<Бунин И. А. Воспоминания. Париж: Возрождение, 1950. С. 130—140>

 

ЕГО ВЫСОЧЕСТВО

Разбирая свои бумаги, нашел пакет с помѣткой: «Петр Александров».

В пакетѣ — пачка писем ко мнѣ «Петра Александрова», затѣм рукопись его наброска «Одиночество», книжечка разсказов («Петр Александров. Сон. Париж. 1921 год») и еще вырѣзка из парижской соціалистической газеты «Дни» — статья М. А. Алданова, посвященная его кончинѣ: он провел остаток своей жизни в эмиграцiи и умер на пятьдесят шестом году от рожденія, в скоротечной чахоткѣ.

Это был удивительный человѣк.

Алданов назвал его человѣком «совершенно удивительной доброты и душевнаго благородства». Но он был удивителен и многими другими качествами. Он был бы удивителен ими, если бы даже был простым смертным. А в нем текла царская кровь, он, избравшій для своей литературной дѣятельности столь скромное имя, — Петр Александров, — в жизни носил имя куда болѣе громкое: принц Петр Александрович Ольденбургскій. Он был из рода, считающагося одним из самых древних в Европѣ, — послѣдній из русской вѣтви принцев Ольденбургских, слившейся с родом Романовых, — был правнук

 

// 130

 

Императора Павла Петровича, был женат на дочери Александра III (Ольгѣ Александровнѣ).

Крайнее удивленіе вызвал он во мнѣ в первую же встрѣчу с ним. Это было нѣсколько лѣт тому назад, в Парижѣ. Я зашел по какому-то дѣлу в Земгор. Там, в пріемной, было множество народу и позади всѣх, у дверей, одиноко стоял какой-то пожилой человѣк, очень высокій и на рѣдкость худой, длинный, похожій на военнаго в штатском. Я прошел мимо него быстро, но сразу выдѣлил его из толпы. Он терпѣливо ждал чего-то, стоял тихо, скромно, но вмѣстѣ с тѣм так свободно, легко, прямо, что я тотчас подумал: «Какой-нибудь бывшій генерал…» Я мельком взглянул на него, на мгновеніе испытал то пронзительное чувство, которое нерѣдко испытываешь теперь при видѣ нѣкоторых пожилых и бѣдных людей, знавших когда-то богатство, власть, знатность: он был очень чисто (по военному чисто) выбрит и вымыт и точно так же чист, аккуратен и в одеждѣ, очень простой и дешевой: легкое непромокаемое пальто неопредѣленнаго цвѣта, бумажные воротнички, грубые ботинки военнаго англійскаго образца… Меня удивил его рост, его худоба, — какая-то особенная, древняя, рыцарская, в которой было что-то даже как-бы музейное, — его череп, совсѣм голый, маленькій, породистый до явных признаков вырожденія, сухость и тонкость красноватой, как бы слегка спаленной кожи на маленьком костлявом лицѣ, небольшiе подстриженные усы тоже красно-желтаго цвѣта и выцвѣтшіе глаза, скорбные, тихіе и очень серьезные, под треугольно поднятыми бровями (вѣрнѣе, слѣдами бровей). Но удивительнѣе всего было то, что произошло вслѣд за этим: ко мнѣ подо-

 

// 131

 

шел один из моих знакомых и, чему-то улыбаясь, сказал:

— Его Высочество просит позволенія представиться вам.

Я подумал, что он шутит: гдѣ-же это слыхано, чтобы высочества и величества просили позволенія представиться!

— Какое высочество?

— Принц Петр Александрович Ольденбургскій. Развѣ вы не видѣли? Вон он, стоит у двери.

— Но как-же это — «просит позволенія представиться»?

— Да видите-ли, он вообще человѣк какой-то совсѣм особенный…

А затѣм я узнал, что он пишет разсказы из народнаго быта в духѣ толстовских народных сказок. Вскорѣ послѣ нашего знакомства он пріѣхал ко мнѣ и привез ту самую книжечку, на счет которой и ходил в Земгор, печатая ее на свои средства в типографіи Земгора: три маленьких разсказа под общим заглавіем «Сон». Алданов, упоминая об этих разсказах, говорит: «Средневѣковыя хроники с ужасом говорят о кровавых дѣлах рода Ольденбургских… Один из Ольденбургских, Эгильмар, был особенно знаменит своей свирѣпостью… А потомок этого Эгильмара и правнук императора Павла Петровича писал разсказы из рабочей и крестьянской жизни, незадолго до кончины выразил желаніе вступить в Народно-Соціалистическую партію! Разные были в Россіи великіе князья. Были и такіе, что в 1917 году оказались пламенными республиканцами и изумляли покойнаго Родзянко красной ленточкой в петлицѣ. Принц Ольденбургскій не нацѣплял на себя этой ленточки.

 

// 132

 

Тѣсная дружба, закрѣпленная в дѣтствѣ, в день 1-го марта 1881 года, — день убійства императора Александра II, — связывала его с Николаем II — и едва ли кто другой так безкорыстно любил Николая II. Но политику его он всегда считал безумной. Он пытался даже «переубѣдить» царя и, не довѣряя своей силѣ убѣжденія, хотѣл сблизить его с Толстым. Это одно уже дает представленіе об образѣ мысли и о душевном обликѣ Ольденбургскаго. В нем не было ничего от «краснаго принца», от обязательного для каждой династіи Филиппа Эгалитэ. Он никогда не гонялся и не мог гоняться за популярностью, которую было нетрудно пріоберѣсти в его положеніи…»

Разсказы его были интересны, конечно, только тѣм, что тоже давали представленiе о его душевном обликѣ. Он писал о «золотых» народных сердцах, внезапно прозрѣвающих послѣ дурмана революціи и страстно отдающихся Христу, Его завѣтам братской любви между людьми, — «единственнаго спасенія міра во всѣх его страданіях», — писал горячо, лирически, но совсѣм неумѣло, наивно. Он, впрочем, и сам понимал это и, когда мы сошлись и подружились, не раз говорил мнѣ со всей трогательностью своей безмѣрной скромности:

— Прости, ради Бога, что все докучаю тебѣ своими писаніями. Знаю, что это даже дерзко с моей стороны, знаю, что пишу я как ребенок… Но вѣдь в этом вся моя жизнь теперь. Пишу мало, рѣдко, все больше только мечтаю, только собираюсь писать. Но мечтаю день и ночь и всетаки надѣюсь, что напишу наконец что-нибудь путное…

Достаточно удивительно для принца царской

 

// 133

 

крови и его «Одиночество». В нем есть такія строки:

— «Конец сентября. Погожій день. Кругом полосы изумрудных зеленей, желтаго жнивья, черных взметов; тихо летают нити серебряной паутины, темнѣют еще не успѣвшія облетѣть дубравы, далеко, между островами лѣсов, бѣлѣют церкви. Я верхом. На рыску двѣ борзыя собаки, бѣлый кобель и красная сука, идут у самых ног лошади. Кабардинец, слегка покачиваясь, мягко ступает по ровным зеленям. Я постепенно погружаюсь в какую-то полудремоту. Поводья выпали из рук, лежат, свѣсившись с шеи лошади; я не поднимаю их, боясь пошевелиться, чтобы не нарушить охватившаго все мое существо блаженнаго оцѣпенѣнія…»

— «Из-под ног лошади выскакивает русак, лошадь вздрагивает, я невольно хватаюсь за поводья. «Ату его, ату его!» — что есть силы кричу я, скача за собаками. Бѣлый кобель достает его, сшибает на зеленя…»

«Ѣду проселком. Собаки, высунувши языки, тяжело дыша, идут позади лошади. Постепенно угар травли проходит. Вспоминаю об охватившей меня сладкой дремотѣ, стараюсь снова привести себя в то же состояніе, но напрасно… Зачѣм не слышу я Ея звонкаго смѣха, не вижу Ея больших добрых глаз, Ея ласковой улыбки? Неужели навсегда, на всю жизнь разлука, одиночество?»

— «Въѣзжаю в село. Весело гудят молотилки, хлопают о землю цѣпы… Недалеко от церкви, на выгонѣ, останавливаюсь около закоптѣлой кузницы: — Семен, а Семен, нѣсколько раз повторяю я, не слѣзая с лошади. — Из сарая выходит маленькій плотный мужик, подходит к

 

// 134

 

лошади, здоровается, ласково глядит на меня снизу вверх, улыбается.

— Здравствуй, Семен. Не зайдешь-ли сегодня ко мнѣ вечерком посидѣть, побесѣдовать? — робко, почти с мольбой спрашиваю я его, боясь отказа. — Что-ж, зайду, спасибо, — отвѣчает он просто, теребя второченнаго русака…»

— «Недалеко за селом моя усадьба. Грустно стоит заколоченный бѣлый дом с колоннами и мезонином, направо конюшни, налѣво — флигелек, в котором поселился я. Меня встрѣчает старик рабочій. Я слѣзаю с лошади, он берет ее под уздцы, уводит в конюшню. Вхожу во флигель. Выпиваю нѣсколько рюмок водки, наскоро обѣдаю. Сажусь в кресло, стараюсь читать, но не могу прочесть и страницы… Подхожу к окну, гляжу на двор, на заколоченный дом, иду к столу, наливаю стакан водки, залпом выпиваю…»

3ная, что в этих строках нѣт ни одного слова выдумки, трудно читать их, не качая головой: какой странный человѣк! А что выдумки в них нѣт, об этом он сам говорил мнѣ. Написав «Одиночество», он особенно просил меня помочь ему напечатать его гдѣ-нибудь со своей обычной дѣтской простосердечностью и застѣнчивостью:

— Не скрою от тебя, это мнѣ доставило бы большую радость. Мнѣ набросок очень дорог, потому что в нем, прости за интимность, все правда, — то, что пережито мной лично и что очень мучило меня когда то… то есть, тогда, когда мы разошлись с Олей… с Ольгой Александровной…

Перечитывая эти строки, опять задаю себѣ все тот же вопрос, который постоянно приходит

 

// 135

 

мнѣ в голову при воспоминаніи о покойном: но кто же, в концѣ концов, был этот принц, робко просившій кузнеца провести с ним вечер, человѣк, с истинно святой простотой называвшій при посторонних Николая II — Колей? (Да, однажды, на одном вечерѣ у одного нашего знакомаго, гдѣ большинство гостей были старые революціонеры, он, слушая их оживленную бесѣду, совершенно искренно воскликнул: «Ах, какіе вы всѣ милые, прелестные люди! И как грустно, что Коля никогда не бывал на подобных вечерах! Все, все было бы иначе, если бы вы с ним знали друг друга!»). Отвѣтить на этот вопрос, — что за человѣк был он, — я точно никогда не мог. Не могу и теперь. Нѣкоторые называли его просто «ненормальным». Все так, но вѣдь и святые, блаженные были «ненормальны»…

Письма ко мнѣ тоже очень рисуют его. Привожу нѣкоторыя строки из них:

— …Я поселился в окрестностях Байоны, на собственной маленькой фермѣ, занимаюсь хозяйством, завел корову, кур, кроликов, копаюсь в саду и в огородѣ… По субботам ѣзжу к родителям, которые живут неподалеку, в окрестностях Сэн-Жан-дэ-Люз… Давно ничего не писал; даже не могу кончить начатаго еще лѣтом разсказа; когда кончу, пришлю его Тебѣ с просьбой подвергнуть самой строгой критикѣ… Очень соскучился по парижским знакомым… Переношусь мысленно в вашу парижскую квартиру: как было мнѣ уютно у вас и как хорошо говорилось! Никогда не забуду вашего болѣе чѣм добраго отношенія ко мнѣ… (1921 г.)

— …Спасибо Тебѣ большое за ласковое, доброе и милое письмо! Радуюсь от души, что

 

// 136

 

Ты опять принялся за работу. Ты пишешь, что вы собираетесь на юг, что в Парижѣ дорого и холодно… Пріѣзжайте в наши края, тут и теплѣй и дешевле. Этим лѣтом, прежде чѣм поселиться на фермѣ, я два раза останавливался в одном пансіончикѣ в предмѣстьѣ Сэн-Жан-дэ-Люз. Платил двадцать франков за все, стол отличный, комнаты, конечно, далеко не роскошны, но чисты и пріятны, хозяйки, мать и двѣ дочери, баски, потомки знаменитаго китолова, патріархальны, симпатичны, я чувствовал себя у них, как дома… (1921 г.)

— … Здѣсь стояли холода, теперь настала дождливая погода, море бушует… Настроеніе у меня не радостное, хочется поскорѣе весны, думается, что с ней пройдет и тоска. Сегодня начал писать, но что то не пишется, не нахожу слов для выраженія мысли, изображенія картины… (1922 г.)

— …Своим письмом Ты меня несказанно обрадовал. Спасибо Тебѣ большое за все, что Ты для меня сдѣлал… Начал писать задуманную повѣсть, но пишу с большим трудом. Погода ужасная, бури, дождь; может быть, с весной, с солнцем станет на душѣ легче, а пока тоска и страшно одиноко… Очень прошу Тебя не отказать сообщить мнѣ, когда будет напечатан мой разсказ в «Сполохах» и гдѣ можно купить этот журнал? С нетерпѣнiем жду свиданія с Тобой в Парижѣ… (1922 г.)

В сущности я знал его мало: встрѣчал не часто, — мы все жили в разных мѣстах, — до эмиграціи даже не видал никогда, свѣдѣній о его прежней жизни, в Россіи, имѣю немного: до войны он, в чинѣ генерала-майора, командовал стрѣлками императорской фамиліи… в

 

// 137

 

1917 году вышел в отставку и поселился в деревнѣ, в Воронежской губерніи, гдѣ мужики — тоже довольно странная исторія — предлагали ему кандидатуру в Учредительное Собраніе… потом, с наступленіем террора, бѣжал во Францію и большей частью жил по сосѣдству со своим отцом Александром Петровичем Ольденбургским, на этой фермѣ под Байоной (которую, кстати сказать, он завѣщал своему бывшему денщику, тоже бѣжавшему вмѣстѣ с ним из Россіи и неотлучно находившемуся при нем почти до конца его жизни в качествѣ и слуги и друга)… Неизвѣстен мнѣ полностью и его характер, — Бог вѣдает, может быть, были в нем кромѣ тѣх черт, которыя знал я, и другія какія-нибудь. Я же знал только прекрасные: эту дѣйствительно «совершенно исключительную доброту», это «душевное благородство», равное которому надо днем с огнем искать, необыкновенную простоту и деликатность в обращеніи с людьми, рѣдкую нѣжность в дружбѣ, горячее и неустанное стремленіе ко всему, что дает человѣческому сердцу мир, любовь, свѣт и радость…

Сперва он жил под Парижем, — и тут мы встрѣчались чаще всего, — потом, как уже сказано выше, под Байоной. Потом он неожиданно, к общему нашему изумленію, вторично женился: встрѣчаю его как то в нашем консульствѣ (это было еще до признанія Франціей большевиков, тогда, когда Посольство на улицѣ Гренелль еще оставалось в нашем эмигрантском распоряженіи) и вдруг он как-то особенно нѣжно обнимает меня и говорит: «Не дивись, я тебя представлю сейчас моей невѣстѣ… Мы с ней пришли сюда как раз по нашему дѣлу, насчет исполненiя разных формальностей, нужных нам

 

// 138

 

для свадьбы…» Брачная жизнь его продолжалась, однако, опять недолго. Недолго послѣ того и прожил он. Через год, пріѣхав весной искать дачу в Вансѣ (возлѣ Ниццы), мы с женой вдруг встрѣтили его там: одиноко сидит возлѣ кафэ на площади, увидав нас удивленно вскакивает, спѣшит навстрѣчу:

— Боже, как я рад! Вот не чаял!

— А ты зачѣм и почему здѣсь?

Он махнул рукой и заплакал:

— Видишь: даже не смѣю обнять тебя и поцѣловать руку Вѣрѣ Николаевнѣ, у меня внезапно открылась чахотка, послали сюда лечиться, спасаться югом…

Юг ему не помог. Он переѣхал в Париж, жил свою послѣднюю зиму в санаторіи. Но не помогла и санаторія: к веснѣ его опять перевезли на Ривьеру, гдѣ он вскорѣ и скончался — в бѣдности, в полном одиночествѣ…

Той зимой он в послѣдній раз посѣтил меня. Попросил письмом позволенія пріѣхать. «Умоляю Тебя, как только это будет Тебѣ возможно, назначь мнѣ свиданіе по очень важному для меня дѣлу…» И вскорѣ, как то вечером, пріѣхал — едва живой, задыхающiйся, весь облитый дождем. И дѣло его оказалось такое, что мнѣ и теперь больно вспоминать о нем: его хотѣли взять в опеку, объявить умалишенным (все из за того, что он подписал ферму под Байоной своему денщику), и вот он прiѣхал просить меня написать куда то удостовѣреніе, что я нахожу его в здравом умѣ и твердой памяти…

— Но, дорогой мой, помилуй, какое же может имѣть значеніе мое удостовѣреніе?

 

// 139

 

— Ах, ты не знаешь: очень большое! Если можешь, пожалуйста, напиши!

Я, конечно, написал. Но вскорѣ смерть освободила его от всѣх наших удостовѣренiй.

 

________

 

Гроб его стоит теперь в подземельи русской церкви в Каннах, ожидая Россіи, успокоенія в родной землѣ.

 

1931 г.

 

// 140