<Бунин И. А. Воспоминания. Париж: Возрождение, 1950. С. 105—117>
В Москвѣ когда-то говорили, что Шаляпин дружит с писателями в пику Собинову, который соперничал с ним в славѣ: говорили, что тяга Шаляпина к писателям объясняется вовсе не его любовью к литературѣ, а желаніем слыть не только знаменитым пѣвцом, но и «передовым, идейным человѣком», — пусть, мол, сходит с ума от Собинова только та публика, которая во всѣ времена и всюду сходила и будет сходить с ума от теноров. Но мнѣ кажется, что Шаляпина тянуло к нам не всегда корыстно. Помню, напримѣр, как горячо хотѣл он познакомиться с Чеховым, сколько раз говорил мнѣ об этом. Я наконец спросил:
— Да за чѣм же дѣло стало?
— За тѣм, — отвѣчал он, — что Чехов нигдѣ не показывается, все нѣт случая представиться ему.
— Помилуй, какой для этого нужен случай! Возьми извозчика и поѣзжай.
— Но я вовсе не желаю показаться ему нахалом! А кромѣ того, я знаю, что я так оробѣю перед ним, что покажусь еще и совершенным дураком. Вот если бы ты свез меня как нибудь к нему…
Я не замедлил сдѣлать это и убѣдился, что
// 105
все была правда: войдя к Чехову, он покраснѣл до ушей, стал что-то бормотать… А вышел от него в полном восторгѣ:
— Ты не повѣришь, как я счастлив, что наконец узнал его, и как очарован им! Вот это человѣк, вот это писатель! Теперь на всѣх прочих буду смотрѣть как на верблюдов.
— Спасибо, — сказал я, смѣясь.
Он захохотал на всю улицу.
_________
Есть знаменитая фотографическая карточка, — знаменитая потому, что она, в видѣ открытки, разошлась в свое время в сотнях тысячах экземпляров, — та, на которой сняты Андреев, Горькій, Шаляпин, Скиталец, Чириков, Телешов и я. Мы сошлись однажды на завтрак в московскій нѣмецкій ресторан «Альпійская роза», завтракали долго и весело и вдруг рѣшили — ѣхать сниматься. Тут мы со Скитальцем сперва немножко поругались. Я сказал:
— Опять сниматься! Все сниматься! Сплошная собачья свадьба.
Скиталец обидѣлся:
— Почему же это свадьба да еще собачья? — отвѣтил он своим грубо-наигранным басом. — Я, напримѣр, собакой себя никак не считаю, не знаю, как другіе считают себя.
— А как же это назвать иначе? — сказал я. — Идет у нас сплошной пир, праздник. По вашим же собственным словам, «народ пухнет с голоду», Россія гибнет, в ней «всякія напасти, внизу власть тьмы, а наверху тьма власти», над ней «рѣет буревѣстник, черной молніи подобен», а что в Москвѣ, в Петербургѣ? День и
// 106
ночь праздник, всероссійское событіе за событіем: новый сборник «Знанія», новая пьеса Гамсуна, премьера в Художественном театрѣ, премьера в Большом театрѣ, курсистки падают в обморок при видѣ Станиславскаго и Качалова, лихачи мчатся к Яру и в Стрѣльну…
Дѣло могло перейти в ссору, но тут поднялся общій смѣх. Шаляпин закричал:
— Браво, правильно! А всетаки айда, братцы, увѣковѣчивать собачью свадьбу! Снимаемся мы, правда, частенько, да надо же что нибудь потомству оставить послѣ себя. А то пѣл, пѣл человѣк, а помер и крышка ему.
— Да, — подхватил Горькій, — писал, писал — и околѣл.
— Как, напримѣр, я, — сумрачно сказал Андреев. — Околѣю в первую голову…
Он это постоянно говорил, и над ним посмѣивались. Но так оно и вышло.
________
Всѣ считали Шаляпина очень лѣвым, ревѣли от восторга, когда он пѣл «Марсельезу» или «Блоху», в которой тоже усматривали нѣчто революціонное, сатанинское, издѣвательство над королями:
Жил был король когда-то,
При нем блоха жила…
И что-же вдруг случилось? Сатана стал на колѣни перед королем, — по всей Россіи прокатился слух: Шаляпин стал на колѣни перед царем! Толкам об этом, возмущенію Шаляпиным не было конца-краю. И сколько раз потом
// 107
оправдывался Шаляпин в этом своем прегрѣшеніи!
— А как же мнѣ было не стать на колѣни? — говорил он. — Был бенефис императорскаго опернаго хора, вот хор и рѣшил обратиться на высочайшее имя с просьбой о прибавкѣ жалованья, воспользоваться присутствіем царя на спектаклѣ и стать перед ним на колѣни. И обратился и стал. И что-же мнѣ, тоже пѣвшему среди хора, было дѣлать? Я никак не ожидал этого колѣнопреклоненія, как вдруг вижу: весь хор точно косой скосило на сценѣ, всѣ оказались на колѣнях, протягивая руки к царской ложѣ! Что же мнѣ было дѣлать? Одному торчать над всѣм хором телеграфным столбом? Вѣдь это же был-бы форменный скандал!
________
В Россіи я его видѣл в послѣдній раз в началѣ апрѣля 1917 года, в дни, когда уже пріѣхал в Петербург Ленин. Я в эти дни тоже был в Петербургѣ и вмѣстѣ с Шаляпиным получил приглашеніе от Горькаго присутствовать на торжественном сборищѣ в Михайловском театрѣ, гдѣ Горькій должен был держать рѣчь по поводу учрежденія им какой-то «Академіи свободных наук». Не понимаю, не помню, почему, мы с Шаляпиным получили приглашеніе на это во всѣх смыслах нелѣпое сборище. Горькій держал свою рѣчь весьма долго, высокопарно и затѣм объявил:
— Товарищи, среди нас Шаляпин и Бунин! Предлагаю их привѣтствовать!
Зал стал бѣшено апплодировать, стучать ногами, вызывать нас. Мы скрылись за кулисы,
// 108
как вдруг кто-то прибѣжал вслѣд за нами, говоря, что зал требует, чтобы Шаляпин пѣл. Выходило так, что Шаляпину опять надо было «становиться на колѣни». Но он рѣшительно сказал прибѣжавшему:
— Я не пожарный, чтобы лѣзть на крышу по первому требованію. Так и объявите в залѣ.
Прибѣжавшій скрылся, а Шаляпин сказал мнѣ, разводя руками:
— Вот, брат, какое дѣло: и пѣть нельзя и не пѣть нельзя, — вѣдь в свое время вспомнят, на фонарѣ повѣсят, черти. А все-таки пѣть я не стану.
И так и не стал. При большевиках уже не был столь храбр. За то в концѣ концов ухитрился сбѣжать от них.
________
В іюнѣ 37-го года я слушал его в послѣдній раз в Парижѣ. Он давал концерт, пѣл то один, то с хором Афонскаго. Думаю, что уже и тогда он был тяжело болен. Волновался необыкновенно. Он, конечно, всегда волновался, при всѣх своих выступленіях, — это дѣло обычное: я видѣл, как вся тряслась и крестилась перед выходом на сцену Ермолова, видѣл за кулисами послѣ сыгранной роли Ленскаго и даже самого Росси, — войдя в свою уборную, они падали просто замертво. То же самое в нѣкоторой мѣрѣ бывало, вѣроятно, и с Шаляпиным, только прежде публика этого никогда не видала. Но на этом послѣднем концертѣ она видѣла, и Шаляпина спасал только его талант жестов, интонацій. Из-за кулис он прислал мнѣ записку, чтобы я зашел к нему. Я пошел. Он стоял блѣдный,
// 109
в поту, держа папиросу в дрожащей рукѣ, тотчас спросил (чего прежде, конечно, не сдѣлал бы):
— Ну что, как я пѣл?
— Конечно, превосходно, — отвѣтил я. И пошутил: — Так хорошо, что я все время подпѣвал тебѣ и очень возмущал этим публику.
— Спасибо, милый, пожалуйста подпѣвай, — отвѣтил он со смутной улыбкой. — Мнѣ, знаешь, очень нездоровится, на днях уѣзжаю отдыхать в горы, в Австрію. Горы — это, брат, первое дѣло. А ты на лѣто куда?
Я опять пошутил:
— Только не в горы. Я и так все в горах: то Монмартр, то Монпарнас.
Он опять улыбнулся, но очень разсѣянно.
Ради чего дал он этот послѣдній концерт? Ради того, вѣроятно, что чувствовал себя на исходѣ и хотѣл проститься со сценой, а не ради денег, хотя деньги любил, почти никогда не пѣл с благотворительными цѣлями, любил говорить:
— Безплатно только птички поют.
_________
В послѣднiй раз я видѣл его мѣсяца за полтора до его кончины, — навѣстил его, больного, вмѣстѣ с М. А. Алдановым. Болен он был уже тяжело, но сил, жизненнаго и актерскаго блеска было в нем еще много. Он сидѣл в креслѣ в углу столовой, возлѣ горѣвшей под желтым абажуром лампы, в широком черном шелковом халатѣ, в красных туфлях, с высоко поднятым надо лбом коком, огромный и великолѣпный, как старѣющій лев. Такого породистаго величія я в
// 110
нем прежде никогда не видал. Какая была в нем кровь? Та особая сѣверно-русская, что была в Ломоносовѣ, в братьях Васнецовых? В молодости он был крайне простонароден с виду, но с годами все мѣнялся и мѣнялся.
________
Толстой, в первый раз послушав его пѣніе, сказал:
— Нѣт, он поет слишком громко.
Есть еще и до сих пор множество умников, искренно убѣжденных, что Толстой ровно ничего не понимал в искусствѣ, «бранил Шекспира, Бетховена». Оставим их в сторонѣ; но как же всетаки объяснить такой отзыв о Шаляпинѣ? Он остался совершенно равнодушен ко всѣм достоинствам шаляпинскаго голоса, шаляпинскаго таланта? Этого, конечно, быть не могло. Просто Толстой умолчал об этих достоинствах, — высказался только о том, что показалось ему недостатком, указал на ту черту, которая дѣйствительно была у Шаляпина всегда, а в тѣ годы, — ему было тогда лѣт двадцать пять, — особенно: на избыток, на нѣкоторую неумѣренность, подчеркнутость его всяческих сил. В Шаляпинѣ было слишком много «богатырскаго размаха», даннаго ему и от природы и благопріобрѣтеннаго на подмостках, которыми с ранней молодости стала вся его жизнь, каждую минуту раздражаемая непрестанными восторгами толпы вездѣ и всюду, по всему міру, гдѣ бы она его ни видала: на оперной сценѣ, на концертной эстрадѣ, на знаменитом пляжѣ, в дорогом ресторанѣ или в салонѣ милліонера. Трудно вкусившему славы быть умѣренным!
// 111
— Слава подобна морской водѣ, — чѣм больше пьешь, тѣм больше жаждешь, — шутил Чехов.
Шаляпин пил эту воду без конца, без конца и жаждал. И как его судить за то, что любил он подчеркивать свои силы, свою удаль, свою русскость, равно как и то, «из какой грязи попал он в князи»? Раз он показал мнѣ карточку своего отца:
— Вот посмотри, какой был у меня родитель. Драл меня нещадно!
Но на карточкѣ был весьма благопристойный человѣк лѣт пятидесяти, в крахмальной рубашкѣ с отложным воротничком и с черным галстучком, в енотовой шубѣ, и я усумнился: точно ли драл? Почему это всѣ так называемые «самородки» непремѣнно были «нещадно драны» в дѣтствѣ, в отрочествѣ? «Горькій, Шаляпин поднялись со дна моря народнаго»… Точно ли «со дна»? Родитель, служившій в уѣздной земской управѣ, ходившій в енотовой шубѣ и в крахмальной рубашкѣ, не Бог вѣсть какое дно. Думаю, что нѣсколько прикрашено вообще все дѣтство, все отрочество Шаляпина в его воспоминаніях, прикрашены друзья и товарищи той поры его жизни, — напримѣр, какой-то кузнец, что-то уж слишком красиво говорившій ему о пѣніи:
— Пой, Федя, — на душѣ веселѣй будет! Пѣсня — как птица, выпусти ее, она и летит!
И всетаки судьба этого человѣка была дѣйствительно сказочна[1], — от пріятельcтва с кузнецом до пріятельских обѣдов с великими князьями и наслѣдными принцами дистанція не малая. Была его жизнь и счастлива без мѣры, во всѣх отношеніях: поистинѣ дал ему Бог «в пре-
// 112
дѣлѣ земном все земное». Дал и великую тѣлесную крѣпость, пошатнувшуюся только послѣ цѣлых сорока лѣт странствій по всему міру и всяческих земных соблазнов.
________
Я однажды жил рядом с Баттистини в гостиницѣ в Одессѣ: он тогда в Одессѣ гастролировал и всѣх поражал не только молодой свѣжестью своего голоса, но и вообще молодостью, хотя ему было уже семьдесят четыре года. В чем была тайна этой молодости? Отчасти в том, как берег он себя: послѣ каждаго спектакля тотчас же возвращался домой, пил горячее молоко с зельтерской водой и ложился спать. А Шаляпин? Я его знал много лѣт и вот вспоминаю: большинство наших встрѣч с ним все в ресторанах. Когда и гдѣ мы познакомились, не помню. Но помню, что перешли на ты однажды ночью в Большом Московском Трактирѣ, в огромном домѣ против Иверской часовни. В этом домѣ, кромѣ трактира, была и гостиница, в которой я, пріѣзжая в Москву, иногда живал подолгу. Слово трактир уже давно не подходило к тому дорогому и обширному ресторану, в который постепенно превратился трактир с годами, и тѣм болѣе в ту пору, когда я жил над ним в гостиницѣ: в эту пору его еще расширили, открыли при нем новые залы, очень богато обставленные и предназначенные для особенно богатых обѣдов, для ночных кутежей наиболѣе знатных московских купцов из числа наиболѣе европеизированных. Помню, что в тот вечер главным среди пирующих был московскій француз Сіу со своими дамами и знакомыми, среди
// 113
которых сидѣл и я. Шампанское за столом Сіу, как говорится, лилось рѣкой, он то и дѣло посылал на чай сторублевки неаполитанскому оркестру, игравшему и пѣвшему в своих красных куртках на эстрадѣ, затопленной блеском люстр. И вот на порогѣ зала вдруг выросла огромная фигура желтоволосаго Шаляпина. Он, что называется, «орлиным» взглядом окинул оркестр — и вдруг взмахнул рукой и подхватил то, что он играл и пѣл. Нужно-ли говорить, какой изступленный восторг охватил неаполитанцев и всѣх пирующих при этой неожиданной «королевской» милости! Пили мы в ту ночь чуть не до утра, потом, выйдя из ресторана, остановились, прощаясь на лѣстницѣ в гостиницу, и он вдруг мнѣ сказал этаким волжским тенорком:
— Думаю, Ванюша, что ты очень выпимши, и поэтому рѣшил поднять тебя на твой номер на своих собственных плечах, ибо лифт не дѣйствует уже.
— Не забывай, — сказал я, — что живу я на пятом этажѣ и не так мал.
— Ничего, милый, — отвѣтил он, — как нибудь донесу!
И, дѣйствительно, донес, как я ни отбивался. А донеся, доиграл «богатырскую» роль до конца — потребовал в номер бутылку «столѣтняго» бургонскаго за цѣлых сто рублей (которое оказалось похоже на малиновую воду).
________
Не надо преувеличивать, но не надо и преуменьшать: тратил он себя всетаки порядочно. Без умолку говорить, не давая рта раскрыть своему собесѣднику, неустанно разсказывать то то,
// 114
то другое, все изображая в лицах, сыпать прибаутками, словечками, — и чаще всего самыми крѣпкими, — жечь папиросу за папиросой и все время «богатырствовать» было его истинной страстью. Как-то неслись мы с ним на лихачѣ по зимней ночной Москвѣ из «Праги» в «Стрѣльну»: мороз жестокій, лихач мчит во весь опор, а он сидит во весь свой рост, распахнувши шубу, говорит и хохочет во все горло, курит так, что искры летят по вѣтру. Я не выдержал и крикнул:
— Что ты над собой дѣлаешь! Замолчи, запахнись и брось папиросу!
— Ты умный, Ваня, — отвѣтил он сладким говорком, — только напрасно тревожишься: жила у меня, брат, особенная, русская, все выдержит.
— Надоѣл ты мнѣ со своей Русью! — сказал я.
— Ну, вот, вот. Опять меня бранишь. А я этого боюсь, бранью человѣка можно в гроб вогнать. Все называешь меня «ой ты гой еси, добрый молодец»: за что, Ваня?
— За то, что не щеголяй в поддевках, в лаковых голенищах, в шелковых жаровых косоворотках с малиновыми поясками, не наряжайся под народника вмѣстѣ с Горьким, Андреевым, Скитальцем, не снимайся с ними в обнимку в разудало-задумчивых позах, — помни, кто ты и кто они.
— Чѣм же я от них отличаюсь?
— Тѣм, что, напримѣр, Горькій и Андреев очень способные люди, а всѣ их писанія всетаки только «литература» и часто даже лубочная, твой-же голос во всяком случаѣ не «литература».
— Пьяные, Ваня, склонны льстить.
// 115
— И то правда, — сказал я, смѣясь. — А ты всетаки замолчи и запахнись.
— Ну, ин будь по твоему…
И, запахнувшись, вдруг так рявкнул «У Карла есть враги!», что лошадь рванула и понесла еще пуще.
________
В Москвѣ существовал тогда литературный кружок «Среда», собиравшійся каждую недѣлю в домѣ писателя Телешова, богатаго и радушнаго человѣка. Там мы читали друг другу свои писанія, критиковали их, ужинали. Шаляпин был у нас нерѣдким гостем, слушал чтенія, — хотя терпѣть не мог слушать, — иногда садился за рояль и, сам себѣ аккомпанируя, пѣл — то народныя русскія пѣсни, то французскія шансонетки, то Блоху, то Марсельезу, то Дубинушку — и все так, что у иных «дух захватывало».
Раз, пріѣхав на «Среду», он тотчас-же сказал:
— Братцы, пѣть хочу!
Вызвал по телефону Рахманинова и ему сказал то же:
— Пѣть до смерти, хочется! Возьми лихача и немедля пріѣзжай. Будем пѣть всю ночь.
Было во всем этом, конечно, актерство. И всетаки легко представить себѣ, что это за вечер был — соединеніе Шаляпина и Рахманинова. Шаляпин в тот вечер довольно справедливо сказал:
— Это вам не Большой театр. Меня не там надо слушать, а вот на таких вечерах, рядом с Сережей.
Так пѣл он однажды и у меня в гостях на
// 116
Капри, в гостиницѣ «Квисисана», гдѣ мы с женой жили три зимы под ряд. Мы дали обѣд в честь его пріѣзда, пригласили Горькаго и еще кое-кого из капрійской русской колонiи. Послѣ обѣда Шаляпин вызвался пѣть. И опять вышел совершенно удивительный вечер. В столовой и во всѣх салонах гостиницы столпились всѣ жившiе в ней и множество капрійцев, слушали с горящими глазами, затаив дыханіе… Когда я как-то завтракал у него в Парижѣ, он сам вспомнил этот вечер:
— Помнишь, как я пѣл у тебя на Капри?
Потом завел грамофон, стал ставить напѣтыя им в прежніе годы пластинки и слушал самого себя со слезами на глазах, бормоча:
— Не плохо пѣл! Дай Бог так-то всякому!
1938 г.
// 117