<Бунинъ И. А. Собр. соч.: [в 12 т.] — [Берлинъ]: Петрополисъ, 1934—1939. Т. 8. C. 140 - 150.>

 

 

ОГОНЬ ПОЖИРАЮЩIЙ

 

Это была высокая красивая женщина съ яснымъ и живымъ умомъ, съ бодрымъ, дѣятельнымъ характеромъ, молодая, здоровая, всячески счастливая, всячески одаренная судьбой. Какъ памятны мнѣ ея блестящіе орѣховые волосы, ея открытый и привѣтливый взглядъ, чистый звукъ голоса, породистая тонкость рукъ и ногъ, казавшихся особенно плѣнительными при ея крупномъ сложеніи, и даже ея любимая накидка изъ гранатоваго бархата, отороченная соболемъ! Съ какимъ удовольствіемъ входилъ я всегда во дворъ ея стариннаго особняка въ Сенъ-Жерменскомъ предмѣстьѣ! И вотъ какъ-то за чаемъ, на который она приглашала насъ каждую среду, среди оживленнаго и безпредметнаго разговора, кто-то почему-то вспомнилъ старика В., извѣстнаго собирателя фарфора, старомоднаго богача и ѣдкаго причудника, умершаго въ прошломъ году и завѣщавшаго себя сжечь, пожелавшаго, какъ онъ выразился, «быть тотчасъ-же послѣ смерти ввергнутымъ въ пещь огненную, въ огнь пожирающій, безъ всякой впрочемъ претензіи на роль Феникса.» Народу въ гостиной было довольно много и почти всѣ при этомъ воспоминаніи возмутились. Непрі-

                                                                                                             /141/

ятный былъ человѣкъ, непріятное остроуміе! Дамы зябко содрогнулись въ своихъ мѣхахъ, мужчины съ усмѣшкой покачали головами. Хозяинъ сказалъ:

— Да, это очень чисто и скоро, эта пещь огненная, но все таки не желалъ бы я попасть въ нее. Ужъ очень жарко. Мнѣ даже и участь Феникса не кажется завидной.

Всѣ засмѣялись, кто-то прибавилъ:

— Такъ-же, какъ мнѣ участь тѣхъ трехъ отроковъ, что въ пещи огненной пѣли хвалы Господу!

А еще кто-то подхватилъ:

— Тѣмъ болѣе, что вы уже далеко не въ отроческомъ возрастѣ…

И вдругъ хозяйка, возвысивъ голосъ, произнесла съ неожиданной отчетливостью:

— А я какъ нельзя болѣе понимаю В., хотя тоже не одобряю остротъ въ его завѣщаніи, и пользуюсь случаемъ заявить при всѣхъ здѣсь присутствующихъ свою непреклонную посмертную волю, которая, какъ извѣстно, священна и неоспорима: послѣ моей смерти я тоже должна быть сожжена. Да, сожжена.

И настойчиво повторила, отстраняя попытки перевести разговоръ опять на шутки:

— Нѣтъ, я еще разъ и совершенно серьезно говорю, отлично понимая всю неумѣстность подобныхъ бесѣдъ въ гостиной: я этого требую, это должно быть исполнено во что бы то ни стало, не взирая ни на какіе могущіе быть протесты со стороны моихъ родныхъ и близкихъ.

— Да что съ тобой? — сказалъ хозяинъ. — Изъ всей твоей рѣчи мнѣ понравилось только твое замѣча-

                                                                                                             /142/

ніе на счетъ странности такой гостинной бесѣды. Какая муха тебя укусила?

— Никакая не муха, а просто я воспользовалась случаемъ, тѣмъ, что заговорили объ этомъ, — отвѣтила она. — Сколько уже разъ собиралась я завѣщать это письменно и все какъ-то забываю, откладываю. А мало ли что можетъ быть? Представь себѣ, что я нынче внезапно умру, — что тутъ невѣроятнаго?

А ровно черезъ недѣлю послѣ того именно это и случилось — она умерла, даже не успѣвъ крикнуть, передъ самымъ выѣздомъ въ театръ: уже шла по вестибюлю къ выходу и вдругъ со странной улыбкой схватилась за руку сопровождавшаго ее лакея — и тотъ едва успѣлъ поддержать ее. Я узналъ эту совершенно дикую по неожиданности новость отъ знакомаго на улицѣ и почему-то съ необыкновенной поспѣшностью пошелъ домой, простясь съ нимъ. Мнѣ показалось, что тотчасъ-же надо сдѣлать что-то рѣшительное, чѣмъ-то рѣзко проявить себя. Но дома моей изобрѣтательности хватило только на то, чтобы торопливо набить трубку, торопливо закурить, сѣсть въ кресло… Была весна, конецъ марта, Парижъ празднично сіялъ, кипѣлъ жизнью. У насъ въ Пасси цвѣли и зеленѣли сады. По потолку надо мной топали, бѣгали дѣти, кто-то все начиналъ играть на піанино что-то шутливое, милое. Въ открытое окно входила весенняя свѣжесть и глядѣла верхушка стараго чернаго дерева, широко раскинувшаго узоръ своей мелкой изумрудно-яркой зелени, особенно прелестной въ силу противоположности съ черной сѣтью сучьевъ. Тамъ, за окномъ, сыпали веселымъ трескомъ воробьи, поминутно заливалась сладкими трелями какая-то птичка, а

                                                                                                             /143/

наверху топали и играли, и все это сливалось съ непрерывнымъ смутнымъ шумомъ города, съ дальнимъ гуломъ трамваевъ, съ рожками автомобилей, съ всѣмъ тѣмъ, чѣмъ такъ беззаботно при всей своей озабоченности жилъ весенній Парижъ… А на другой день, въ третьемъ часу, автомобиль мчалъ меня черезъ весь городъ уже на кладбище Пэръ-Ляшезъ: волю покойной не рѣшились нарушить, тѣло ея сжигали.

ѣдучи, я думалъ все то-же: какая изумительная случайность! Точно самъ злой духъ внезапно шепнулъ ей тогда, что минуты ея сочтены. И нужно же было кому-то ни съ того ни съ сего вспомнить этого стараго циника! И какъ представить себѣ, какъ повѣрить въ то, что черезъ какой-нибудь часъ ея случайное и ужасное завѣщаніе все таки осуществится и не останется ровно ничего даже отъ ея тѣла? И я не представлялъ, не вѣрилъ, я смотрѣлъ по сторонамъ, и меня быстро уносило впередъ навстречу весеннему вѣтру и солнцу. Но, смотря все думалъ: да, вотъ весенній вѣтеръ, а ея уже нѣтъ! Вотъ солнечный блескъ и Сена, а она этого уже не видитъ и не увидитъ никогда! Вотъ я съ какой-то кощунственно-веселой быстротой мчусь по ея родному и любимому городу и втайнѣ все-таки наслаждаюсь, а она изъ этого города да и вообще изъ всего нашего міра уже исчезла! Потомъ вдругъ вспоминалъ, что тамъ нельзя будетъ курить, и поспѣшно закуривалъ и опять думалъ свои путанныя думы, странно согласованныя съ быстрымъ бѣгомъ автомобиля и мельканіемъ праздничнаго, солнечнаго, люднаго Парижа.

И вотъ этотъ бѣгъ кончился. Предо мной были ворота и стѣны другого города, поднятаго на возвышен-

                                                                                                             /144/

ность, какъ бы нѣкая крѣпость, ярко и мертво глядящая изъ-за стѣнъ цѣлыми подчищами мраморныхъ и желѣзныхъ крестовъ, мавзолеевъ, часовенъ, статуй, ангеловъ, геніевъ. Я вышелъ изъ машины и вошелъ въ эти роковыя ворота. Подъѣхали мы не съ той стороны, съ какой было нужно, и мнѣ пришлось пересѣчь все кладбище изъ конца въ конецъ, пройти многочисленные проспекты и аллеи, цѣлые бульвары и улицы. Тутъ мысли мои опять спасительно отвлеклись на нѣкоторое время отъ ужасной цѣли моей поѣздки. Я шелъ и смотрѣлъ: какая музейная чистота въ этомъ городѣ, какой порядокъ! И что за день, что за красота! Сколько ослѣпительной бѣлизны, во всяческихъ видахъ сверкающей въ небесной сини, среди еще сквозной черноты деревьевъ, осыпанной изумрудными мушками! Сколько пышныхъ живыхъ цвѣтовъ на куртинахъ, у подножія крестовъ и бюстовъ, на мраморныхъ и гранитныхъ плитахъ и у входа склеповъ! И какимъ-то особымъ родомъ людей кажутся здѣсь всѣ встрѣчные, всѣ эти мужчины и женщины, то стоящіе у могилъ съ поникшими головами, то просто мирно гуляющіе. Всѣ сдержанны, всѣ какъ-то по иному, чѣмъ въ будничной жизни, скромны и просты, какъ-то иначе раскланиваются съ знакомыми… Это городъ великой печали и великаго отчаянія, — подумать только, какіе милліоны уже легли здѣсь и еще лягутъ! Но удивительно, — какая-то благостная, душу умиротворяющая радость все таки витаетъ здѣсь надо всѣмъ. Радость чего? Весны, неба, первой зелени, мрамора? Вѣчной молодости міра, вѣчно воскресающей жизни? Или же и впрямь той жизни небесной, въ которую сердце невольно и наивно вѣритъ или жаждетъ вѣрить здѣсь?

                                                                                                             /145/

И вдругъ я поднялъ глаза: на широкой площади, внезапно открывшейся передо мной, высилось нѣчто въ родѣ храма или, вѣрнѣе, капища съ совершенно круглымъ куполомъ, двѣ высокихъ заводскихъ трубы, — именно заводскихъ, голыхъ, кирпичныхъ, — поднимались въ небо по сторонамъ этого купола — и изъ одной черными клубами валилъ дымъ. Уже! Я опоздалъ, ее уже жгли! Это изъ той адской подземной печи, куда уже вдвинули гробъ съ ея тѣломъ, валилъ этотъ страшный, молчаливый дымъ, такой особенный, такой не похожій ни на одинъ дымъ въ мірѣ!

Странно, — меня, кажется, больше всего поразила именно грубая молчаливость, неторопливая, спокойная безпощадность, съ которой валилъ дымъ. И такоеже глубокое молчаніе царило и внутри этого капища. Какъ окаменѣлые, сидѣли мы въ его большой полукруглой залѣ на длинныхъ деревянныхъ скамьяхъ. Народу мыло мало — у однихъ не хватило духу присутствовать при такомъ необычномъ и жуткомъ обрядѣ, другіе были возмущены покойной, можетъ быть, и нечаянно, невольно, но все-же дерзко поправшей уставы того общества, къ которому она принадлежала по своему древнему и благочестивому роду. На передней скамьѣ сидѣли мужъ и нѣсколько самыхъ близкихъ родныхъ — мужчины всѣ въ черномъ и съ креповыми цилиндрами на колѣняхъ, женщины въ глубокомъ траурѣ. Мы, просто знакомые, несмѣло помѣстились на скамьѣ задней. И спины всѣхъ сидящихъ передъ нами были согнуты, какъ бы подавлены той невыразимой тишиной, въ которой длилось наше ожиданіе ужасныхъ итоговъ этой ужаснѣйшей въ мірѣ церемоніи. Церемонія совершалась гдѣ-то тамъ, за траур-

                                                                                                             /146/

нымъ занавѣсомъ, который висѣлъ въ глубинѣ залы, закрывая нѣчто вродѣ театральной сцены. И зачѣмъ-то между его сдвинутыми черными полотнищами торчало бутафорское подобіе золоченаго гроба. А на мраморныхъ колоннахъ по сторонам этихъ полотнищъ пучили глаза изваянные совы. Кромѣ траурнаго занавѣса, гроба и совъ ничто иное не обозначало зловѣщаго назначенія этой пустой залы съ окнами чуть не во всю стѣну. Помню, — окна справа были сверху до низу залиты солнечнымъ свѣтомъ. И мертвая тишина, въ которой мы сидѣли и ждали, казалась отъ этого свѣта еще болѣе гнетущей.

Сколько времени мы сидѣли? По крайней мѣрѣ часъ, которому, казалось, конца не будетъ. И что это такое было то, гдѣ сидѣли мы? Храмъ, театръ? Нѣчто вродѣ присутственнаго мѣста или какого-то верховнаго судилища, гдѣ совершается что-то самое послѣднее и самое жестокое надъ человѣкомъ? Какая-то особенно важная научная лабораторія или какой-то адскій притонъ? Мы не знали, что это такое, мы покорно сидѣли, затаивъ дыханіе, не рѣшаясь шевельнуться. Бога здѣсь не было и существованіе и символы Его здѣсь отрицались. Совы пучили слѣпые глаза только съ безсмысленнымъ удивленіемъ, трауръ занавѣса говорилъ только о смерти. А я сидѣлъ и мысленно видѣлъ этотъ густой черный дымъ, медленно валившій изъ трубы въ небо надъ нами, и въ небѣ мнѣ все таки грезился Нѣкто безмѣрный, широко простершій длани и молчаливо пріемлющій и обоняющій жертву, приносимую ему. И такъ прошло двадцать, тридцать, сорокъ минутъ… Зачѣмъ-то заглядывалъ во входную дверь какой-то сутулый старикъ въ траурной ливреѣ,

                                                                                                             /147/

очень серьезно осматривалъ насъ и опять осторожно притворялъ дверь… Потомъ дверь снова распахнулась, и быстро, но тихо вошелъ щеголеватый молодой человѣкъ въ траурномъ галстукѣ бантикомъ, быстро, но на цыпочкахъ прошелъ черезъ залу, леконько вбѣжалъ по ступенькамъ къ занавѣсу и, раздвинувъ его черныя полотнища, скрылся за ними… И опять мы сидѣли и, не шевелясь, ждали, ждали… Гдѣ ее жгли? Тамъ, гдѣ-то за занавѣсомъ, гдѣ-то въ глубокомъ подземельѣ, гдѣ слѣпила и полыхала съ невообразимой силой и яростью истинно геена огненная. Эта геена, этотъ огнь пожирающій долженъ дѣйствовать съ быстротой всесокрушающей. Но почему-же все это длится такъ нестерпимо долго? — И вдругъ за занавѣсомъ послышались громкіе, какъ бы наконецъ все разрѣшающіе шаги, занавесъ раздвинулся — и молодой человѣкъ, появившійся на сценѣ, молча сдѣлалъ намъ широкій пригласительный жестъ.

Зачѣмъ я пошелъ! А я все таки пошелъ Мгновенно все во мнѣ крѣпко подтянулось, и я быстро и мужественно всталъ, прошелъ между скамьями, поднялся на сцену и, слѣдуя за другими, повернулъ въ дверь налѣво, въ какую-то большую комнату съ голыми стѣнами и без оконъ, освѣщенную откуда-то электричествомъ. Въ глубине ея былъ какой-то желѣзный кубъ съ дверцами, теперь широко открытыми. Изъ внутренности этого куба, — онъ былъ бездонный, — тянулись въ комнату двѣ рельсы. И по этимъ рельсамъ два сторожа въ траурныхъ мундирахъ, два приземистыхъ человѣка изъ той отпѣтой породы, что опредѣляютъ себя на мрачное и низкое существованіе при моргахъ и анатомическихъ театрахъ, тащили желѣзными крю-

                                                                                                             /148/

ками какъ бы крышку стола, прямоугольникъ изъ асбеста, насквозь розовый, насквозь свѣтящійся, раскаленный до прозрачности. И тѣ прозрачно-розовые, индѣ горящіе ярко-синимъ огонькомъ известковые бугры и возвышенности, что были на этомъ прямоугольникѣ, это и были скудные останки нашего друга, всего ея божественнаго тѣла, еще позавчера жившаго всей полнотой и силой жизни. Больше ничего! Чувствуя на лицахъ и рукахъ палящій зной отъ этой адской сковороды, мы стояли и тупо глядѣли. Асбестъ рдѣлъ, змѣился лазурными огоньками… Потомъ сталъ медленно блѣднѣть, блекнуть, пріобрѣтать свѣтло-песочный цвѣтъ… И тогда я среди его неровностей различилъ то, что осталось отъ головы, отъ наиболѣе крупныхъ костей, отъ таза… и еще разъ весь содрогнулся отъ грубости и жестокости всего этого дѣла и, главное, отъ кощунственнаго безстыдства, съ которымъ мнѣ показали что-то такое, чего никому въ мірѣ не должно видѣть…

А затѣмъ все было кончено въ пять минутъ: быстро соскребли желѣзными лопаточками эти неровности, кое-что похватали щипцами, побросали все собранное въ мраморный ящичекъ, замазали его крышку цементомъ и, положивъ на небольшія носилки и прикрывъ траурнымъ покрываломъ, быстро понесли вонъ. Мы, съ опущенными и обнаженными головами, послѣдовали за носилками, видѣли, какъ быстро вдвинули ящичекъ въ нишу въ той высокой стѣнѣ, которая съ трехъ сторонъ окружаетъ крематорій, какъ затѣмъ эту нишу замуровали, запечатали… Несчастный мужъ смотрѣлъ на всю эту работу съ необыкновенной присльностью. Потомъ, рѣзко поблѣднѣлъ и принявъ теат-

                                                                                                             /149/

рально-торжественный видъ, отступилъ въ сторону для пріема того послѣдняго рукопожатія, которое онъ, по французскому обычаю, долженъ былъ принять поочередно ото всѣхъ своихъ друзей. И, быстро и молча исполнивъ этотъ обычай, мы тотчасъ же почти разбѣжались въ разныя стороны, разлетѣлись по разнымъ направленіямъ въ вечерѣющій, залитый уже зеленовато-золотистымъ солнцемъ океанъ Парижа…

Мой шофферъ, человѣкъ грузный и короткорукій, былъ пьянъ, его лицо было густо налито лиловой кровью. И теперь онъ мчался уже совсѣмъ бѣшено, и его автомобиль поминутно ревѣлъ на бѣгу съ какой-то свирѣпой наглостью и угрозой.

Приморскія Альпы, 1.Х.23.

                                                                                                             /150/