<Бунин И. А. Воспоминания. Париж: Возрождение, 1950. С. 65—77>

 

ТОЛСТОЙ

Я чуть не с дѣтства жил в восхищеніи им.

Мальчиком я уже имѣл нѣкоторое представленіе о нем, но не из чтенія его книг, а по разговорам у нас в домѣ. Между прочим, помню, что отец нерѣдко смѣялся, разсказывая, как читают «Войну и Мир» наши нѣкоторые сосѣди помѣщики: один читает только «Войну», а другой только «Мир», то есть один, читая, пропускает все, что касается войны, а другой — наоборот. В отрочествѣ чувства к Толстому были у меня уже не простыя. Отец говорил:

— Я его немного знал. Во время севастопольской кампаніи встрѣчал, играл с ним в карты в осажденном Севастополѣ…

И, помню, я на него смотрѣл с восторженным удивленiем: живого Толстого видѣл!

С той поры писатели были для меня уже существами какого-то совсѣм особаго рода, к которым я испытывал какое-то непередаваемое чувство, котораго я и до сих пор не умѣю опредѣлить, как не умѣю сказать, как, когда и почему я сам стал писателем. Отвѣтить на это для меня так же невозможно, как на то, с каких пор и как вообще я стал тѣм, что я есть. Когда же (как-то само собою) рѣшилось, что мнѣ надлежит быть[1] только писателем, моей вто-

 

// 65

 

рой жизнью стала жизнь в том мірѣ, гдѣ поэты, писатели. Не помню, когда именно начал я читать Толстого и как случилось, что я выдѣлил его из прочих. Бывает, что человѣк открывает что-нибудь прекрасное и дорогое для него внезапно, с изумленіем. Этого со мной по отношенію к Толстому не было, такой минуты я не помню. Вообще то прекрасное, что я встрѣчал в дѣтствѣ, отрочествѣ, молодости, кажется, никогда не удивляло меня, — напротив, у меня было такое чувство, точно я знал его уже давно, так что мнѣ оставалось только радоваться встрѣчѣ с ним.

А затѣм долгіе годы я был по настоящему влюблен в него, в тот мной самим созданный образ, который томил меня мечтой увидѣть его на яву. Мечта эта была неотступная, но как я мог тогда осуществить ее? Поѣхать в Ясную Поляну? Но с какой стати, с какими глазами? Раз я не выдержал, в один прекрасный лѣтній день внезапно осѣдлал своего верхового киргиза и закатился на Ефремов, в сторону Ясной Поляны, до которой от нас было не больше ста верст. Но, доскакав до Ефремова, струсил, рѣшил обдумать дѣло серьезнѣе, переночевать в Ефремовѣ — и всю ночь не мог заснуть от волненія, от поминутной смѣны рѣшеній, ѣхать или не ѣхать, скитался всю ночь по городу и так устал, что, зайдя на разсвѣтѣ в городской сад, мертвым сном заснул на первой попавшейся скамейкѣ, а проснувшись, и совсѣм протрезвился, подумал еще немного — и поскакал назад, домой, гдѣ работники сказали мнѣ:

— Эх, барчук, барчук, и как только ухитрились вы так обработать киргиза за однѣ сутки! За кѣм это вы гонялись?

 

// 66

 

Послѣ того я напрасно «гонялся» за Толстым еще нѣсколько лѣт.

В молодости, плѣненный мечтами о чистой, здоровой и доброй жизни среди природы, собственными трудами, в простой одеждѣ, в братской дружбѣ не только со всѣми бѣдными и угнетенными людьми, но и со всѣм растительным и животным міром, главное же опять таки от влюбленности в Толстого, как художника, я стал толстовцем, — конечно, не без тайной надежды, что это даст мнѣ наконец уже как бы нѣсколько законное право увидѣть его и даже, может быть, войти в число людей, приближенных к нему. И вот, началось мое толстовское «послушаніе».

Я жил тогда в Полтавѣ, гдѣ почему-то оказалось не мало толстовцев, с которыми я вскорѣ и сблизился. В общем это был совершенно несносный народ; но я терпѣл. Первый кого я узнал, был нѣкто Клопскій, человѣк довольно извѣстный в то время в нѣкоторых кругах и даже попавшій в герои нашумѣвшей тогда повѣсти Коронина «Учитель жизни». Это был высокiй, худой человѣк в высоких сапогах и в блузѣ, с узким сѣрым ликом и бирюзовыми глазами, хитрый нахал и плут, неутомимый болтун, вѣчно всѣх поучавшій, наставлявшій, любившій ошеломлять неожиданными выходками, дерзостями и вообще всей той манерой вести себя, при помощи которой он довольно сытно и весело шатался из города в город. Среди полтавских толстовцев был доктор Александр Александрович Волкенштейн, по происхожденiю и по натурѣ большой барин, кое в чем походившій на Стиву Облонскаго. И вот, явившись в Полтаву, Клопскій первым дѣлом от-

 

// 67

 

правляется к Волкенштейну и очень скоро попадает через него в полтавскіе салоны, куда Волкенштейн проводит его и с «идейной» цѣлью, как проповѣдника, и просто для забавы, как курьезную фигуру, и гдѣ Клопскій говорит, напримѣр, такія вещи:

— Да, да, вижу, как вы тут живете: лжете да конфетами закусываете, да идолам своим по церквам, которыя уже давно пора на воздух взорвать, молебны служите! И когда только вообще кончатся всѣ тѣ нелѣпости и мерзости, в которых тонет мір? Вот, скажем, ѣхал я сюда из Харькова; приходит человѣк, называемый почему-то кондуктором, и говорит: «ваш билет». Я его спрашиваю: а что это значит, какой собственно билет? Отвѣчает: но билет, по которому вы ѣдете? А я ему опять свое: позвольте, я не по билету, а по рельсам ѣду. — Значит, говорит, у вас билета нѣту? — Конечно, говорю, нѣту. — В таком случаѣ мы вас на слѣдующей станціи высадим. — Прекрасно, говорю, это ваше дѣло, а мое дело ѣхать. На слѣдующей станціи дѣйствительно являются: пожалуйте выходить. Но зачѣм-же, говорю, выходить, мнѣ и тут хорошо. — Значит, вы выходить не желаете? — Разумѣется, нѣт. — Тогда мы вас выведем. — Выведете? Но я не пойду. — Тогда вытащим, вынесем. — Что же, выносите, это ваше дѣло. — И вот, меня, дѣйствительно, тащут: несут на руках, на диво всей почтенной публикѣ, два рослых бездѣльника, два мужика, которые с гораздо большей пользой могли бы землю пахать…

Таков был этот в нѣкотором родѣ знаменитый Клопскій. Прочіе были не знамениты, но тоже хороши. Это были братья Д., сѣвшiе на землю под Полтавой, люди необыкновенно

 

// 68

 

скучные, тупые и самомнительные, хотя с виду весьма смиренные, затѣм нѣкто Леонтьев, щуплый и маленькій молодой человѣк болѣзненной, но рѣдкой красоты, бывшій паж, тоже мучившій себя мужицким трудом и тоже лгавшій и себѣ, и другим, что он очень счастлив этим, затѣм громадный еврей, похожій на матераго русскаго мужика, ставшій впослѣдствіи извѣстным под именем Теноромо, человѣк, державшійся всегда с необыкновенной важностью и снисходительностью к простым смертным, нестерпимый ритор, софист, занимавшійся бондарным ремеслом. К нему-то под начало и попал я. Он-то и был мой главный наставник, как в «ученіи», так и в жизни трудами рук своих: я был у него подмастерьем, учился набивать обручи. Для чего мнѣ нужны были эти обручи? Для того опять таки, что они как-то соединяли меня с Толстым, давали мнѣ тайную надежду когда-нибудь увидать его, войти в близость с ним. И, к великому моему счастью, надежда эта вскорѣ совершенно неожиданно оправдалась. Вскорѣ вся братія смотрѣла на меня уже как на своего, и Волкенштейн — это было в самом концѣ девяносто третьяго года — вдруг пригласил меня ѣхать с ним сперва к «братьям» в Харьковскую губернію, к мужикам села Хилково, — принадлежавшаго извѣстному толстовцу князю Хилкову, — а затем в Москву, к самому Толстому.

Трудное это было путешествiе. Ѣхали мы в третьем классѣ, с пересадками, все норовя попадать в вагоны наиболѣе простонародные, ѣли «безубойное», то есть чорт знает что, хотя Волкенштейн иногда и не выдерживал, вдруг бѣжал к буфету и с страшной жадностью глотал

 

// 69

 

одну за другой двѣ-три рюмки водки, закусывая и обжигаясь пирожками с мясом, а потом пресерьезно говорил мнѣ:

— Я опять дал волю своей похоти и очень страдаю от этого, но все же борюсь с собой и все же знаю, что не пирожки владѣют мной, а я ими: я не раб их, хочу — ѣм, хочу — не ѣм…

Трудно было ѣхать потому больше всего, что я сгорал от нетерпѣнія поскорѣй попасть в Москву, нам-же, видите-ли, непремѣнно надо было ѣхать с плохими поѣздами, а кромѣ того пожить с хилковскими «братьями», войти в личное общеніе с ними и «укрѣпить» и себя и их этим общеніем на путях «доброй» жизни. Мы так и сдѣлали — пожили у хилковских мужиков, кажется, дня три или четыре, и я возненавидѣл за эти дни этих богатых, благочестивых, благих на вид мужиков, ночевки в их избах, их пироги с начинкой из картофеля, их псалмопѣнія, их разсказы про их непрестанную и лютую борьбу «с попами и начальниками» и буквоѣдскіе споры о Писаніи истинно всѣми силами души. Наконец, перваго января, мы тронулись дальше. Помню, я проснулся в тот день с такой радостью, что совсѣм забылся и брякнул: «С новым годом, Александр Александрович!» — за что и получил от Александра Александровича жесточайшій нагоняй: что это значит — новый год, понимаю-ли я, какую старую безсмыслицу повторяю я? Однако не до того мнѣ было тогда. Я слушал и думал: прекрасно, прекрасно, все это сущій вздор, — завтра вечером мы будем в Москвѣ, а послѣзавтра я увижу Толстого… И так оно и случилось.

Волкенштейн кровно обидѣл меня: поѣхал к

 

// 70

 

Толстому вечером, сію же минуту послѣ того, как мы добрались до московской гостиницы, а меня с собой не взял: — «Нельзя, нельзя, надо предупредить Льва Николаевича, я предупрежу, предупрежу» — и убѣжал. А вернулся домой очень поздно и даже ничего не разсказал о своем визитѣ, только поспѣшно кинул мнѣ: «Я точно живой воды напился!» — при чем я совершенно безошибочно опредѣлил по запаху от него, что он, послѣ живой воды, пил еще и шамбертен, затѣм, очевидно, чтобы доказать, что не он раб шамбертена, а шамбертен его раб. Хорошо было только то, что Толстого он все таки предупредил, хотя я даже и на это мало надѣялся: очень милый, но уж очень легкомысленный человѣк был этот, слегка женоподобный, полнѣющій, красивый брюнет. На другой день вечером я, внѣ себя, побѣжал наконец в Хамовники.

Как разсказать все послѣдующее?

Лунный морозный вечер. Добѣжал, стою и едва перевожу дыханiе. Кругом глушь и тишина, пустой лунный переулок. Передо мной ворота, раскрытая калитка, снѣжный двор. В глубинѣ, налѣво, деревянный дом, нѣкоторыя окна котораго красновато освѣщены. Еще лѣвѣе, за домом, сад и над ним тихо играющія разноцвѣтными лучами сказочно-прелестныя зимнія звѣзды. Да и все вокруг сказочное. Какой особый сад, какой необыкновенный дом, как таинственны и полны значенія эти освѣщенныя окна: вѣдь за ними — Он, Он! И такая тишина, что слышно, как колотится сердце — и от радости, и от страшной мысли: а не лучше ли поглядѣть на этот дом и убѣжать назад? Отчаянно кидаюсь наконец во двор, на крыльцо дома и звоню.

 

// 71

 

Тотчас же отворяют — и я вижу лакея в плохеньком фракѣ и свѣтлую прихожую, теплую, уютную, со множеством шуб на вѣшалках, среди которых рѣзко выдѣляется старый полушубок. Прямо передо мной крутая лѣстница, крытая красным сукном. Правѣе, под нею, запертая дверь, за которой слышны гитары и веселые молодые голоса, удивительно беззаботные к тому, что они раздаются в таком совершенно необыкновенном домѣ.

— Как прикажете доложить?

— Бунин.

— Как-с?

— Бунин.

— Слушаю-с.

И лакей убѣгает наверх и, к моему удивленію, тотчас-же, вприпрыжку, бочком, перехватывая рукой по перилам, сбѣгает назад:

— Пожалуйте обождать наверх, в залу… А в залѣ я удивляюсь еще больше: едва вхожу, как в глубинѣ его налѣво тотчас-же, не заставляя меня ждать, открывается маленькая дверка и из-за нея быстро, с неуклюжей ловкостью выдергивает ноги, выныривает, — ибо за этой дверкой было двѣ-три ступеньки в коридор, — кто-то большой, сѣдобородый, слегка как будто кривоногій, в широкой, мѣшковато сшитой блузѣ из сѣрой бумазеи, в таких же штанах, больше похожих на шаровары, и в тупоносых башмаках. Быстрый, легкій, страшный, остроглазый, с насупленными[2] бровями. И быстро идет прямо на меня, быстро (и немного присѣдая) подходит ко мнѣ, протягивает, вѣрнѣе, ладонью вверх бросает большую руку, забирает в нее всю мою, мягко жмет и неожиданно улыбается очаровательной улыбкой, ласковой и

 

// 72

 

какой-то вмѣстѣ с тѣм горестной, даже как-бы слегка жалостной, и я вижу, что эти маленькіе глаза вовсе не страшные и не острые, а только по звѣриному зоркіе. Легкіе и жидкіе остатки сѣрых (на концах слегка завивающихся) волос по крестьянски раздѣлены на прямой пробор, очень большія уши сидят необычайно высоко, бугры бровных дуг надвинуты на глаза, борода, сухая, легкая, неровная, сквозная, позволяет видѣть слегка выступающую нижнюю челюсть…

— Бунин? Это с вашим батюшкой я встрѣчался в Крыму? Вы что-же, надолго в Москву? Зачѣм? Ко мнѣ? Молодой писатель? Пишите, пишите, если очень хочется, только помните, что это никак не может быть цѣлью жизни… Садитесь пожалуйста и разскажите мнѣ о себѣ…

Он и заговорил так же поспѣшно, как вошел, мгновенно сдѣлав вид, будто не замѣтил моей полной потерянности, и торопясь вывести меня из нея, отвлечь от нея меня. Что он еще говорил? Все разспрашивал:

— Холосты? Женаты? С женщиной можно жить только как с женой и не оставлять ее никогда… Хотите жить простой, трудовой жизнью? Это хорошо, только не насилуйте себя, не дѣлайте себе мундира из нея, во всякой жизни можно быть хорошим человѣком…

Мы сидѣли возлѣ маленькаго столика. Довольно высокая старинная фаянсовая лампа мягко горѣла под розовым абажуром. Лицо его было за лампой, в легкой тѣни, я видѣл только очень мягкую сѣрую матерію его блузы да его крупную руку, к которой мнѣ хотѣлось припасть с восторженной, истинно сыновней нѣжностью, да слышал его старческій слегка альтовый голос с характерным звуком нѣсколько вы-

 

// 73

 

дающейся челюсти… Вдруг зашуршал шелк, я взглянул, вздрогнул, поднялся: — из гостиной плавно шла крупная и нарядная, сіяющая черным шелковым платьем, чудесно убранными волосами и живыми, сплошь темными глазами дама:

— Léоn, — сказала она, ты забыл, что тебя ждут…

И он тоже поднялся и с извиняющейся, даже как бы чуть виноватой улыбкой, с поднятыми бровями, глядя мнѣ прямо в лицо своими маленькими глазами, в которых вcе была какая-то темная грусть, опять забрал мою руку в свою:

— Ну, до свиданія, до свиданія, дай вам Бог, приходите ко мнѣ, когда опять будете в Москвѣ… Не ждите многаго от жизни, лучшаго времени, чѣм теперь, у вас не будет… Счастья в жизни нѣт, есть только зарницы его, — цѣните их, живите ими…

И я ушел, убѣжал, совершенно внѣ себя, и провел вполнѣ сумасшедшую ночь, непрерывно видѣл его во снѣ с такой разительной яркостью и в такой дикой путаницѣ, что и теперь вспомнить жутко, захватывал себя, просыпаясь, на том, что я что-то бормочу, брежу…

Возвратясь в Полтаву, я писал ему и получил от него нѣсколько ласковых отвѣтных писем. В одном из них он опять дал мнѣ понять, что не стоит мнѣ так уж стараться быть толстовцем, но я все не унимался: обручи набивать бросил, но стал торговать книжками «Посредника», незаконно, без должнаго разрѣшенія продавать их на базарах, на ярмарках, за что и был судим и приговорен сидѣть в тюрьмѣ, — от которой меня спас, к моему тогдашнему большому горю, царскій манифест — затѣм завел

 

// 74

 

книжную лавку, полтавское отдѣленіе «Посредника», и так запутал счета, что порою примѣривался повѣситься. В концѣ концов я эту лавку просто бросил, уѣхал в Москву, но и там все еще пытался увѣрить себя, что я брат и единомышленник руководителей этого «Посредника» и тѣх, что постоянно торчали в его помѣщеніи, наставляя друг друга на счет «доброй» жизни. Там-то я и видѣл его еще нѣсколько раз. Он туда иногда заходил, вѣрнѣе, забѣгал (ибо он ходил страшно легко и быстро) по вечерам и, не снимая полушубка, сидѣл час или два, со всѣх сторон окруженный братіей, серьезно дѣлавшей ему порою такіе вопросы: «Лев Николаевич, но что-же я должен был бы сдѣлать, если бы на меня напал, напримѣр, тигр?» Он в таких случаях только смущенно улыбался и говорил:

— Да какой же тигр, откуда тигр? Я вот за всю жизнь не встрѣтил ни одного тигра…

Вспоминаю еще, как однажды сказал ему, желая сказать пріятное и даже слегка подольститься:

— Вот всюду возникают теперь эти общества трезвости.

Он слегка нахмурился:

— Какія общества?

— Общества трезвости…

— То есть, это когда собираются, чтобы водки не пить? Вздор. Чтобы не пить, не зачѣм собираться. А уж если собираться, то надо пить. Все вздор, ложь, подмѣна дѣйствія видимостью его…

А на дому я был у него еще только один раз. Меня провели через залу, гдѣ я когда-то впервые сидѣл с ним возлѣ милой розовой лампы,

 

// 75

 

потом в эту маленькую дверку, по ступенькам за ней и по узкому коридору, и я робко стукнул в дверь направо.

— Войдите, — отвѣтил старческій альтовый голос.

И я вошел и увидѣл низкую, небольшую комнату, тонувшую в сумракѣ от желѣзнаго щитка над старинным подсвѣчником в двѣ свѣчи, кожаный диван возлѣ стола, на котором стоял этот подсвѣчник, а потом и его самого, с книжкой в руках. При моем входѣ он быстро поднялся и неловко, даже, как показалось мнѣ, смущенно бросил ее в угол дивана. Но глаза у меня были мѣткіе, и я увидѣл, что читал он, то есть перечитывал (и, вѣрно, уже не в первый раз, как дѣлаем это и мы, грѣшные) свое собственное произведеніе, только что напечатанное тогда, — «Хозяин и работник». Я, от восхищенія перед этой вещью, имѣл безтактность издать восторженное восклицаніе. А он покраснѣл, замахал руками:

— Ах, не говорите! Это ужас, это так ничтожно, что мнѣ по улицам ходить стыдно!

Лицо у него было в этот вечер худое, темное, строгое, точно из бронзы литое. Он очень страдал в тѣ дни — не задолго перед тѣм умер его семилѣтній Ваня. И послѣ «Хозяина и работника» он тотчас же заговорил о нем:

— Да, да, милый, прелестный мальчик был. Но что это значит — умер? Смерти нѣт, он не умер, раз мы любим его, живем им!

Вскорѣ мы вышли и пошли в «Посредник». Была черная мартовская ночь, дул весенній вѣтер, раздувая огни фонарей. Мы бѣжали наискось по снѣжному, бѣлому Дѣвичью Полю, он прыгал через канавы, так что я едва поспѣ-

 

// 76

 

вал за ним, и опять говорил — отрывисто, строго, рѣзко:

— Смерти нѣту, смерти нѣту!

В послѣдній раз я видѣл его лѣт через десять послѣ того. В страшно морозный вечер, среди огней за сверкающими, обледенѣлыми окнами магазинов, шел по Арбату — и неожиданно столкнулся с ним, бѣгущим своей пружинной, подпрыгивающей походкой прямо навстрѣчу мнѣ. Я остановился и сдернул шапку. Он тоже пріостановился и сразу узнал меня:

— Ах, это вы! Здравствуйте, надѣвайте, пожалуйста, надѣвайте шапку… Ну, как, что, гдѣ вы и что с вами?

Старческое лицо его так застыло, посинѣло, что имѣло совсѣм несчастный вид. Что-то вязаное из голубой песцовой шерсти, что было на его головѣ, было похоже на старушечій шлык. Большая рука, которую он вынул из песцовой перчатки, была совершенно ледяная. Поговорив, он крѣпко и нѣжно нѣсколько раз пожал ею мою, опять глядя мнѣ в глаза горестно, с поднятыми бровями.

— Ну, Христос с вами, Христос с вами, до свиданiя…

 

1927 г.

 

// 77



[1] В тексте ошибочно: был

[2] В тексте ошибочно: наступленными