И. А. ЕСАУЛОВ
Российский государственный
гуманитарный университет, г. Москва
ЭКФРАСИС
В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ НОВОГО ВРЕМЕНИ:
КАРТИНА И ИКОНА*
В своей работе «На подступах к жанру
экфрасиса» Л. Геллер обратил внимание на то, что «русская
литература предпочитает говорить о нерусском искусстве. Или же, говоря о
русском, стирает излишек русскости»1. Он предлагает несколько
возможных объяснений факта «выхода через окно картины в нерусский мир»2.
В нашей работе представлено иное истолкование этого
предпочтения. Мы исходим из того, что экфрасис в русской словесной культуре так
или иначе помнит о своем иконном сакральном инварианте, что за описанием
картины в русской литературе так или иначе мерцает иконическая христианская
традиция иерархического предпочтения «чужого» небесного «своему» земному.
Иногда эта иконная «память» экфрасиса проявляется эксплицитно, но чаще
скрывается в подтексте произведения. Один из достаточно редких непосредственных
экспликаций иконичности можно обнаружить в стихотворении Б. Пастернака «Ожившая фреска» (1944). Здесь
Сталинградская битва описывается как литургическое вневременное действо — с молебном («земля гудела, как молебен»3),
кадильницей («кадильницею дым»). Здесь «ночное небо Сталинграда» осмысливается
как «ширь
________
© Есаулов И. А.,
2001. Статья подготовлена на основе доклада, прочитанного автором в рамках
Лозаннских дней (Lausanne, Universitеv de Lausanne, 5—7 ноября
1 Геллер Л. На подступах к жанру экфрасиса. Русский фон для
нерусских картин (и наоборот) // Wiener Slawistischer Almanach. Bd. 44.
1997. С. 156—157.
2 Там же. С. 157.
3 Текст цитируется по
изданию: Пастернак Б. Избранное: В 2 т. Т. 1.
М., 1985. С. 386—387;
514—515. Курсив, кроме специально оговоренных случаев, всюду наш.
44
небесная» за пределами земли («Он перешел земли
границы»). Центральное место в тексте занимает именно описание
иконографического сюжета «Чудо Георгия о змие». При этом происходит словесная
проекция этого сюжета на события Сталинградской битвы.
Хвостатые черти, прыгающие в ямы «по темной росписи
часовни», сопоставлены с неприятельскими бомбами и снарядами; «вражеские танки»
имеют грозную драконью чешую; свастика называется «хвостатой», тем самым
обретая инфернальное осмысление; земное пламя напоминает адский огонь фрески:
А рядом в конном поединке
Сиял над змеем лик Георгия.
В пастернаковском тексте можно
обнаружить и третьего участника иконографического сюжета. Как известно, помимо
Георгия Победоносца и змия часто изображается царевна, принесенная в жертву
змию, но освобожденная Георгием. Такой «царевной» является вначале мать
лирического героя:
И мальчик облекался в латы,
За мать в воображеньи ратуя,
И налетал на супостата
С такой же свастикой хвостатою.
Как видим, хвостатость «супостата»,
т. е. змия, является антиципацией нацистской свастики.
Ратование мальчика («и налетал на супостата») предвосхищает танковые сражения:
Теперь, когда своей погонею
Он топчет вражеские танки.
Одновременно последний глагол «топчет»
ориентирован также и на конный
поединок Георгия. Однако предполагаемая, но не состоявшаяся жертва змия — мать героя в батальной действительности становится
страдающей матерью-родиной, которую защищает воин:
И родина, как голос пущи,
Как зов в лесу и грохот отзыва.
Интересно, что родной для воина «голос
пущи» звучит словно бы из монастырского
сада:
И вдруг он вспомнил детство, детство,
И монастырский сад, и грешников.
Само чудо иконографического сюжета, итоговая победа Георгия и спасение
царевны-родины, не только явно проецируется
45
Пастернаком на грядущее окончание войны, но даже и
словесно присутствует в тексте, завершая его:
Он перешел земли границы,
И будущность, как ширь небесная,
Уже бушует, а не снится,
Приблизившаяся, чудесная.
Чудесная будущность не
только является отражением архетипического чуда
победы, но и значимо переносится из земного измерения в небесную сферу,
перерастая «земли границы». Характерно, что в машинописном варианте того же
пастернаковского текста об уже погибшем герое современной битвы говорится
следующим образом:
Он вновь на знаменитом фронте,
Где ангелы и отошедшие
Сражаются на горизонте
Над продолжающейся сечею.
Таким образом, изображение Георгия
Победоносца действительно является окном в иной мир, но тот мир, где «ангелы и
отошедшие сражаются». Ясно, что такой мир не может быть здешним, «своим»,
собственно племенным, российским. Это иной ярус бытия: «над <…> сечею». Характерно, что в
черновиках Пастернака стихотворение имело название «Воскресение».
Зададимся вопросом об истоках экфрасиса в русской
литературе. Согласно Л. Геллеру, «экфрасис входит изначально
в рассказы о паломничествах по святым местам…»4. Это по сути верное
наблюдение мы попытаемся поставить в несколько иной контекст понимания.
В «Повести временных лет» одним из главных аргументов
выбора веры в сознании древнерусского книжника является красота богослужения: в Царьграде Патриарх «повелѣ созвати
крилосъ, по обычаю створиша праздникъ, и кадила вожьгоша, пѣнья и лики
съставиша. И иде с ними (русскими. — И. Е.) в церковь, и поставиша я; на пространьнѣ
мѣстѣ, показающе красоту церковную, пѣнья и службы
архиерѣйски… Они же во изумѣньи бывше, удивившеся, похвалиша службу
ихъ»5. Если в мусульманской мечети «нѣсть веселья в них, но
печаль и смрадъ великъ», а в латинском
________
4 Геллер Л. Указ. соч. С. 153.
5 Текст цитируется по
изданию: Повесть временных лет. СПб., 1996. С. 49—52.
46
храме послы Владимира «красоты не видѣхомъ
никоеяже», то в греческой земле «и не свѣмы, на небѣ ли есмы были,
ли на земли: нѣсть бо на земли такаго вида ли красоты такоя, и не
доумѣемъ бо сказати; токмо то вѣмы, яко онъдѣ Богъ с
человѣки пребываеть, и есть служба их паче всѣхъ странъ. Мы убо не
можемъ забыти красоты тоя…»
В той же летописи после крещения Владимира отмечается
Седьмой собор в Никее, где 350 святых отцов
«прокляша, иже ся не поклонять иконамъ». Аргументация против учения «латинъ»
здесь же строится летописцем в соотнесении с иконопочитанием: «Не преимай же
ученья от латынъ, ихъ же ученье разъвращено: влѣзъше бо въ церковь, не
поклонятся иконамъ, но стоя поклонится… Сего бо апостоли не предаша; предали бо
суть апостоли крестъ поставленъ цѣловать и иконы предаша. Лука бо
еуангелистъ, первое напсавъ, посла в Римъ. Яко же глаголетъ Василий: “Икона на
первый образъ приходить”».
С иконопочитанием соседствует идолоборчество: Владимир
в Киеве «повелѣ кумиры испроврещи, овы исѣщи, а другия огневи
предати. Перуна же повелѣ привязати коневи къ хвосту и влещи с горы по
Боричеву на Ручай, 12 мужа пристави тети жезльемь. Се же
не яко древу чюющю, но на поруганье бѣсу, иже прелщаше симь образом
человѣкы, да възмездье прииметь от человѣкъ».
В этом контрастном словесном описании уже можно
усмотреть, во-первых, сакрализацию одних изображений, а во-вторых, демонизацию6
других. Эта резкая контрастность, как представляется, в той или иной форме
сохраняется и в русской литературе нового времени.
С другой же стороны, уже в этом сопоставлении
летописца можно заметить и аксиологическую оппозицию «своего» и «чужого».
Конечно, это еще не позднейшее противопоставление «европейского — русскому», а противопоставление «универсального — племенному»7. «Чужое» мыслится
________
6 «В
истреблении идолов могли они (киевляне. — И. Е.) видеть
уничтожение кровавых жертв и не животных только, но и человеческих жертв, и
потому самое крещение представлялось омовением от крови перед началом
священного дела построения храмов бескровных жертв <…>.
Очень возможно, что утро крещения было утром Великой Субботы пред Пасхою…» (Федоров Н. Ф. Собрание
сочинений: В 4 т.
Т. 3.
М., 1997. С. 418—419).
7 Ср.: «Каким бы ни было
богатство автохтонных традиций восточно-славянского язычества <…>,
только с принятием христианства русская культура преодолела локальную
ограниченность и приобрела универсальное измерение» (Аверинцев С. С. Крещение Руси и
пути русской культуры // Контекст—
47
как универсальное, общезначимое, истинное, а «свое»
как локальное, несущественное и ложное. Существенно, что бес словно таится в определенного типа изображениях
(бес «прелщаше симь образом человѣкы» — замечает летописец). Таким образом, изначально — у истоков экфрасиса — наличествует жесткая оппозиция двух типов
изображения. Эта оппозиция сакрализована. Не всякое «чужое» лучше «своего»
(мусульманство, иудаизм, латинство отрицаются как неистинные возможности
самореализации), но именно такое «чужое», которое осмысливается как истинное8
и соотносится со сферой небесного.
Своего рода образцами иконного канона русского
экфрасиса можно считать такие тексты Н. С. Лескова, как
«Запечатленный ангел» (1873) и «Сошествие во ад» (1894).
________
8 «Предки наши в то время еще
не в состоянии были судить о достоинстве разных вер по изучению и отвлеченным
догматам <…>.
Что оставалось делать? Одно — пойти и посмотреть
собственными очами все эти религии в их внешнем проявлении и одежде, в их
святилищах, празднествах и богослужении, расспросить о знаменовании их
священных обрядов и таким образом хоть сколько-нибудь понять внутреннее
достоинство самих вероисповеданий, так и сделано» (Макарий, митрополит Московский и Коломенский. История Русской
Церкви. Кн. 1.
М., 1994. С. 234—235).
Весьма существенным в аспекте нашей темы представляется продолжение мысли этого
авторитетного автора: «Достойно замечания, что когда бояре и старцы созваны
были для рассуждения о вере, то ни один из них не стал восхвалять или защищать
перед Владимиром древнюю веру отцов, ни один не выразил даже намека, что нет
нужды искать веры какой-либо иной, лучшей» (Там же. С. 235).
Ср. также глубокую интерпретацию Н. Ф. Федорова:
«Отправка послов для отыскания обряда
(здесь и далее выделено автором. — И. Е.), который заключал
бы в себе наибольшую красоту, есть
самое простое объяснение того факта, что русский
народ предпочел обряд догмату; и кроме ученых никто не поймет, почему голая
мысль (догмат), или мысль, выраженная только словом сухим, отвлеченным языком,
а не образным, предпочтительнее мысли, выраженной всеми художественными
способами <…>.
Нельзя не изумляться удивительному эстетическому чутью русского народа, который
умел почувствовать красоту в обряде, созданном самым художественным народом в
мире» (Федоров Н. Ф. Указ. соч. С. 417—418).
Поэтому вряд ли корректно механически транслировать стройную систему
православной догматики на корпус художественных
текстов русской литературы и на этом основании высокомерно отказывать
отечественным писателям в причастности их творчества христианской традиции: сам
православный код русской культуры изначально литургический, а его средоточие —
Воскресение Христа.
48
В «Запечатленном ангеле» особо подчеркивается
древность иконного письма:
…иконы всё самые пречудные, письма самого искусного, древнего, либо
настоящего греческого, либо первых новгородских или строгановских изографов <…>. Такой возвышенности я уже после нигде не видел!9
<…> Изрещи нельзя, что это было за искусство в сих <…> святынях! Глянешь на Владычицу, как пред ее чистотою бездушные
древеса преклонились, сердце тает и трепещет; глянешь на ангела… радость! Сей
ангел воистину был что-то неописуемое. Лик у него, как сейчас вижу, самый
светлобожественный и этакий скоропомощный; взор умилен; ушки с тороцами, в знак
повсеместного отвсюду слышания; одеянье горит, рясны златыми преиспещрено;
доспех пернат, рамена пре-поясаны; на персях младенческий лик Эмануилев; в
правой руке крест, в левой огнепалящий меч. Дивно! дивно! <…> Крылья же пространны и белы как снег <…>
Глянешь на эти крылья, молишься «осени»,
и сейчас весь стишаешь, и в душе станет мир. Вот это была какая икона!
Напротив, в произведениях иного типа
подчеркивается именно непросветленное земное
(т. е. недолжное) начало:
…в новых школах художества повсеместное растление чувства развито и суете
ум повинуется. Высокого вдохновения тип утрачен, а все с земного вземлется и земною
страстию дышит. Наши новейшие художники начали с того, что архистратига
Михаила с князя Потемкина Таврического стали изображать, а теперь уже того
достигают, что Христа Спаса жидовином пишут. Чего же еще от таких людей
ожидать? Их необрезанные сердца, может быть, еще и не то изобразят и велят за
божество почитать <…>; но только уже мы богам чуждым не поклонимся и жидово лицо за
Спасов лик не примем, а даже изображения эти, сколь бы они ни были искусны, за
студодейное невежество почитаем и отвращаемся от него, поелику есть отчее
предание, «что развлечение очес разоряет чистоту разума, яко водомет
поврежденный погубляет воду».
Для христианина, согласно этой
логике, бывает недостаточно Писания и молитвы, поскольку иконное «изображение
явственно душе говорит, чего христианину надлежит молить и жаждать, дабы от
земли к неизреченной славе Бога вознестись»:
…когда он зрит пред собою изображенную
небесную славу, то он <…> понимает, как надо этой цели достигать <…>: вымоли человек первее всего душе своей дар страха Божия, она
________
9 Текст цитируется по
изданию: Лесков Н. С. Собрание
сочинений: В 12 т. Т. 1. М., 1989. С. 397—456.
49
сейчас и пойдет облегченная со ступени на ступень <…>, и
в те поры человеку и деньги и вся слава земная при молитве кажутся не иначе как
мерзость пред Господом.
При подобной установке писание иконы
не может быть актом нейтральным со стороны иконописца (точно так же, как и
восприятие иконы неотделимо от молитвенного состояния и не обособляется в
качестве эстетического созерцания):
Встарь благочестивые художники, принимаясь за священное художество, постились
и молились и производили одинаково, что за большие деньги, что за малые, как
того честь возвышенного дела требует. А эти <…> помимо
неаккуратности в художестве, все они сами расслабевши, все друг пред другом
величаются…
Иконописец в этой аксиологической
системе не может быть собственно живописцем, т. е. самовольным творцом произвольного изображения.
Из этой же повести:
Так скопируй мне, — говорит, — в перстень женин портрет.
Но Севастьян говорит:
— Нет, вот уж этого я не могу.
— А почему?
— А потому, — говорит, — что <…> я не могу для него своего художества унизить, дабы отеческому
осуждению не подпасть.
— Что за вздор такой!
— Никак нет, — отвечает, — это не вздор, а у нас есть отеческое постановление от благих времен, и в
патриаршей грамоте подтверждается: «аще убо кто на таковое святое дело, еже
есть иконное воображение, сподобится, то тому изрядного жительства изографу
ничего, кроме святых икон не писать!» <…>
— А если я тебе пятьсот рублей дам за это?
— Хоть и пятьсот тысяч обещайте, все равно при вас они останутся.
В рассказе «Сошествие во ад» с еще
большей резкостью противопоставлены два типа изображения: икона «Воскресения с
сошествием» «древнего, греческого письма» и «живописная» икона никонианских
времен. Экфрасис иконографического сюжета соседствует с цитированием
апокрифического «Евангелия Никодима», дабы подчеркнуть лишь кажущуюся «произвольность
фантазии русских иконописцев»10, строго основанную именно на тексте
апокрифа.
________
10 Текст цитируется по
изданию: Лесков Н. С.
Собрание сочинений: В 12 т. Т. 12. М., 1989. С. 344—359.
50
Чрезвычайно существенно для русской словесности, что
икона «Сошествие во ад» (которая в рассказе охарактеризована как «любимая икона
русского народа») в русской православной иконописи вплоть до конца XVI в. единственное иконографическое решение и изображение
Воскресения Христова. Поэтому икона имела, как правило, двойное название «Сошествие
во ад — Воскресение Христово».
Пасхальный лейтмотив воскресения пропитывает весь
корпус русской классической словесности, являясь архетипическим. Достаточно
сказать, что даже для М. Горького он настолько значим, что
автор в повести «Мать» принуждает своего героя — атеиста Павла Власова — уже в третьей главе принести и повесить картину,
изображающую воскресшего и идущего в Эммаус Христа11.
Иконическая традиция, таким образом, отчетливо
проявляется и в экфрасисе, посвященном собственно картинам.
В повести Н. В. Гоголя «Портрет» обе редакции строятся именно на
противопоставлении двух типов изображения, написанных одним художником:
инфернальный портрет ростовщика с его особого рода иллюзионистским эффектом — демоническими глазами — и финальная картина, созерцая которую зрители «все
были поражены необыкновенной святостью фигур»12.
Вообще можно заметить, что гоголевский цикл «Арабески»,
изданный в
Автор неизменно именует живописца художником, а не иконописцем,
а его произведение — картиной, а не иконой.
Однако совершенно очевиден иконический подтекст этой повести. Художник
заявляет: «…не в гостиную понесу я мои картины, их поставят в церковь. Кто
поймет меня — поблагодарит,
________
11 См.:
Есаулов И. Жертва и
жертвенность в повести М. Горького «Мать» // Вопросы
литературы. 1998. № 6. С. 54—66.
12 Текст цитируется по
изданию: Гоголь Н. В.
Собрание художественных произведений: В 5 т. Т. 3. М., 1960.
С. 94—173.
51
не поймет — все-таки
помолится Богу». Художнику «давали беспрестанно заказы в церкви». Наконец,
после осквернения кисти инфернальным изображением ростовщика («он <…> совершенно уверился в том, что кисть его
послужила дьявольским орудием <…>,
внушая бесовские побуждения»), художник перед созданием картины о Рождестве
Иисуса очищает душу, удаляется в пустынь, постится, читает беспрерывно молитвы
(упоминается о его «непостижимом самоотверженьи, которому примеры можно разве
найти в одних житиях святых»). Наконец, свою картину герой создает в монастыре, не выходя из своей кельи,
едва питая себя суровой пищей, беспрестанно молясь. Результат старания
художника все-таки картина, а не икона («Это было, точно, чудо кисти»). В ее
описании особо подчеркивается «святая, невыразимая тишина, обнимающая всю
картину». Однако эта картина не только имеет евангельский сюжет, но и имеет
атрибуты как раз иконы. Именно поэтому она словно бы трансформируется в икону:
Вся братья поверглась на колена пред новым образом,
и умиленный настоятель произнес: «Нет, нельзя человеку с помощью одного
человеческого искусства произвести такую картину: высшая сила водила твоею
кистью, и благословенье небес почило на труде твоем».
Подчеркнем, что и в первом, и во
втором типах изображения акцентируется особое воздействие картины на реципиентов. В том и другом случае мы видим, собственно,
изображение, выходящее за пределы искусства. Так, настоятель заявляет в финале:
«Нет, нельзя человеку с помощью одного человеческого искусства произвести такую
картину». Но и в начале повести о портрете ростовщика говорится нечто подобное:
«Это уже было не искусство». Затем: «это не было искусство». «Экая сила! — Если я хотя вполовину изображу его <…>, он убьет всех моих святых и ангелов; они
побледнеют перед ним». Таким образом, и этот тип изображения также проецируется
именно на иконный инвариант — однако как
его отрицание. Портрет ростовщика становится в художественном целом повести
своего рода антииконой и получает своеобразный онтологический статус, присущий
иконам, но обратный им13.
________
13 См.: Лепахин В. Живопись и иконопись в повести Гоголя
«Портрет». По редакции «Арабесок» // Dissertationes Slavicae: Sectio Historiae Litterarum.
XXII. Szeged,
52
Эта тенденция «иконизации» экфрасиса проявляется и в
произведениях тех русских авторов, которые, казалось бы, совершенно далеки от
всякой мистики. Возьмем Г. И. Успенского — больше
очеркиста, нежели писателя, автора, весьма ценимого В. И. Лениным как
раз за беспощадный реализм. Тем не менее, в программном для его творчества
рассказе «Выпрямила» (1885) в описании отнюдь не иконографического сюжета, а
скульптуры Венеры Милосской в Лувре можно обнаружить то же умиление и ту же
иерархию истинного и неистинного искусства, что и в рассмотренных выше
примерах.
Особенно интересно, что описывается тело, специфическая античная телесность. Но эта телесность помещается в совершенно особенный — именно духовный — контекст понимания. При этом объект словесного
изображения получает какие-то весьма необычные коннотации. У героя Успенского
Венера Милосская выпрямила «скомканную
человеческую душу»14. Он оспоривает Фета, который увидел в античной
скульптуре «смеющееся» и млеющее негой женское «тело». Для Успенского же в этом
изображении нет никакой телесности и никакой женственности. Для него «творец
этого художественного произведения имел какую-то другую, высшую цель». Скульптор творил «не думая о поле, а пожалуй, даже и
о возрасте <…>, он создавал то истинное в человеке <…>,
то, чего сейчас, сию минуту нет ни в ком, ни в чем и нигде (в другом месте
герой печалится «о бесконечной «юдоли»
настоящего». — И. Е.), но что есть в то же время в каждом человеческом
существе». Эта скульптура «зарождает в сердце живую скорбь о несовершенстве теперешнего человека». Последняя
фраза, конечно, в большей степени может относиться к иконному изображению. Но
именно так герой Успенского понимает
античную скульптуру!
Не случайно в финале рассказа герой, вспомнив
парижское впечатление от созерцания Венеры Милосской, намеревается купить себе
ее фотографию, повесить ее «тут на
стене, и когда меня задавит, обессилит тяжкая деревенская жизнь, взгляну на
нее, вспомню все, ободрюсь и…» Это, конечно, чистая сакрализация, причем
сакрализация именно иконного типа.
________
14 Текст
цитируется по изданию: Успенский Г. И. Полное собрание
сочинений. Т. 10.
Кн. 1.
М.; Л., 1953. С. 246—272.
53
Слово «созерцание» не вполне уместно в данном случае,
поскольку неправомерно эстетизирует сам процесс рецепции. Между тем, герой
произведения «не мог даже есть, пить в этот день (первой встречи со
скульптурой. — И. Е.), до такой степени мне казалось это ненужным и
обидным для того нового, которое я в себе самом бережно принес в мою комнату»;
он «не решался часто ходить в Лувр и
шел туда только в таком случае, если чувствовал, что могу «с чистою совестью»
принять в себя животворную тайну»; он «при малейшей душевной нескладице не
решался подходить к статуе близко». Наконец, через четыре года, будучи в
Париже, подошел «даже к самым воротам» Лувра, «но просто совестно стало идти».
Стыдно, потому что «я уже опять был скомкан <…> и чувствовал, что теперь меня уж не
выпрямишь». Весьма характерно отношение реципиента к произведению искусства:
«Что ж я пойду понапрасну
беспокоить ее? Все равно ничего не выйдет, а ее только сконфузишь!» Постоял и
пошел в русскую библиотеку упиваться
газетными известиями о градобитиях и неурожаях.
Последняя ироническая фраза
провоцирует исследователя на противопоставление недолжной русской
действительности (т. е. «своего») как бы вполне должному «чужому».
Действительно, Венера Милосская припоминается рассказчику «в глухой, занесенной
снегом деревушке, в скверной, неприветливой избе, в темноте и тоске безмолвной
томительной зимней ночи». В другом месте:
…я вдруг <…> очутился не в своей берлоге с полуразрушенною печью и промерзлыми
углами, а ни много ни мало — в Лувре, в той самой комнате, где стоит она…
Таким образом, казалось бы, и в этом
случае мы можем констатировать выход через экфрасис в нерусский — должный — мир.
Однако эта интерпретация вряд ли адекватна. Любое (а не только русское) земное настоящее в художественном целом
рассказа является в той или иной степени недолжным.
Дело в том, что в начале текста сопоставляются парижские впечатления и
российская жизнь. «Сравнения всегда были не в пользу отечества», — замечает рассказчик.
Однако подлинная ценностная иерархия все-таки
совершенно иная:
Во всем <…>, во всем, что только ни видит ваш глаз, все одно унижение, все
попрание в человеке человека… И страшно становилось за душевную участь
теперешнего человека, за искалеченное, постоянно опечаленное существо его души.
54
Поэтому парижская, лондонская и русская деревенская
жизнь уравнены между собой «скомканной душой человеческой». Однако это
изначальное человеческое несовершенство, эту «скомканность души» рассказчик
осознает только в результате духовного
воздействия произведения. Причем это духовное воздействие передано у Успенского — в соответствии с его поэтикой — едва ли не физиологической фразеологией:
Что-то, чего я понять не мог, дунуло
в глубину моего скомканного, искалеченного, измученного существа и выпрямило
меня <…>, заставило всего «хрустнуть»
именно так, когда человек растет…
Таким образом, экфрасис и в данном
случае выполняет функцию перевода недолжного земного (в том числе, недолжного «своего»
русского) в должное духовное, понимаемое не только как «нерусское», но и как не
мужское, не женское, не имеющее возраста — нечто духовно-универсальное. В сборнике «Демоны
глухонемые» Максимилиана Волошина протопоп Аввакум также предпочитает
духовно-универсальное «своему». Персонаж Волошина свою истинную родину
уподобляет небесному Иерусалиму, но не земной России. Поэтому казнь
переживается им как возвращение: «На родину мне ехать… Христос мой миленькой! Обратно к Вам в Иерусалим небесный»15.
Возвращаясь к тексту Г. И. Успенского,
следует еще отметить ту же оппозицию недолжного и должного изображения. Эта
оппозиция совпадает с иерархией телесного и духовного начал. Рассказчик особо
подчеркивает, что античная скульптура — это «калека
безрукая», что имеет в его глазах одно несомненное достоинство: это «не
позволяет поэту млеть и раскисать». Тогда как «новые французские скульпторы,
так те не то, что «красоту», а «истину», «милосердие», «отчаяние» — всё изображают в самом голом виде, без прикрышки»:
Прочтешь в каталоге: «Истина», а глаза-то смотрят совсем не туда… «Отчаяние»…
подойдешь, поглядишь и думаешь вовсе не об «отчаянии», а о том, что «эко, мол,
баба-то… растянулась — словно белуга».
________
15 Волошин М. Демоны
глухонемые. Харьков, 1919. С. 54. Подробнее см.: Есаулов И. А. Родное и
вселенское в сборнике стихов Максимилиана Волошина «Демоны глухонемые» // Дискурс.
№ 5—6.
Новосибирск, 1998. С. 96—98.
55
Характерно, что французские
скульптуры отнюдь не «выпрямляют» рассказчика и описываются не в универсально-общезначимом
контексте, как того можно ожидать, судя по универсально-безличным названиям («милосердие»,
«отчаяние») и универсальной же наготе, но помещаются именно в русскую
просторечную речевую стихию («эко», «баба-то», «растянулась», «белуга»). Таким
образом, «чужое» французское, будучи опознано как недолжное, немедленно
получает как бы «свои» русские — и
откровенно негативные — коннотации.
Таким образом, «чужое», не будучи одухотворено,
немедленно перестает быть спасительным «окном в нерусский мир», но словно бы — несмотря на свою телесно-абстрактную сущность — является — самой
речевой экспликацией — возвращением в мир непреображенного и недолжного «своего».
Русская религиозная философия ХХ в. в лице П. А. Флоренского, С. Н. Булгакова,
Н. А. Бердяева, А. Ф. Лосева, Е. Н. Трубецкого
резко противопоставляла иллюзионизм живописи и иконичность16. В
трудах этих авторов можно констатировать резкое неприятие смешения — вплоть до отождествления — иконичности с иллюзионизмом, внешним правдоподобием,
«похожестью» на мир земных форм. Весьма специфическое описание русскими
философами ХХ века картин западноевропейских
мастеров, начиная с эпохи Ренессанса, можно интерпретировать как отталкивание
от самой возможности секуляризации сакральной сферы. Как формулирует продолжающий
ту же традицию Н. М. Тарабукин, «Икона — молитва, изобразительно выраженная. В этом и
заключается существеннейшее смысловое различие между картиной и иконой <…>. Икона — не арена встречи двух субъектов: зрителя и автора, а
лествица восхождения к Первообразному»17. При таком подходе
секуляризация сакрального не может пониматься иначе, как профанация духовного
измерения в целом, как такое его «упрощение», при котором единый, но
принципиально двуплановый мир деградирует в направлении отказа от этого духовного
«восхождения», в конечном же итоге — от
духовного спасения к иллюзорной земной прагматике.
________
16 См.: Есаулов И. А. Иллюзионизм и
иконичность (к проблеме флуктуации «визуальной доминанты» национальной культуры
в русской словесности ХХ века) // Russian Literature. Vol. XLV—I.
1999. C. 23—34.
17 Тарабукин Н. М. Смысл иконы. М.,
1999. С. 77—78.
56
В русском экфрасисе имеются обе линии: непосредственно
идущая от иконы и идущая от картины; описание изображения сакрального и
описание изображения как будто вполне секулярного, однако «помнящего» об
иконном прообразе. Иногда изображение находится на границе этой двуплановости и
играет с этими границами, как, например, в рассказе И. Бабеля «Пан Аполек». Но, по-видимому, и такого рода
эпатирующие примеры экфрасиса могут быть поставлены во вполне традиционный
контекст восприятия. Еще протопоп Аввакум, укоряя «никонианцев», заявлял: «А вы
ныне подобия их (святых. — И. Е.) переменили, пишите таковых же, якоже вы сами»18.
В этом контексте понимания бабелевский экфрасис может быть истолкован как
вполне закономерное завершение именно этой «измененной» линии традиции иконного
изображения и ее описания.
________
18 Житие
протопопа Аввакума, им самим написанное, и другие его сочинения. Иркутск, 1979.
С. 93.