Горе тебе, Вавилон, город крепкий

 

                                                                 Апокалипсис

 

     Господин из Сан-Франциско-имени его ни в Неаполе, ни на Капри никто  не

запомнил - ехал в Старый  Свет  на  целых  два  года,  с  женой  и  дочерью,

единственно ради развлечения.

     Он был твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на удовольствие,

на путешествие долгое и комфортабельное, и мало ли еще  на  что.  Для  такой

уверенности у него был тот резон, что, во-первых, он был богат, а во-вторых,

только что приступал к жизни, несмотря на свои пятьдесят восемь лет. До этой

поры он не жил, а лишь существовал, правда очень недурно, но все же возлагая

все надежды на будущее. Он работал не покладая рук, -  китайцы,  которых  он

выписывал к себе на работы целыми тысячами, хорошо знали, что это значит!  -

и, наконец, увидел, что сделано уже много, что он почти  сравнялся  с  теми,

кого некогда взял себе за образец, и  решил  передохнуть.  Люди,  к  которым

принадлежал он, имели обычай начинать наслаждения жизнью с поездки в Европу,

в Индию, в Египет.  Положил  и  он  поступить  так  же.  Конечно,  он  хотел

вознаградить за годы труда прежде всего себя; однако рад был  и  за  жену  с

дочерью. Жена его никогда не отличалась особой впечатлительностью,  но  ведь

вое пожилые американки страстные путешественницы. А что до  дочери,  девушки

на возрасте  и  слегка  болезненной,  то  для  нее  путешествие  было  прямо

необходимо - не говоря  уже  о  пользе  для  здоровья,  разве  не  бывает  в

путешествиях  счастливых  встреч?  Тут  иной  раз  сидишь  за   столом   или

рассматриваешь фрески рядом с миллиардером.

     Маршрут был выработан господином из Сан-Франциско обширный. В декабре и

январе он надеялся наслаждаться солнцем Южной Италии, памятниками древности,

тарантеллой, серенадами бродячих певцов и тем, что люди в его годы чувствую!

особенно тонко, - любовью молоденьких неаполитанок, пусть даже и  не  совсем

бескорыстной, карнавал он думал провести в Ницце, в Монте-Карло, куда в  эту

пору стекается самое отборное общество, - то самое, от которого зависят  вое

блага цивилизации: и фасон смокингов, и прочность тронов, и объявление войн,

и благосостояние отелей, - где одни  с  азартом  предаются  автомобильным  и

парусным гонкам, другие рулетке, третьи тому, что принято называть  флиртом,

а четвертые - стрельбе в голубей, которые очень красиво взвиваются из садков

над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и тотчас же  стукаются

белыми комочками о землю; начало  марта  он  хотел  посвятить  Флоренции,  к

страстям господним приехать в Рим, чтобы слушать там Miserere (1); входили в

его планы и Венеция, и Париж, и бой быков в Севилье, и купанье на английских

островах, и Афины, и Константинополь, и Палестина, и Египет, и даже  Япония,

- разумеется, уже на обратном пути... И все пошло сперва отлично.

     Был конец ноября, до самого Гибралтара  пришлось  плыть  то  в  ледяной

мгле,  то  среди  бури  с  мокрым  снегом;  но  плыли  вполне  благополучно.

Пассажиров было много, пароход -  знаменитая  "Атлантида"  -  был  похож  на

громадный отель со всеми удобствами, - с ночным баром, с восточными  банями,

с собственной газетой,  -  и  жизнь  на  нем  протекала  весьма  размеренно:

вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по  коридорам  еще  в

тот  сумрачный  час,  когда  так  медленно  и   неприветливо   светало   над

серо-зеленой  водяной  пустыней,  тяжело  волновавшейся  в  тумане;  накинув

фланелевые пижамы, пили кофе, шоколад, какао;  затем  садились  в  мраморные

ванны,  делали  гимнастику,  возбуждая  аппетит  и   хорошее   самочувствие,

совершали дневные туалеты и шли к первому  завтраку;  до  одиннадцати  часов

полагалось бодро гулять по палубам,  дыша  холодной  свежестью  океана,  или

играть в шеффль-борд и другие игры для  нового  возбуждения  аппетита,  а  в

одиннадцать  -  подкрепляться  бутербродами  с  бульоном;  подкрепившись,  с

удовольствием читали газету и спокойно ждали  второго  завтрака,  еще  более

питательного и разнообразного, чем первый; следующие  два  часа  посвящались

отдыху;  все  палубы  были   заставлены   тогда   лонгшезами,   на   которых

путешественники лежали, укрывшись пледами,  глядя  на  облачное  небо  и  на

пенистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая;  в  пятом  часу

их, освеженных и повеселевших, поили крепким душистым чаем  с  печеньями;  в

семь повещали трубными сигналами о том, что составляло главнейшую цель всего

этого существования, венец его... И тут господин из  Сан-Франциско,  потирая

от  прилива  жизненных  сил  руки,  спешил  в  свою  богатую  люкс-кабину  -

одеваться.

     По вечерам этажи "Атлантиды" зияли во мраке как бы огненными несметными

глазами, и великое множество слуг работало в поварских, судомойнях и  винных

подвалах. Океан, ходивший за стенами, был  страшен,  но  о  нем  не  думали,

твердо веря во власть над ним командира, рыжего человека чудовищной величины

и грузности, всегда как бы сонного, похожего в  своем  мундире,  с  широкими

золотыми нашивками на огромного идола и очень редко появлявшегося на люди из

своих таинственных покоев; на баке поминутно взвывала с адской мрачностью  и

взвизгивала с неистовой злобой сирена,  но  немногие  из  обедающих  слышали

сирену - ее заглушали звуки  прекрасного  струнного  оркестра,  изысканно  и

неустанно  игравшего  в  мраморной  двусветной  зале,  устланной  бархатными

коврами, празднично залитой огнями, переполненной декольтированными дамами и

мужчинами  во  фраках  и  смокингах,  стройными  лакеями   и   почтительными

метрдотелями, среди которых один, тот, что принимал заказы только  на  вина,

ходил даже с цепью на шее, как какой-нибудь лорд-мэр. Смокинг и  крахмальное

белье очень молодили господина из СанФранциско.  Сухой,  невысокий,  неладно

скроенный, но крепко сшитый, расчищенный до глянца и в меру  оживленный,  он

сидел в золотисто-жемчужном  сиянии  этого  чертога  за  бутылкой  янтарного

иоганисберга, за бокалами и  бокальчиками  тончайшего  стекла,  за  кудрявым

букетом  гиацинтов.  Нечто  монгольское  было  в  его  желтоватом   лице   с

подстриженными серебряными усами, золотыми  пломбами  блестели  его  крупные

зубы, старой слоновой костью - крепкая лысая голова.  Богато,  но  по  годам

была одета его жена, женщина крупная, широкая и спокойная; сложно, но  легко

и  прозрачно,  с  невинной  откровенностью  -  дочь,  высокая,   тонкая,   с

великолепными волосами, прелестно убранными, с  ароматическим  от  фиалковых

лепешечек дыханием и с нежнейшими  розовыми  прыщиками  возле  губ  и  между

лопаток, чуть  припудренных...  Обед  длился  больше  часа,  а  после  обеда

открывались в бальной зале танцы, во время которых мужчины, - в  том  числе,

конечно, и господин из Сан-Франциско, - задрав  ноги,  решали  на  основании

последних  биржевых  новостей  судьбы   народов,   до   малиновой   красноты

накуривались гаванскими сигарами и напивались ликерами в баре,  где  служили

негры в красных камзолах, с белками, похожими на  облупленные  крутые  яйца.

Океан с гулом ходил за  стеной  черными  горами,  вьюга  крепко  свистала  в

отяжелевших снастях, пароход весь дрожал, одолевая и ее, и эти горы, - точно

плугом разваливая на стороны их  зыбкие,  то  и  дело  вскипавшие  и  высоко

взвивавшиеся  пенистыми  хвостами  громады,  -  в  смертной  тоске   стенала

удушаемая  туманом  сирена,  мерзли  от  стужи  и  шалели  от   непосильного

напряжения внимания вахтенные на  своей  вышке,  мрачным  и  знойным  недрам

преисподней, ее последнему, девятому кругу  была  подобна  подводная  утроба

парохода, - та, где глухо  гоготали  исполинские  топки,  пожиравшие  своими

раскаленными зевами груды каменного  угля,  с  грохотом  ввергаемого  в  них

облитыми едким, грязным потом и по пояс голыми людьми, багровыми от пламени;

а тут, в баре, беззаботно закидывали ноги на ручки кресел, цедили  коньяк  и

ликеры, плавали в волнах пряного дыма,  в  танцевальной  зале  все  сияло  и

изливало свет, тепло и радость, пары то крутились в вальсах, то изгибались в

танго - и музыка настойчиво, в какой-то сладостно-бесстыдной  печали  молила

все об одном, все о том же... Был среди этой блестящей толпы  некий  великий

богач, бритый,  длинный,  похожий  на  прелата,  в  старомодном  фраке,  был

знаменитый испанский  писатель,  была  всесветная  красавица,  была  изящная

влюбленная пара, за которой все с любопытством следили и которая не скрывала

своего счастья: он танцевал только с ней, и все выходило у  них  так  тонко,

очаровательно, что только один командир знал, что эта  пара  нанята  Ллойдом

играть в любовь за хорошие деньги и уже давно плавает то  на  одном,  то  на

другом корабле.

     В Гибралтаре всех обрадовало солнце, было похоже на  раннюю  весну;  на

борту "Атлантиды" появился новый пассажир, возбудивший к себе общий интерес,

- наследный принц одного азиатского государства, путешествовавший инкогнито,

человек маленький,  весь  деревянный,  широколицый,  узкоглазый,  в  золотых

очках, слегка неприятный - тем, что крупные черные усы сквозили у него,  как

у мертвого, в общем же милый, простой и скромный. В Средиземном  море  снова

пахнуло зимой, шла крупная и цветистая, как хвост павлина,  волна,  которую,

при ярком блеске и совершенно чистом небе, развела весело и бешено  летевшая

навстречу трамонтана. Потом, на вторые сутки, небо стало бледнеть,  горизонт

затуманился: близилась земля, показались Иския, Капри, в бинокль  уже  виден

был кусками сахара насыпанный у подножия чего-то  сизого  Неаполь...  Многие

леди и джентльмены уже  надели  легкие,  мехом  вверх,  шубки;  безответные,

всегда шепотом говорящие бои- китайцы,  кривоногие  подростки  со  смоляными

косами до пят и с  девичьими  густыми  ресницами,  исподволь  вытаскивали  к

лестницам  пледы,  трости,  чемоданы,   несессеры...   Дочь   господина   из

Сан-Франциско стояла на палубе рядом с принцем, вчера вечером, по счастливой

случайности, представленным ей, и делала вид, что пристально смотрит  вдаль,

куда  он  указывал  ей,  что-то  объясняя,  что-то  торопливо   и   негромко

рассказывая; он по росту казался среди других мальчиком, он  был  совсем  не

хорош собой и странен - очки, котелок, английское пальто,  а  волосы  редких

усов точно конские, смуглая тонкая кожа на плоском лице точно натянута и как

будто слегка лакирована, - но девушка слушала его и от волнения не понимала,

что он ей говорит; сердце ее билось от непонятного восторга перед ним:  все,

все в нем было не такое, как у прочих, - его сухие руки,  его  чистая  кожа,

под которой текла  древняя  царская  кровь,  даже  его  европейская,  совсем

простая, но как будто особенно опрятная одежда  таили  в  себе  неизъяснимое

очарование. А сам господин из Сан-Франциско, в серых гетрах на  лакированных

ботинках, все  поглядывал  на  стоявшую  возле  него  знаменитую  красавицу,

высокую, удивительного сложения  блондинку  с  разрисованными  по  последней

парижской моде глазами, державшую на серебряной цепочке  крохотную,  гнутую,

облезлую собачку и все разговаривавшую с нею. И  дочь,  в  какой-то  смутной

неловкости, старалась не замечать его.

     Он был довольно щедр в пути и потому вполне верил в  заботливость  всех

тех, что кормили и поили его, с утра до вечера служили ему, предупреждая его

малейшее желание, охраняли его чистоту и покой, таскали его вещи, звали  для

него носильщиков, доставляли его сундуки в гостиницы. Так  было  всюду,  так

было  в  плавании,  так  должно  было  быть  и  в  Неаполе.  Неаполь  рос  и

приближался; музыканты, блестя медью духовых инструментов, уже столпились на

палубе и вдруг оглушили всех торжествующими звуками марша,  гигант-командир,

в парадной форме, появился на своих мостках и, как милостивый языческий бог,

приветственно помотал рукой пассажирам - и господину из  Сан-Франциско,  так

же, как и всем прочим, казалось, что это для него одного гремит марш  гордой

Америки, что это его приветствует  командир  с  благополучным  прибытием.  А

когда "Атлантида" вошла, наконец, в гавань,  привалила  к  набережной  своей

многоэтажной громадой, усеянной людьми,  и  загрохотали  сходни,  -  сколько

портье и их помощников  в  картузах  с  золотыми  галунами,  сколько  всяких

комиссионеров,  свистунов-мальчишек  и  здоровенных  оборванцев  с   пачками

цветных открыток в руках кинулось к нему навстречу с предложением  услуг!  И

он ухмылялся этим оборванцам, идя к автомобилю того самого  отеля,  где  мог

остановиться и принц, и спокойно говорил сквозь  зубы  то  по-английски,  то

по-итальянски:

     - Go away!(2) Via! (3)

     Жизнь в Неаполе тотчас же потекла по заведенному порядку: рано утром  -

завтрак в сумрачной столовой, облачное, мало обещающее небо и толпа гидов  у

дверей вестибюля; потом первые  улыбки  теплого  розоватого  солнца,  вид  с

высоко висящего балкона на Везувий, до подножия окутанный сияющими утренними

парами,  на  серебристо-жемчужную  рябь  залива  и  тонкий  очерк  Капри  на

горизонте, на бегущих внизу,  по  липкой  набережной,  крохотных  осликов  в

двуколках и на  отряды  мелких  солдатиков,  шагающих  куда-то  с  бодрой  и

вызывающей музыкой; потом - выход  к  автомобилю  и  медленное  движение  по

людным узким и серым коридорам  улиц,  среди  высоких,  многооконных  домов,

осмотр  мертвенно-чистых  и  ровно,  приятно,  но  скучно,   точно   снегом,

освещенных музеев или холодных, пахнущих воском церквей, в  которых  повсюду

одно и то же: величавый вход, закрытый тяжкой кожаной завесой,  а  внутри  -

огромная пустота, молчание, тихие огоньки семисвечника, краснеющие в глубине

на престоле, убранном кружевами, одинокая старуха  среди  темных  деревянных

парт, скользкие гробовые плиты под ногами и чье-нибудь "Снятие  со  креста",

непременно знаменитое;  в  час-второй  завтрак  на  горе  Сан-Мартино,  куда

съезжается к полудню немало людей самого первого сорта и где однажды  дочери

господина из Сан-Франциско чуть не сделалось дурно:  ей  показалось,  что  в

зале сидит принц, хотя она уже знала из газет, что он в Риме; в  пять-чай  в

отеле, в нарядном салоне, где так тепло от ковров и пылающих каминов; а  там

снова приготовления к обеду - снова  мощный,  властный  гул  гонга  по  всем

этажам, снова вереницы  шуршащих  по  лестницам  шелками  и  отражающихся  в

зеркалах декольтированных дам, снова широко и гостеприимно  открытый  чертог

столовой, и красные куртки музыкантов на  эстраде,  и  черная  толпа  лакеев

возле метрдотеля, с  необыкновенным  мастерством  разливающего  по  тарелкам

густой розовый суп... Обеды опять были так обильны и кушаньями, и винами,  и

минеральными водами, и сластями, и фруктами, что к одиннадцати часам  вечера

по всем номерам разносили горничные каучуковые пузыри с  горячей  водой  для

согревания желудков.

     Однако декабрь выдался в тот год не совсем  удачный:  портье,  когда  с

ними говорили о погоде, только виновато поднимали плечи, бормоча, что такого

года они и не запомнят, хотя уже не первый год приходилось им бормотать  это

и ссылаться на  то,  что  "всюду  происходит  что-то  ужасное":  на  Ривьере

небывалые ливни и бури, в Афинах снег, Этна тоже вся  занесена  и  по  ночам

светит, из Палермо  туристы,  спасаясь  от  стужи,  разбегаются...  Утреннее

солнце каждый день обманывало: с полудня неизменно серело  и  начинал  сеять

дождь, да все гуще и  холоднее:  тогда  пальмы  у  подъезда  отеля  блестели

жестью,  город  казался  особенно   грязным   и   тесным,   музеи   чересчур

однообразными, сигарные окурки толстяков-извозчиков  в  резиновых,  крыльями

развевающихся по ветру накидках - нестерпимо вонючими,  энергичное  хлопанье

их бичей над тонкошеими клячами явно фальшивым, обувь синьоров,  разметающих

трамвайные рельсы, ужасною, а женщины, шлепающие по  грязи,  под  дождем,  с

черными раскрытыми головами, - безобразно коротконогими; про  сырость  же  и

вонь гнилой рыбой  от  пенящегося  у  набережной  моря  и  говорить  нечего.

Господин и госпожа из Сан-Франциско стали по утрам  ссориться;  дочь  их  то

ходила бледная, с головной болью, то оживала, всем восхищалась и была  тогда

и мила и прекрасна: прекрасныбыли те нежные, сложные чувства, что  пробудила

в ней встреча с некрасивым человеком, в котором текла необычная  кровь,  ибо

ведь в конце-то концов, может  быть,  и  не  важно,  что  именно  пробуждает

девичью душу - деньги ли, слава ли, знатность ли рода...  Все  уверяли,  что

совсем не то в Сорренто, на Капри - там и  теплей,  и  солнечней,  и  лимоны

цветут, и нравы честнее, и вино натуральней. И вот  семья  из  Сан-Франциско

решила отправиться со  всеми  своими  сундуками  на  Капри,  с  тем,  чтобы,

осмотрев его,  походив  по  камням  на  месте  дворцов  Тиверия,  побывав  в

сказочных пещерах Лазурного грота и послушав  абруццских  волынщиков,  целый

месяц бродящих перед рождеством  по  острову  и  поющих  хвалы  деве  Марии,

поселиться в Сорренто.

     В день отъезда, - очень памятный для семьи из Сан-Франциско! - даже и с

утра не было солнца. Тяжелый туман  до  самого  основания  скрывал  Везувий,

низко серел над свинцовой зыбью моря. Капри совсем не было видно - точно его

никогда и не существовало на свете. И маленький пароходик,  направившийся  к

нему, так валяло со стороны на сторону, что семья из  Сан-Франциско  пластом

лежала на диванах в жалкой  кают-компании  этого  пароходика,  закутав  ноги

пледами и закрыв от дурноты глаза. Миссис страдала, как она  думала,  больше

всех; ее несколько раз одолевало, ей казалось, что она умирает, а горничная,

прибегавшая к ней с тазиком, - уже многие годы изо дня в день качавшаяся  на

этих волнах и в зной и в стужу и все- таки неутомимая,  -  только  смеялась.

Мисс была ужасно бледна и держала в зубах ломтик лимона. Мистер, лежавший на

спине, в широком пальто и большом картузе, не разжимал челюстей всю  дорогу;

лицо его стало темным,  усы  белыми,  голова  тяжко  болела:  последние  дни

благодаря дурной погоде он пил по вечерам  слишком  много  и  слишком  много

любовался "живыми картинами" в некоторых притонах. А дождь сек в дребезжащие

стекла, на диваны с них текло, ветер с воем ломил в мачты и порою, вместе  с

налетавшей волной, клал пароходик совсем набок, и тогда с грохотом  катилось

что-то внизу. На остановках, в Кастелламаре, в Сорренто, было немного легче;

но и тут размахивало  страшно,  берег  со  всеми  своими  обрывами,  садами,

пиниями, розовыми и белыми отелями и дымными, курчаво-зелеными горами  летел

за  окном  вниз  и  вверх,  как  на  качелях;  в  стены   стукались   лодки,

третьеклассники азартно орали, где-то, точно  раздавленный,  давился  криком

ребенок, сырой ветер дул в двери, и, ни на минуту не  смолкая,  пронзительно

вопил с качавшейся барки под флагом гостиницы  "Royal"  картавый  мальчишка,

заманивавший путешественников: "Kgoya-al! Hotel Kgoya-аl!.." И  господин  из

Сан-Франциско, чувствуя себя так, как и подобало ему, - совсем  стариком,  -

уже с тоской и злобой думал обо всех этих "Royal", "Splendid", "Excelsior" и

об этих жадных, воняющих чесноком людишках, называемых итальянцами;  раз  во

время остановки, открыв глаза  и  приподнявшись  с  дивана,  он  увидел  под

скалистым отвесом  кучу  таких  жалких,  насквозь  проплесневевших  каменных

домишек, налепленных друг на друга у самой воды, возле лодок, возле каких-то

тряпок, жестянок и коричневых сетей, что, вспомнив, что это и есть подлинная

Италия, которой он приехал наслаждаться, почувствовал  отчаяние...  Наконец,

уже в сумерках, стал  надвигаться  своей  чернотой  остров,  точно  насквозь

просверленный у подножия  красными  огоньками,  ветер  стал  мягче,  теплей,

благовонней,  по  смиряющимся  волнам,  переливавшимся,  как  черное  масло,

потекли золотые удавы от  фонарей  пристани...  Потом  вдруг  загремел  и  с

плеском шлепнулся в воду якорь, наперебой понеслись отовсюду яростные  крики

лодочников - и сразу стало на  душе  легче,  ярче  засияла  кают-  компания,

захотелось есть, пить, курить, двигаться...  Через  десять  минут  семья  из

Сан-Франциско сошла в большую  барку,  через  пятнадцать  ступила  на  камни

набережной, а затем села в светлый вагончик и с жужжанием  потянулась  вверх

по откосу, среди кольев на виноградниках, полуразвалившихся каменных оград и

мокрых,  корявых,  прикрытых  кое-где  соломенными   навесами   апельсиновых

деревьев,  с  блеском  оранжевых  плодов  и   толстой   глянцевитой   листвы

скользивших вниз, под гору, мимо открытых окон вагончика... Сладко пахнет  в

Италии земля после дождя, и свой, особый запах есть у каждого ее острова!

     Остров Капри был сыр и темен в этот вечер. Но тут он  на  минуту  ожил,

кое-где осветился. На верху горы, на площадке фуникулера, уже  опять  стояла

толпа тех, на обязанности  которых  лежало  достойно  принять  господина  из

Сан-Франциско. Были и другие  приезжие,  но  не  заслуживающие  внимания,  -

несколько русских, поселившихся на Капри, неряшливых и рассеянных, в  очках,

с  бородами,  с  поднятыми  воротниками  стареньких  пальтишек,  и  компания

длинноногих,  круглоголовых  немецких  юношей  в  тирольских  костюмах  и  с

холщовыми сумками за плечами,  не  нуждающихся  ни  в  чьих  услугах,  всюду

чувствующих себя как дома и совсем  не  щедрых  на  траты.  Господин  же  из

Сан-Франциско, спокойно сторонившийся и  от  тех  и  от  других,  был  сразу

замечен. Ему и его дамам торопливо помогли выйти, перед ним побежали вперед,

указывая дорогу, его снова окружили мальчишки и те  дюжие  каприйские  бабы,

что носят на головах чемоданы и сундуки порядочных  туристов.  Застучали  по

маленькой, точно оперной площади, над  которой  качался  от  влажного  ветра

электрический шар, их деревянные ножные скамеечки, по-птичьему засвистала  и

закувыркалась через голову орава мальчишек - и как по сцене пошел среди  них

господин из Сан-Франциско к какой-то средневековой арке под слитыми  в  одно

домами, за которой покато вела к сияющему  впереди  подъезду  отеля  звонкая

уличка с вихром пальмы над плоскими крышами  налево  и  синими  звездами  на

черном небе вверху, впереди. И опять было похоже, что это в честь гостей  из

Сан-Франциско  ожил  каменный  сырой  городок  на   скалистом   островке   в

Средиземном море, что это они сделали таким счастливым  и  радушным  хозяина

отеля, что только их ждал китайский гонг, завывший по  всем  этажам  сбор  к

обеду, едва вступили они в вестибюль.

     Вежливо и изысканно поклонившийся хозяин,  отменно  элегантный  молодой

человек, встретивший их, на мгновение поразил  господина  из  Сан-Франциско:

взглянув на него, господин из Сан-Франциско вдруг вспомнил, что нынче ночью,

среди прочей  путаницы,  осаждавшей  его  во  сне,  он  видел  именно  этого

джентльмена, точь-в-точь такого же, как этот, в той же  визитке  с  круглыми

полами и с той же зеркально причесанной головою.

     Удивленный, он даже чуть было не приостановился. Но как в душе его  уже

давным-давно не осталось ни даже горчичного семени каких-либо так называемых

мистических чувств, то тотчас же и померкло его удивление: шутя сказал он об

этом странном совпадении сна и действительности жене и  дочери,  проходя  по

коридору отеля. Дочь, однако, с тревогой взглянула на  него  в  эту  минуту:

сердце ее вдруг сжала тоска, чувство страшного одиночества  на  этом  чужом,

темном острове...

     Только что отбыла гостившая на Капри  высокая  особа  -  Рейс  XVII.  И

гостям из Сан-Франциско отвели те самые апартаменты, что занимал он.  К  ним

приставили самую красивую и умелую горничную, бельгийку, с тонкой и  твердой

от корсета талией и в крахмальном чепчике в виде маленькой зубчатой  короны,

самого видного из лакеев, угольно-черного, огнеглазого сицилийца,  и  самого

расторопного коридорного, маленького и полного Луиджи,  много  переменившего

подобных мест на своем веку. А через минуту в  дверь  комнаты  господина  из

Сан-Франциско легонько стукнул француз метрдотель, явившийся, чтобы  узнать,

будут ли господа приезжие обедать, и  в  случае  утвердительного  ответа,  в

котором, впрочем, не было сомнения, доложить, что сегодня лангуст,  ростбиф,

спаржа, фазаны и так далее. Пол еще ходил под господином из Сан-Франциско, -

так закачал его этот дрянной итальянский пароходишко,  -  но  он  не  спеша,

собственноручно, хотя с непривычки и не совсем ловко, закрыл хлопнувшее  при

входе метрдотеля окно, из которого пахнуло запахом дальней  Кухни  и  мокрых

цветов в саду, и с  неторопливой  отчетливостью  ответил,  что  обедать  они

будут, что столик для них должен быть поставлен подальше от дверей, в самой,

глубине залы,  что  пить  они  будут  вино  местное,  и  каждому  его  слову

метрдотель поддакивал в самых  разнообразных  интонациях,  имевших,  однако,

только тот смысл, что нет  и  не  может  быть  сомнения  в  правоте  желаний

господина из Сан-Франциско и что все, будет исполнено в точности. Напоследок

он склонил голову и деликатно спросил:

     - Все, сэр?

     И, получив в ответ медлительное "yes" (4), прибавил, что сегодня у  них

в вестибюле тарантелла - танцуют Кармелла и Джузеппе, известные всей  Италии

и всему миру туристов".

     - Я видел ее на открытках, - сказал господин из Сан-Франциско ничего не

выражающим голосом. - А этот Джузеппе - ее муж?

     - Двоюродный брат, сэр, - ответил метрдотель.

     И  помедлив,  что-то  подумав,  но  ничего  не  сказав,   господин   из

Сан-Франциско отпустил его кивком головы.

     А  затем  он  снова  стал  точно  к  венцу  готовиться:  повсюду  зажег

электричество, наполнил все зеркала отражением  света  и  блеска,  мебели  и

раскрытых сундуков, стал бриться, мыться и поминутно звонить, в то время как

по всему коридору неслись и перебивали его другие нетерпеливые звонки  -  из

комнат его жены и дочери. И Луиджи, в своем красном переднике, с  легкостью,

свойственной многим  толстякам,  делая  гримасы  ужаса,  до  слез  смешившие

горничных, пробегавших мимо с кафельными ведрами в руках, кубарем катился на

звонок и, стукнув в дверь костяшками, с притворной робостью, с доведенной до

идиотизма почтительностью спрашивал:

     - На sonato, signore? (5)

     И из-за двери слышался неспешный и скрипучий, обидно вежливый голос:

     - Yes, come in... (6)

     Что чувствовал, что  думал  господин  из  Сан-Франциско  в  этот  столь

знаменательный для него вечер? Он, как всякий испытавший качку, только очень

хотел есть, с наслаждением мечтал о первой ложке супа, о первом глотке  вина

и  совершал  привычное  дело  туалета  даже  в  некотором  возбуждении,   не

оставлявшем времени для чувств и размышлений.

     Выбрившись, вымывшись, ладно вставив несколько зубов,  он,  стоя  перед

зеркалами, смочил и придрал щетками в серебряной  оправе  остатки  жемчужных

волос вокруг смугло-желтого черепа, натянул на  крепкое  старческое  тело  с

полнеющей от усиленного питания талией кремовое шелковое трико, а  на  сухие

ноги с плоскими ступнями - черные шелковые чулки и бальные туфли,  приседая,

привел в  порядок  высоко  подтянутые  шелковыми  помочами  черные  брюки  и

белоснежную, с выпятившейся грудью  рубашку,  вправил  в  блестящие  манжеты

запонки и стал мучиться с ловлей под твердым воротничком запонки шейной. Пол

еще качался под ним, кончикам  пальцев  было  очень  больно,  запонка  порой

крепко кусала дряблую кожицу в углублении под кадыком, но он  был  настойчив

и, наконец, с сияющими от напряжения глазами, весь сизый от  сдавившего  ему

горло не в меру тугого воротничка, таки  доделал  дело  -  и  в  изнеможении

присел перед трюмо, весь отражаясь в нем и повторяясь в других зеркалах.

     - О, это ужасно! - пробормотал он, опуская крепкую лысую  голову  и  не

стараясь понять, не думая, что именно ужасно, потом привычно  и  внимательно

оглядел свои короткие, с подагрическими затвердениями на суставах пальцы, их

крупные и выпуклые ногти миндального цвета и повторил с  убеждением:  -  Это

ужасно...

     Но тут зычно, точно в языческом храме, загудел  по  всему  дому  второй

гонг И, поспешно встав с места, господин из Сан-Франциско еще больше  стянул

воротничок галстуком, а живот  открытым  жилетом,  надел  смокинг,  выправил

манжеты,  еще  раз  оглядел  себя  в  зеркале.  "Эта  Кармелла,  смуглая,  с

наигранными глазами, похожая на мулатку, в цветистом наряде, где преобладает

оранжевый цвет, пляшет, должно быть, необыкновенно", - подумал он  И,  бодро

выйдя из своей комнаты и  подойдя  по  ковру  к  соседней,  жениной,  громко

спросил, скоро ли они?

     - Через пять минут! - звонко и уже весело отозвался из-за двери девичий

голос.

     - Отлично, - сказал господин из Сан-Франциско.

     И не спеша пошел  по  коридорам  и  по  лестницам,  устланным  красными

коврами, вниз, отыскивая читальню. Встречные слуги жались от него к стене, а

он шел, как бы не замечая их. Запоздавшая к обеду старуха,  уже  сутулая,  с

молочными волосами, но декольтированная,  в  светло-сером  шелковом  платье,

поспешала изо всех сил, но смешно, по-куриному, и он легко обогнал ее  Возле

стеклянных дверей столовой, где уже все были  в  сборе  и  начали  есть,  он

остановился перед столиком,  загроможденным  коробками  сигар  и  египетских

папирос, взял большую маниллу и кинул на столик три лиры; на зимней  веранде

мимоходом глянул  в  открытое  окно:  из  темноты  повеяло  на  него  нежным

воздухом, померещилась верхушка старой пальмы, раскинувшая по  звездам  свои

вайи, казавшиеся  гигантскими,  донесся  отдаленный  ровный  шум  моря...  В

читальне, уютной, тихой и светлой только над столами, стоя  шуршал  газетами

какой-то седой немец, похожий на Ибсена, в  серебряных  круглых  очках  и  с

сумасшедшими,  изумленными  глазами  Холодно  осмотрев  его,   господин   из

Сан-Франциско сел в глубокое кожаное кресло в углу, возле лампы под  зеленым

колпаком, надел пенсне и, дернув головой от душившего его  воротничка,  весь

закрылся газетным листом. Он  быстро  пробежал  заглавие  некоторых  статей,

прочел  несколько  строк  о  никогда  не  прекращающейся  балканской  войне,

привычным жестом перевернул газету, - как вдруг строчки вспыхнули перед  ним

стеклянным блеском, шея его напружилась, глаза выпучились, пенсне слетело  с

носа... Он рванулся вперед, хотел глотнуть воздуха - и дико захрипел; нижняя

челюсть его отпала, осветив весь рот золотом  пломб,  голова  завалилась  на

плечо  и  замоталась,  грудь  рубашки  выпятилась  коробом  -  и  все  тело,

извиваясь, задирая ковер каблуками,  поползло  на  пол,  отчаянно  борясь  с

кем-то.

     Не будь в читальне немца, быстро и ловко сумели бы в  гостинице  замять

это ужасное происшествие, мгновенно, задними ходами, умчали бы за ноги и  за

голову господина из Сан-Франциско куда подальше - и ни единая душа из гостей

не узнала бы, что натворил он. Но немец вырвался из читальни  с  криком,  он

всполошил весь дом, всю столовую и многие вскакивали из за еды,  опрокидывая

стулья, многие, бледнея, бежали к  читальне,  на  всех  языках  раздавалось:

"Что, что случилось?" - и никто не отвечал толком, никто не понимал  ничего,

так как люди и до сих пор еще больше всего дивятся и  ни  за  что  не  хотят

верить смерти. Хозяин метался от одного гостя к другому,  пытаясь  задержать

бегущих  и  успокоить  их  поспешными  заверениями,  что  это  так,  пустяк,

маленький обморок с одним господином из Сан-Франциско...  Но  никто  его  не

слушал, многие видели, как лакеи и  коридорные  срывали  с  этого  господина

галстук, жилет, измятый смокинг и даже зачем-то  бальные  башмаки  с  черных

шелковых ног с плоскими ступнями. А он еще бился. Он настойчиво  боролся  со

смертью,  ни  за  что  не  хотел  поддаться  ей,  так.  Неожиданно  и  грубо

навалившейся на него. Он мотал  головой,  хрипел,  как  зарезанный,  закатил

глаза, как пьяный... Когда его торопливо внесли  и  положили  на  кровать  в

сорок третий номер, - самый маленький, самый плохой, самый сырой и холодный,

в конце нижнего коридора, - прибежала его дочь, с распущенными  волосами,  в

распахнувшемся капотике,  с  обнаженной  грудью,  поднятой  корсетом,  потом

большая, тяжелая и уже совсем наряженная к обеду жена,  у  которой  рот  был

круглый от ужаса... Но тут он уже и головой перестал мотать.

     Через четверть часа в отеле все кое-как пришло в порядок. Но вечер  был

непоправимо испорчен. Некоторые, возвратясь в столовую, дообедали, но молча,

с обиженными лицами, меж тем как хозяин подходил то к тому, то к другому,  в

бессильном и приличном раздражении пожимая плечами, чувствуя себя  без  вины

виноватым, всех уверяя, что он отлично  понимает,  "как  это  неприятно",  и

давая слово, что он  примет  "все  зависящие  от  него  меры"  к  устранению

неприятности; тарантеллу пришлось отменить, лишнее  электричество  потушили,

большинство гостей ушло в пивную, и стало так тихо, что четко слышался  стук

часов в вестибюле, где только один попугай деревянно бормотал что-то  возясь

перед сном в своей клетке, ухитряясь заснуть с нелепо задранной  на  верхний

шесток лапой... Господин из Сан-Франциско лежал на дешевой железной кровати,

под грубыми шерстяными одеялами, на которые с  потолка  тускло  светил  один

рожок. Пузырь со льдом свисал на его  мокрый  и  холодный  лоб.  Сизое,  уже

мертвое лицо постепенно стыло, хриплое клокотанье, вырывавшееся из открытого

рта, "освещенного отблеском золота, слабело Это хрипел уже  не  господин  из

Сан-Франциско, - его больше не было, - а кто-то другой. Жена, дочь,  доктор,

прислуга стояли и глядели на него. Вдруг  то,  чего  они  ждали  и  боялись,

совершилось - хрип оборвался.  И  медленно,  медленно,  на  глазах  у  всех,

потекла бледность по лицу умершего, и черты его стали утончаться,  светлеть,

- красотой, уже давно подобавшей ему.

     Вошел хозяин. "Gia e morto" (7), - сказал ему, шепотом доктор. Хозяин с

бесстрастным лицом пожал плечами. Миссис, у которой тихо катились  по  щекам

слезы, подошла к нему и робко сказала, что теперь надо перенести покойного в

его комнату.

     - О нет, мадам, - поспешно, корректно, но уже без всякой любезности,  и

не  по-английски,  а  по-французски  возразил  хозяин,  которому  совсем  не

интересны были те пустяки, что могли оставить теперь в его кассе приезжие из

Сан-Франциско. - Это совершенно невозможно, мадам, - сказал он и прибавил  в

пояснение, что он очень ценит эти апартаменты, что если бы  он  исполнил  ее

желание, то всему Капри стало бы  известно  об  этом  и  туристы  начали  бы

избегать их.

     Мисс, все время странно смотревшая на него, села на стул и,  зажав  рот

платком, зарыдала. У миссис слезы сразу высохли, лицо вспыхнуло Она  подняла

тон, стала требовать, говоря на своем языке и вое еще не веря, что  уважение

к ним окончательно потеряно. Хозяин с вежливым достоинством осадил ее:  если

мадам не нравятся порядки отеля,  он  не  смеет  ее  задерживать;  и  твердо

заявил, что тело должно быть вывезено сегодня же на  рассвете,  что  полиции

уже дано знать, что представитель ее сейчас явится  и  исполнит  необходимые

формальности... Можно ли достать на Капри  хотя  бы  простой  готовый  гроб,

спрашивает мадам? К сожалению, нет, ни в каком случае, а  сделать  никто  не

успеет. Придется поступить  как-нибудь  иначе...  Содовую  английскую  воду,

например, он получает в больших и длинных ящиках...  перегородки  из  такого

ящика можно вынуть...

     Ночью весь отель спал. Открыли окно  в  сорок  третьем  номере,  -  оно

выходило в угол сада, где под высокой каменной стеной, утыканной  по  гребню

битым стеклом, рос чахлый банан, - потушили электричество, заперли дверь  на

ключ и ушли. Мертвый остался в темноте, синие звезды глядели на него с неба,

сверчок с грустной беззаботностью  запел  в  стене...  В  тускло  освещенном

коридоре сидели на подоконнике две горничные, что-то штопая Вошел  Луиджи  с

кучей платья на руке, в туфлях.

     - Pronto? (Готово?) -озабоченно спросил он  звонким  шепотом,  указывая

глазами на страшную дверь в конце коридора.  И  легонько  помотал  свободной

рукой в ту сторону. - Partenza! (8) - шепотом крикнул он,  как  бы  провожая

поезд, то, что обычно кричат в Италии на станциях при отправлении поездов, -

и горничные, давясь беззвучным смехом, упали головами на плечи друг другу.

     Почом он, мягко подпрыгивая, подбежал к самой двери, чуть стукнул в нее

и, склонив голову набок, вполголоса, почтительнейше спросил:

     - На sonato, signore?

     И, сдавив горло,  выдвинув  нижнюю  челюсть,  скрипуче,  медлительно  и

печально ответил сам себе, как бы из-за двери:

     - Yes, come in...

     А на рассвете, когда побелело за окном сорок третьего номера и  влажный

ветер зашуршал рваной листвой банана,  когда  поднялось  и  раскинулось  над

островом  Капри  голубое  утреннее  небо  и   озолотилась   против   солнца,

восходящего за далекими  синими  горами  Италии,  чистая  и  четкая  вершина

Монте-Соляро, когда пошли  на  работу  каменщики,  поправлявшие  на  острове

тропинки для туристов, - принесли  к  сорок  третьему  номеру  длинный  ящик

из-под содовой воды. Вскоре он стал очень тяжел  -  и  крепко  давил  колени

младшего портье, который шибко повез его на одноконном извозчике  по  белому

шоссе, взад и вперед извивавшемуся по склонам Капри, среди каменных оград  и

виноградников, все вниз и вниз, до самого моря. Извозчик, кволый  человек  с

красными глазами,  в  старом  пиджачке  с  короткими  рукавами  и  в  сбитых

башмаках, был с похмелья, - целую ночь играл в кости в траттории,  -  и  все

хлестал свою крепкую лошадку, по-сицилиански разряженную, спешно громыхающую

всяческими бубенчиками на уздечке в цветных шерстяных помпонах и на  остриях

высокой медной седелки,  с  аршинным,  трясущимся  на  бегу  птичьим  пером,

торчащим  из  подстриженной  челки.  Извозчик  молчал,  был  подавлен  своей

беспутностью, своими пороками, - тем, что он до последней  полушки  проиграл

ночью вое те медяки, которыми были полны его карманы. Но утро  было  свежее,

на таком воздухе, среди моря, под утренним небом, хмель скоро  улетучивается

и скоро возвращается беззаботность к человеку, да  утешал  извозчика  и  тот

неожиданный заработок, что  дал  ему  какой-то  господин  из  Сан-Франциско,

мотавший своей мертвой головой в ящике за  его  спиною...  Пароходик,  жуком

лежавший далеко внизу, на нежной и яркой синеве которой так  густо  и  полно

налит Неаполитанский  залив,  уже  давал  последние  гудки  -  и  они  бодро

отзывались по всему острову, каждый изгиб которого, каждый  гребень,  каждый

камень был так явственно виден отовсюду, точно воздуха совсем не было. Возле

пристани младшего портье догнал старший, мчавший в автомобиле мисс и миссис,

бледных с провалившимися от слез и бессонной ночи глазами.  И  через  десять

минут  пароходик  снова  зашумел  водой  и  снова  побежал  к  Сорренто,   к

Кастелламаре, навсегда увозя от Капри семью из Сан-Франциско... И на острове

снова водворились мир и покой.

     На этом острове, две тысячи лет тому  назад,  жил  человек,  совершенно

запутавшийся в своих жестоких и грязных поступках, который почему-то  забрал

власть над миллионами людей и который, сам растерявшись  от  бессмысленности

этой власти и от страха,  что  кто-нибудь  убьет  его  из-за  угла,  наделал

жестокостей сверх всякой меры, - и человечество навеки запомнило его, и  те,

что в совокупности своей, столь  же  непонятно  и,  по  существу,  столь  же

жестоко, как и он, властвуют  теперь  в  мире,  со  всего  света  съезжаются

смотреть на остатки того каменного дома, где он жил на одном из самых крутых

подъемов острова. В это чудесное утро все, приехавшие на Капри именно с этой

целью, еще спали по гостиницам, хотя к подъездам гостиниц уже вели маленьких

мышастых осликов под красными седлами, на которые опять должны  были  нынче,

проснувшись  и  наевшись,  взгромоздиться  молодые  и  старые  американцы  и

американки, немцы и  немки  и  за  которыми  опять  должны  были  бежать  по

каменистым тропинкам, и все в гору, вплоть до самой  вершины  Монте-Тиберио,

нищие каприйские старухи с палками в жилистых руках.  Успокоенные  тем,  что

мертвого старика из Сан-Франциско,  тоже  собиравшегося  ехать  с  ними,  но

вместо того только напугавшего их напоминанием о  смерти,  уже  отправили  в

Неаполь, путешественники спали крепким сном, и на  острове  было  еще  тихо,

магазины в городе были еще  закрыты.  Торговал  только  рынок  на  маленькой

площади - рыбой и зеленью, и были на нем одни простые люди,  среди  которых,

как всегда, без  всякого  дела,  стоял  Лоренцо,  высокий  старик  лодочник,

беззаботный гуляка и красавец, знаменитый по всей Италии, не  раз  служивший

моделью многим живописцам: он принес и уже продал за бесценок двух пойманных

им ночью омаров,  шуршавших  в  переднике  повара  того  самого  отеля,  где

ночевала семья из Сан-Франциско,  и  теперь  мог  спокойно  стоять  хоть  до

вечера, с царственной повадкой поглядывая вокруг, рисуясь своими лохмотьями,

глиняной трубкой и красным шерстяным беретом, спущенным на одно  ухо.  А  по

обрывам Монте-Соляро, по древней финикийской дороге, вырубленной  в  скалах,

по ее каменным ступенькам, спускались от Анакапри два  абруццских  горца.  У

одного под кожаным плащом была волынка, - большой козий мех с двумя дудками,

у другого - нечто вроде деревянной  цевницы.  Шли  они  -  и  целая  страна,

радостная, прекрасная, солнечная, простирались под ними: и каменистые  горбы

острова, который почти весь лежал у их ног, и та сказочная синева, в которой

плавал он, и сияющие утренние пары над морем к  востоку,  под  ослепительным

солнцем,  которое  уже  жарко  грело,  поднимаясь  все  выше   и   выше,   и

туманно-лазурные, еще по-утреннему  зыбкие  массивы  Италии,  ее  близких  и

далеких гор, красоту  которых  бессильно  выразить  человеческое  слово.  На

полпути  они  замедлили  шаг:  над  дорогой,   в   гроте   скалистой   стены

Монте-Соляро, вся озаренная солнцем, вся в тепле  и  блеске  его,  стояла  в

белоснежных гипсовых одеждах и в царском венце, золотисто-ржавом от непогод,

матерь божия, кроткая и милостивая, с очами, поднятыми к небу,  к  вечным  и

блаженным обителям трижды благословенного  сына  ее.  Они  обнажили  головы,

приложили к губам свои цевницы - и  полились  наивные  и  смиренно-радостные

хвалы их солнцу, утру, ей, непорочной заступнице всех страждущих в этом злом

и прекрасном мире, и рожденному от чрева ее в пещере Вифлеемской,  в  бедном

пастушеском приюте, в далекой земле Иудиной...

     Тело же мертвого старика из Сан-Франциско возвращалось домой, в могилу,

на  берега  Нового  Света.  Испытав  много  унижений,  много   человеческого

невнимания, с неделю пространствовав из одного портового пакгауза в  другой,

оно снова попало, наконец, на тот же самый знаменитый  корабль,  на  котором

так еще недавно, с таким почетом везли его в  Старый  Свет.  Но  теперь  уже

скрывали его от живых - глубоко спустили в просмоленном гробе в черный трюм.

И опять, опять пошел корабль в свой далекий морской путь. Ночью плыл он мимо

острова Капри, и печальны были его  огни,  медленно  скрывавшиеся  в  темном

море, для того, кто смотрел на них с острова Но там, на корабле, в  светлых,

сияющих люстрами и мрамором залах, был, как обычно, людный бал в эту ночь.

     Был он и на другую и на  третью  ночь  -  опять  среди  бешеной  вьюги,

проносившейся над гудевшим, как погребальная месса, и ходившим траурными  от

серебряной пены горами океаном. Бесчисленные огненные глаза корабля были  за

снегом едва видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот

двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем. Дьявол был  громаден,  как

утес,  но  еще  громаднее  его  был  корабль,  многоярусный,   многотрубный,

созданный гордыней Нового Человека со старым  сердцем  Вьюга  билась  в  его

снасти и широкогорлые трубы, побелевшие от снега, но он  был  стоек,  тверд,

величав и страшен. На самой верхней крыше его одиноко высились среди снежных

вихрей те уютные, слабо  освещенные  покои,  где,  погруженные  в  чуткую  и

тревожную дремоту, надо всем кораблем восседал его грузный водитель, похожий

на языческого идола. Он слышал  тяжкие  завывания  и  яростные  взвизгивания

сирены, удушаемой бурей, но успокаивал себя близостью того, в конечном итоге

для него самого непонятного, что было за  его  стеною  той  большой  как  бы

бронированной каюты, что то и дело наполнялась таинственным гулом,  трепетом

и  сухим  треском  синих  огней,   вспыхивавших   и   разрывавшихся   вокруг

бледнолицего телеграфиста с металлическим полуобручем  на  голове.  В  самом

низу, в подводной утробе "Атлантиды", тускло блистали сталью, сипели паром и

сочились кипятком и маслом тысячепудовые громады котлов и  всяческих  других

машин, той кухни, раскаляемой исподу адскими  топками,  в  которой  варилось

движение корабля, -  клокотали  страшные  в  своей  сосредоточенности  силы,

передававшиеся в самый киль его, в бесконечно длинное подземелье, в  круглый

туннель,  слабо  озаренный  электричеством,  где  медленно,  с   подавляющей

человеческую душу неукоснительностью,  вращался  в  своем  масленистом  ложе

исполинский вал, точно живое чудовище, протянувшееся в этом туннеле, похожем

на жерло. А средина "Атлантиды", столовые и бальные залы ее изливали свет  и

радость, гудели говором нарядной толпы,  благоухали  свежими  цветами,  пели

струнным  оркестром.  И  опять  мучительно  извивалось  и  порою   судорожно

сталкивалась среди этой толпы, среди блеска  огней,  шелков,  бриллиантов  и

обнаженных женских плеч, тонкая и гибкая  пара  нанятых  влюбленных:  грешно

скромная, хорошенькая девушка с опущенными ресницами, с невинной прической и

рослый молодой человек с черными, как бы приклеенными волосами,  бледный  от

пудры, в изящнейшей лакированной обуви, в узком, с длинными фалдами, фраке -

красавец, похожий на огромную пиявку. И никто не знал ни того, что уже давно

наскучило  этой  паре  притворно  мучиться   своей   блаженной   мукой   под

бесстыдно-грустную музыку, ни того, что  стоит  гроб  глубоко,  глубоко  под

ними, на дне темного трюма,  в  соседстве  с  мрачными  и  знойными  недрами

корабля, тяжко одолевающего мрак, океан, вьюгу...

 

     Васильевское. 10. 1915.

 

     --------------------------------------------------------

 

     1) - "Смилуйся" - католическая молитва (лат.).

     2) - Прочь! (англ.).

     3) - Прочь! (итал.).

     4) - Да (англ.}.

     5) - Вы звонили, синьор! (итал.).

     6) - Да, входите (англ.).

     7) - Уже умер (итал.).

     8) - Отправление (итал.).