зарѣзали они, тѣ двое, что сидѣли въ саду. А зачѣмъ — непостижимо: они не унесли, не тронули ни единой вещички.

Въ самомъ дѣлѣ, ихъ было двое. Это доказывали мокрые, грязные слѣды, оставленные ими на паркетѣ. И слѣды одного были не совсѣмъ обычны, широко разставлены другъ отъ друга, кривы… Несомнѣнно, онъ былъ криволапъ.

Ихъ было двое. Но кто были они? Неизвѣстно. Ихъ не нашли, не поймали.

Все-таки самое страшное на землѣ — человѣкъ, его душа.

И особенно та, что, совершивъ свое страшное дѣло, утоливъ свою дьявольскую похоть, остается навсегда невѣдомой, не пойманной, не разгаданной.

Гдѣ они теперь, эти двое? А вѣдь очень можетъ быть, что они и до сихъ поръ живы, гдѣ-то что-то дѣлаютъ, ходятъ, ѣдятъ, пьютъ, разговариваютъ, смѣются и курятъ…

Парижъ, 1926 г.

                                                                                                             /251/