В начало
Ростислав Мошников
Анастасия Лебедева Полина Храмцова Тозан Дина

Всё просто

Она была настолько спокойной и молчаливой девушкой, что когда я находился вместе с ней, то начинал психовать как истеричка. Каждый раз когда она оказывалась рядом, мне хотелось вопить от снисходящего от неё на окружающих одиночества. Причем волшебным образом от окружающих, это щедро сыплющееся с её плеч одиночество всегда устремлялось ко мне в удвоенной дозе и захватывало меня всего.

В моменты когда она была рядом или мне приходилось вступать с ней в вынужденный диалог, я был готов нести любую чушь и заниматься изобретением абсолютно любого велосипеда, лишь бы это одиночество не давило на меня. При этом сама она никогда не выглядела одинокой, очевидно, потому что всегда заражала этим одиночеством меня, даже наоборот, казалось, моя компания приносила ей некоторое удовольствие. Удовольствие подобное тому, когда высшая форма эволюции смотрит на кривляющуюся ради банана макаку именуемую Я. Это бесило больше всего.

Так бы оно и продолжалось дальше, если бы в один день я не исчерпался бы настолько, что просто признался ей в любви.

Стоило бы видеть её лицо в тот момент, когда я упал перед ней на колено посреди улицы и завопил что-то на ломанном французском о том, что я "No-о-оn! Rien de rien! No-о-оn! Je ne regrette rien..." Надо отдать ей должное, держалась она молодцом, вроде бы даже разобрала, что песня в оригинале исполняется на французском. С еще большей отчужденностью и холодностью она мужественно продержалась в моей компании до почти самого конца прогулки, после чего, сославшись на головную боль, отступила в тень ближайшего такси.

Решив, что этого мало, я решил сделать контрольный выстрел и отпечатал ей помпезное любовное письмо с расшаркиваниями и высоким пафосом в лучших традициях романтизма. Ответом мне было многоствольное молчание пушек её неприступной цитадели и последующие санкции в виде удаления меня из списка её контактов и добавления в черный список. В этот момент я почувствовал себя на высоте.

Это был мой личный маленький Тулон. Я ликовал. Свобода переполняла мои легкие, эйфория била в мозг, а чувство собственного величия и безопасности впервые после знакомства с этой барышней вышли за пределы критическо-низкого уровня. Больше она мне не никогда не писала.

До сего дня.

Сказать, что я был удивлен, значит, ничего не сказать. Я-то рассчитывал, что больше с этой женщиной никогда в жизни не увижусь, не услышу и вообще рядом не сяду, и будет лишь одно сплошное "никогда". Поэтому её сообщение повергло меня в еще большую депрессию, из состояния которой я не выходил уже порядочное количество времени, а вернее лет. И это все под думы о ненужности моей персоны в этом мире.

Сижу я значит себе, думаю, что эволюция работает и непригодные формы жизни и сейчас не получают возможности для размножения, само собой относя себя к этим непригодным формам жизни. И тут вновь постучалась она, еще сильнее усугубив мое шаткое душевное состояние.

Смешны законы прошлого, господа и дамы. Вроде пожевал, выплюнул и забыл, а оно, в тот момент, когда ты наименее этого ожидаешь, возвращается, чтобы дать пинка. При этом этот момент наименьшего ожидания настолько точен и рассчитан, что функционирует он не иначе, как по законам мироздания недоступным человеку.

Так или иначе, день был испорчен настолько, что потеряло свой шарм даже чувство собственной бессмысленности, коим облачен он был с самого утра.

Сходив покурить и тем самым поборов в себе чувство ответить на клишированное и неоригинальное: "Привет)" - громогласной и доступной каждому в понимании бранью, я вернулся за компьютер и отпечатал не менее клишированный вариант: "Даров. Че, как?" - так как помнил, что при общении в интернете с этим персонажем надо использовать именно подобную формулировку в целях хоть какого-нибудь взаимопонимания.

Мне даже жутко было представить, какие отчаяние и скука должны были овладеть этой девушкой, чтобы написать мне спустя несколько лет. Спустя полчаса такого веб-общения я снова чувствовал себя одиноким, как тогда, во времена моей молодости, минувшей, аж страшно подумать, целых четыре года назад. Сальная ладонь неприятной ностальгии отвесила мне пощечину, что даже всего передернуло.

Многие говорят, что вот, дескать, тогда, тогда было золотое время, тогда, видите ли, и заборы были зеленее чем сейчас и "х.." на них реже писали, не то, что ныне. Такого чувства я не понимал и не разделял всеми фибрами своей души, от воспоминаний о прошлом меня всегда тянуло блевать и бросало то в стыд, то пошлость. Ничего нет лучше настоящего, всегда говорил я себе, хотя и слабо верил в это утверждение, так как настоящее казалось мне лишь чуть менее удручающем, чем прошлое и лишь чуть более оптимистичным, чем возможное будущее.

Все мое естество просилось в душ, отсутствие в квартире которого погружало меня в еще более мрачное состояние. Советские деревянные двухэтажки хоть и сохраняли на зиму тепло, (что с учетом батарей вынуждало круглосуточно держать открытым окно) но были абсолютно неприспособлены для того, чтобы поставить в квартире душ, посему в порядок себя обычно приходилось приводить либо с помощью тазика или кучи влажных салфеток.

Но в данном случае салфетки вряд ли бы оказали какое-нибудь положительное воздействие. Посему я просто пошел прогуляться на свежем воздухе. Не знаю зачем, но я надел свою лучшую рубашку, которая была единственной белой в моем гардеробе, галстук и жилетку с пиджаком, что было по сути своей бессмысленно, ведь из-за крупного снега ноября все это пришлось закрыть весьма старым и видавшим лучшие дни пальто. Однако почему-то очень хотелось одеться во все лучшее, хоть ни в какие заведения я и не планировал заходить до ближайшего блиц перевода средств на свою банковскую карту. Красоваться было не перед кем, но лучшая в гардеробе одежда внушала подобие чувства уверенности в себе. Чувствовал себя как новая голубая кровь, как великая белая надежда. Так с поднявшейся от уровня второго дна самооценкой я покинул дом.

Нужно было хотя бы час ни о чем не думать, а посему оставленная с последнего прослушивания плеера песня разрыдалась в наушниках серединой припева: "I won't fuck us over, I'm Mr. November. I'm Mr. November, I won't fuck us over..." Задача была не простой, но уйти в пустое прослушивание музыки от анализов и вычислений жизни было необходимо. Хотя, было бы достаточно просто выветрить то одиночество и растерянность, что поселились во мне и перестать вспоминать эту махнувшую ручкой из прошлого мадаму.

Снег с необычной тяжестью копился на плечах и колол глаза, раскатанные подошвы ботинок опасно шаркали по уже успевшей навариться и застыть наледи. Было бы мило еще поскользнуться и, упав, разбить себе голову. Я не стал заморачиваться над вопросом куда пойти, и, не мудрствуя лукаво, пришел к памятнику А.С. наше все Пушкину. И как это обычно я люблю делать, начал жаловаться Александру Сергеевичу на что-нибудь эдакое, но незначительное. Уселся на скамейку, закурил, выключил музыку, но наушников не снял на тот случай если я начну бормотать мысли вслух, и кто-то будет проходить мимо, чтобы решили, что я просто напеваю под нос песню.

На самом деле очень смешно то, что являясь законченным мещанином (ну, как мещанином, скорее просто обывателем) смысл к существованию я нахожу исключительно в искусстве. Думаю, для самого себя стоит уточнить, что хоть я и обыватель, но обыватель мыслящий, что почему-то к глубокому сожалению является редкостью. Но все же обыватель - существо по натуре своей считающееся низким и носящим в себе ту самую проклятую русскую отрицательную коннотацию. Даже если самому железному и толстосумному обывателю-мещанину сказать: "обыватель" - он гаденько так, по-обывательски, поморщится и сплюнет. Поэтому признание очевидного факта дается мне со страшным скрежетом механизма машины души. И так, являясь хоть и мыслящим, но все же обывателем, я гнетусь проблемой существования и осознания себя в этом мире не хуже любого интеллигента средней руки. Но вернемся к смешному, вернее к тому, что воспринимаемо мною как смешное. Вся загвоздка в том, что, не имея никаких талантов, достоинств, способностей и даже не ведя богемный образ жизни, я свято верю в то, что единственным смыслом существования человека в мире является создание какого-нибудь великого шедевра, произведения искусства или еще чего-то в этом же роде. И больше ни на что стоящее человек, кем бы он ни был и чем бы ни занимался, не способен. Не может больше сделать ничего стоящего. А учитывая мою неспособность творить, я прямо таки загоняю себя в мертвый тупик, в котором ничем кроме как искусством заниматься бессмысленно, а с другой стороны заниматься им не можется.

Я честно пробовал себя в различных сферах пытаясь найти у себя хоть какие-нибудь да задатки хотя бы псевдогениальности. Чем я только не занимался, столько бумаги извел на попытки нарисовать своеобразный аналог Моны Лизы, еще больше ушло разве что на стихи и рассказы разной степени гадости. Глина... Не хочу даже думать о глине. С искусством музыки не задалось с самых первых паров, когда оказалось, что таланта нет даже на то, чтобы правильно использовать инструмент, положенный в руки, не то, что играть на нем или, упаси боже, творить собственные звуки. Посему все мои старания заняться искусством были заведомо обречены на провал.

Так, разочаровавшись в самом себе, а заодно и в людях в целом, я потерял возможность быть счастливым. Рожденный ползать - летать не может. Право, смешно мне от этого. До коликов просто смешно. Так смешно, что даже плакать не можется, только красно хохотать.

Клоун я после всего этого, вот кто. Вот только клоун не потому, что шучу смешно и хорошо, а потому что жизнь моя - клоунада и в еще большую клоунаду катится. И самое забавное, что вроде бы как и я сам её туда качу, извалявшись в пыли, как в манежном песке, а вроде бы и сама она не плохо справляется. И искусством до сих пор никаким не овладел и не создал ничего стоящего. Вот.

Бронзовый поэт плакал осевшими на лице снежинками, а мне вроде как полегчало, отлегло, так сказать. Теперь можно было всерьез подумать о контратаке, потому что дамочка эта не давала мне покоя.

В этот раз я решил что второй снаряд в одну и ту же воронку не попадает, а посему прежнюю схему боя использовать нельзя. Следовательно, нужно было изобрести новую тактику. "Честность - лучшая политика, - сказал я себе, - особенно при условии какой-либо вообще политики." Посему встретиться с этой барышней мне придется еще один раз, да так встретиться, чтобы не слышать о её присутствии в мире, по меньшей мере, еще лет сорок. Облачившись в мрачность и вооружившись непреклонностью, я был готов назначить ей встречу, чтобы объяснить, что фенита ля комедиа, что улетели голуби, что перезрели помидоры, что, что-нибудь еще, что пока что я не придумал. В общем, действовать нужно было грубо и прямо, чтобы обидеть её в лучших чувствах и постараться об этом поскорее забыть.

План был выработан идеально и оговорено место встречи войск для решающего сражения, с которого я был уверен, что вернусь как полковник, на белом коне и сразу на парад.

В результате все кончилось как нельзя хуже. Я сделал все, как и планировал, сказал что, мол, даже если ты и подумала, что между нами может что-то быть, а я вижу, что не подумала, что только к лучшему, то все это не так. Быть между нами ничего не может, даже на уровне воображения, ни при каких обстоятельствах. Живописно расписал ей, почему между нами ничего быть не может и привел ряд неразбиваемых аргументов. Мол, не пойми меня дурно, с твоим голосом, телом и именем ничего уже больше не связано и прочее. И все бы хорошо, если бы все это не проходило параллельно с процессом, когда мы стояли у её подъезда, и я, прижимая к себе её оточенное фитнесами тело, не целовал бы её в губы. И это на трезвую голову посреди бела дня!

Мои сухопутные надежды на избавление от одиночества и спокойную жизнь были раздавлены конницей её величества женщины.

Вел я себя, надо признать, совсем не по-полководски, абсолютно наплевав на изначальный замысел и все пролив между пальцев водой. Чувство панического одиночества, излучаемое этой особой за прошедшие годы усилилось настолько, что сопротивляться ему молчанием было невозможно, а посему я опять не затыкался на протяжении всего боя, и посему был разбит.

Более того, я поймал себя на наблюдении того, что этой барышне нравится подобная жалкая манера общения, исходившая от меня под давлением её личности, что полностью выбило меня из седла и вынудило трубить отход. Это был мой Ватерлоо.

Она немного изменилась за эти годы: теперь на попытки выглядеть умным и на всю мою словесную неуклюжесть, она реагировала не с непониманием и высокомерием, а с ироничностью человека познавшего истину, но никому об этом не говорящему. Это оскорбляло и отталкивало еще больше. С этим нужно что-то решать, а потому нужно срочно придумать план "Би". А посему я снова назначил встречу с этой мадамой спустя пару дней, при этом сильно нагрузив её печатным текстом сообщений в интернете. Насколько я помню, читать она никогда не любила, а читать о моих мрачных помыслах восприятия мира было тошно даже мне самому. Так что ставку я сделал на занудство, скуку и мрачность. Это должно было подействовать на любую женщину.

Мы встретились. Я чувствую что готов ко всему, в этот раз все пойдет так, как я того хочу. Мы разошлись. Мне срочно нужно было придумать план "Си". Почему я не могу сопротивляться этому пронзительному чувству одиночества? То, что изначально воспринималось мной как игра начало приобретать серьезный подтекст. Мысли о том, куда это может привести, холодной водой из лужи окатили меня всего и стекали грязными чернилами по волосам и лицу.

После каждой нашей встречи я чувствовал, что потерял что-то важное. И это чувство потери было настолько велико, что я каждый раз проверял карманы, но в них все было на местах. Я просто уже начинал бояться этой женщины. Аура одиночества настолько сильно укусила меня в этот раз, что пришлось пойти и напиться для прочистки процессора черепной коробки.

На утро, сквозь головную боль и вызывающий чувство приятной теплоты стыд, я придумал новый план. Кажется, мы встречаемся уже месяца три? Уже три месяца надомной довлеет незримой дланью одиночество. Не хочу даже вспоминать, как до этого дошло. А я уже стал забывать какого это - себя ненавидеть. Ужаснее было лишь просыпаться каждое утро, смотреть на неё спящую, облепленную липкой простынею, и думать, что же я такого опять потерял? Уж потерял бы что-нибудь, хоть оправдано бы было, но нет же.

По затуманенным мечтами глазам этой девушки я понимал, что если ничего не предпринимать, то все это кончится по-настоящему трагично. Мысль о браке неприятно кольнула меня под ребра. Становилось душно и страшно даже молчать. Мои попытки предотвратить катастрофу приводили лишь к еще большему попаданию в зависимость от неё. Все что я мог делать - это ждать момента, когда вновь наступит финальный прорыв, как в прошлый раз, когда я встал на колено и признался в любви по среди улицы. Красный смех день ото дня душил меня все сильнее.

Наконец-то моя постоянная истерика вновь дошла до ноты "До" и вместо того, чтобы взорваться и начать по новой восходить на лестницу стенаний, я просто замолчал. Меня даже одиночество уже не волновало, я был абсолютно пуст. Будто бы что-то сломалось. Оборвалось.

Кажется, раздавленность и серость не пришлась моей мадам по вкусу. Теперь истерить начинала она, а я, молча, смотрел на все это с апатией и равнодушием. Возможно, теперь чувство одиночества, накопленное мной за все эти месяцы, возвращалось к ней с удвоенной отдачей. Наблюдать за этим было интересно. Она что-то требовала, а мне было все-равно. От того, что мне было все-равно, ей тоже стало все-равно. У меня даже ненавидеть её не получалось. А вот у неё, очевидно, это вышло легко и непринужденно. Она возненавидела меня за тот факт, что я дышу, а мне вот было все-равно дышит она или нет.

Мы наконец-то разошлись. Просто, быстро и молчаливо. Прекрасно! Искренне надеюсь, что с этой женщиной я не пересекусь никогда в жизни. Теперь хотя бы было ясно, что я потерял.

Бронзовый Пушкин молчал, с недовольной миной глядя на меня краем глаза. Я сунул руку в карман, сигарет не было. Наверное, выронил по пути. Жаль. Я облегчено выдохнул. Захотелось рассмеяться, но почему-то не получилось. Наконец-то мне было все ясно, от этого ощущение потери как рукой сняло. Все начинало становиться на круги своя.

Бессмысленность последних дней как будто отступила, и я четко и ясно увидел всю картину, будто бы сидя на лавке, пронаблюдал это прямо сейчас своими собственными глазами. Насколько глупо и пусто все это было, насколько все это не имело никакого смысла. Я вспомнил слова одной актрисы из фильма, что, мол, лучше горькое счастье, чем серая и унылая жизнь. Вот только ничего горького и счастливого изначально во всей это истории не было. Я понял, что уже несколько часов сижу так у памятника и смотрю на неподвижного поэта. "Хорошо ему." - думаю я и улыбаюсь. Горячий снег колол чернила волос, чувство было такое, будто я вот-вот получу солнечный удар, но только удар этот будет не от солнца, а от снега, снежный удар. Ха-ха! Кажется, я застудил себе мозг!

Одно было печально, что курить хочется. И действительно, пачка потерялась, а курить я хотел ужасно. Хотел и не мог. Лучше бы искусством занялся что ли, в нем хотя бы смысл есть. Пушкин, казалось, настолько устал от всего этого, что готов был выпрыгнуть с постамента чтобы вдарить мне леща по лицу. Я попрощался с поэтом и пошел в киоск за сигаретами.

 

Хохот

Железным грузом неделю назад прибыл мой брат. Тихо извещение о том, что грузом двести прибыла посылка с Украины, (а точнее, Донецкой Народной Республики, как они сами себя называют) настигло меня на кухне.

Стоя возле форточки, я курю и смотрю на бледно-усталое лицо своей бабушки. Она нарезает капусту в суп очень тяжело опуская и поднимая жилистой рукой холодный нож. Когда я был маленьким, то спросил её: "Ба, почему ты не плачешь, когда режешь лук?" Она дала мне по лбу. Сейчас я понял, что не плакала она, потому что в душе давно уже пережила свой век, и потому слез у неё больше не оставалось. Даже сейчас у неё не было сил чтобы заплакать, было видно, что она очень этого хочет, но не может. Старость - это когда у ты не можешь больше плакать, только вздыхать и смотреть завешенными пеленой блеклыми глазами на окружающий мир, смотреть на него, и не плакать. Я не виделся со своим братом уже года три? Четыре? Даже и не вспомнить. Лежа в гробу он был просто торжественен, настолько прекрасен и статен, что желтизна его впалых щек и грубых кистей камнетеса почти не бросались в глаза. Он выглядит настолько величаво и строго, жаль только что не в военной форме, тогда бы не было никаких сомнений в том, что передо мной лежит герой войны.

Герой, погибший на чужой земле в чужой гражданской войне. Так бессмысленно и глупо, да на чужой войне задохнулся в красном дыме, и теперь лежит передо мной желтый, как жухлый лист.

Мне довелось перекинуться несколькими словами с его друзьями, чтобы понять, зачем он подписал контракт и добровольцем ввязался в этот абсурд. Оказалось, что все очень просто: деньги платили за это немалые. "Куплю себе новенький пежо, думаю, серого цвета." - передали мне его слова. И настолько абсурдна, настолько мелочна и безумна была цена его жизни, что я чуть было не захохотал, захохотал, как пораженный молнией безумец в средневековье, размахивающий железным громоотводом в руке и проклинающий бога. Пойти на войну и умереть ради новой иномарки!

Я возложил букет тускло красных гвоздик к ногам брата, взял его за желтую руку и поцеловал в лоб. Рука была его шершавой и будто бы опухшей внутри, мягкой под грубой мозольной кожей, что казалось, из неё можно было лепить, как из пластилина. Лоб же его показался мне холодным, будто чугунным. После моего поцелуя на выеденной желтизной коже остался быстро рассасывающийся бледный след от моих искусанных губ. Я смотрю на его лицо и вижу, как он улыбается мне, улыбается, будто видит все происходящее и это его забавляет. Словно это какая-то шутка. "Ах ты ж сукин сын, прости мама, - подумал я, - ты же не умер! Ты же жив!" Мне захотелось закричать на него, начать трясти и бить его по щекам: "Вставай! Я же вижу, ты жив! Вставай, хватит притворяться, я же вижу как ты улыбаешься! Вставай!" Но он был мертв, я это понимал. На мягком безымянном пальце его я не почувствовал обручального кольца, хотя ободранная полоска следа от него осталась, будто кто-то торопливо и небрежно стискивал украшение. Он вроде бы собирался сразу после службы жениться, кажется, я что-то такое слышал. Я перевел взгляд на сидящую рядом с матерью невесту брата, которая, не успев выйти замуж, уже успела стать вдовой. Сквозь рыдания она вытирала слезы широким тканным платком, вырезанным очевидно еще во времена её детскости из какой-то простыни. Платок закрывал её пальцы, а потому я не увидел, носит она помолвочное кольцо или нет. Она поймала мой взгляд и разрыдалась еще сильнее, тихо и сдавленно, чтобы никого не смущать. Да и важно ли сейчас носит ли она это кольцо или нет?

Кажется, мое прощание с братом затянулось, а посему я бросил последний взгляд на его веселое лицо, поцеловал мать в лоб, обменялся тяжелыми кивками с другими родственниками и отошел к стенке так, чтобы было видно братца.

Священник уже отчитал заупокойную и желающие сказать последнее прощай покойному, проходили нестройной шеренгой по похоронному залу. Раньше, я всегда смотрел на похоронах на лица приходящих людей, но сейчас я смотрел лишь на приковавшую всё мое внимание длинную красную ткань, покрывающую стол на котором стоял гроб. Что-то беспокойное внушал мне этот плотный багрянец, стекающий из-под мрачного ящика кровавым водопадом.

Война - никогда не меняется, война вечна, война не выйдет из моды, даже тогда, когда из моды выйдут люди. Я это понимал, потому что так устроен мир. Но что случилось с человеком, который ведет эту самую войну? Когда все стало настолько безумно и дико? Или оно всегда было так?

Красная ткань на моих глаза начала превращаться в кровь и стекать на пол, начало подташнивать. Наверняка это все ладан, от него всегда начинает кружиться голова. Я зажмурился, прогоняя галлюцинацию. Когда я открыл их, то видение чего-то красного и беззубого в своей дикой улыбке пронеслось над телом брата и пропало. Торопливо покинув зал, я закурил и тихо захихикал, наклоняя голову как можно ближе к огню зажигалки. Я никогда не понимал войны, но думаю, что всегда отлично её чувствовал, чувствовал этот безумный настрой разорванными в клочья струнами нервов, это абсурд мироздания, эту тягу к самоуничтожению, чувствовал, но не понимал. Не могу облачить в слова и осязаемые формы. Будто бы я забыл подходящие для этого слова, будто бы их намеренно вычеркнул какой-то редактор. Единственная форма, в которую я мог облачить это голое, будто голова со снятым скальпом, вопящее чувство - это смех. Меня сочтут сумасшедшим, если я прямо сейчас захохочу и возможно они будут правы. Неверное, это безумие, когда человек видит этот красный хохот вокруг себя, давно уже прорвавший границы измерений и впитавшийся в эту землю. Или может быть, с ума сошли они? Почему они так спокойно смотрят на все это? Почему так равнодушны ко всему? Война! Война на Украине! Давно ли мы считали эту землю нашей во всех отношениях? Давно ли считали её родной? А сейчас они ведут себя так, будто бы это происходит на другой планете, в другом мире, а не тут, прямо тут, на расстоянии каких-то тысяч километров! Если это так далеко, то почему железные ящики опечатанные цифрами приходят именно сюда, а не туда, в этот другой мир? Почему они убивают друг друга? Почему им всем все-равно, что они УБИВАЮТ друг друга? Ради того, чтобы купить новенький пежо! Земля становится красной и усеивается трупами, а они, будто, не желая видеть это, торгуются за газ и кидаются друг в друга санкциями. Почему никто не видит, что умирают люди? Разве это не безумие! Разве это не наивысшая точка искусства абсурда! Все эти мысли выедают глаза настолько, что хочется засмеяться и не прекращать. Я не видел войны и не понимаю её, но знаю, что если бы попал на неё, то точно бы сошел с ума, как тот доктор, просто бы объявил войну всем! Хотя, и без войны все одинаково! Посмотри! Я вздрогнул, будто ледяная искра проткнула мне мозг. Я посмотрел по сторонам. Вокруг была кухня, бабушка дорезала капусту, слишком много капусты. Очевидно, она делала это автоматически, просто резала, резала и резала, пока она не закончилась. Она поранила палец, кажется, это привело её в чувство. Молча, она отложила нашинкованную капусту в сторону и принялась чистить лук.

Я не виделся со своим братом уже года три? Четыре? Даже и не вспомнить. Он был старше меня на пару лет. В детстве мы довольно отстраненно держались друг от друга и занимались чем-то вместе лишь тогда, когда не было альтернативы. Мы были скорее как коллеги, нежели как родственники. Потому и разбежались довольно быстро в разные стороны. Пока я заканчивал ВУЗ и подрабатывал на неотложке, он пытался строить семью и бизнес. Однако я всегда чувствовал, что благодаря брату у меня есть право на ошибку, право разочаровать семью и чувствовать себя неудавшимся проектом, не оправдать возложенные на меня надежды. Теперь же... Бабушка прекратила резать лук, потому что нож перестал стучать по нарезной доске. Наверное, тишина, выведшая меня из ступора продолжалась уже несколько секунд. Словно заметив, что я встрепенулся от осознания отсутствия звуков, она сказала: "Ты много куришь." Я опустил взгляд на окурок в моей руке и затушил его в пепельницу, где уже скопилось штук пять хабчиков этой же марки сигарет. - Действительно. - сказал я. - Бросай это дело. Ни к чему хорошему не приведет. - Нож снова медленно застучал по доске, измельчая лук. - Кто не курит и не пьет - тот здоровеньким помрет.

Бабушка снова остановилась и мы наконец-то встретились взглядами. Я вздрогнул. Глаза её покраснели от слез и были обрамлены по краям изрезами морщин, в которых скопились частички соленой влаги. А зрачки, зрачки её были расширены и в них отражалась истошная боль разрушенной страны, эпохи, люди, все. Глубокие, они словно всосали в себя синь радужной оболочки и в безумном исступлении чего-то впились в мои глаза, словно выбрасывая в них все, что накопилось за долгие семьдесят лет жизни, а еще в них был он...

Я начал нервно хихикать, потом начала и она, мы вместе оглушено засмеялись, будто ничего другого нам и не оставалось. Нам было страшно, потому мы и смеялись, потому что иначе пришлось бы заплакать нам обоим, а она уже не могла больше плакать, мы смеялись и провожали её, возможно, последние в жизни слезы этим бессмысленным и безумным смехом. Но в тот момент, когда этот смех начал было перерастать в хохот, бабушка замолчала. Я тоже. Вытерев рукой глаза, она посмотрела по сторонам, будто пытаясь найти какое-то занятие. Взгляд её снова постепенно закрывался привычной прозрачной занавесью. - Ты надолго? - До вечера. - Не останешься? - Завтра еще зайду. - Бабушка кивнула, принимая предложение. - Сходи за хлебом, а то кончился. Возьми белого и буханку черного.

Теперь была моя очередь кивать. Уходя с кухни в прихожую, я услышал напоследок окрик: "И к чаю что-нибудь возьми!" - будто мы и так с расстояния пяти шагов друг друга не услышали бы, но я тоже крикнул: "Хорошо!" - и пошел надевать ботинки. Я вспомнил то горячее едко-красное лето, когда подрабатывал волонтером в психиатрическом отделении для детей и стариков. Я вспомнил эту пустоту в глазах людей, не только больных, санитаров, врачей, акушеров, всех кто там был. Эти устремленные в никуда дикие взгляды, будто зашторенные окна, за которыми пробивался изувеченный солнечный свет. Это казалось таким жестоким в то время, когда персонал отделения вываливал группами покурить из корпуса в горячий воздух июля, травил какие-то шутки, над которыми бездумно все смеялись, словно шизофреники, и дразнили сторожевых собак, с такими же взглядами как у людей, куском начавшей вонять колбасы. Я потом начал тоже смеяться, и тоже ходил курить и дразнил этих скалящихся ненавистью и испуганных чем-то собак. И ложился как они на нагретый солнцем камень, когда наступал обеденный перерыв и смотрел, под те же самые шутки, которые никто не слушал, но над которыми все смеялись, как едкая желтизна лета безжизненно окрашивает серый кирпич зданий и разбитый асфальт в болезненный цвет, который ближе к вечеру становился таким холодным на вкус, таким еще более мертвым, что псы начинали лаять, и в этом лае слышался хохот.

Прошла неделя после похорон. Приезжали журналисты, задавали вопросы. Еще раньше приехали люди, мрачные и красные, сказали, чтобы ни на какие вопросы не отвечали и от комментариев воздержались. Говорили они вежливо, но с перспективой на угрозу и не столько просили, сколько утверждали, что так должно быть. Мать плакала и кивала. Я не слушал их, и так все было понятно.

Руки доползли посмотреть электронную почту брата. Ничего интересного, только уведомления о регистрациях на сайтах и только одна переписка. Брат писал какому-то своему товарищу со Львова, воюющему в войсках украинской национальной армии. На заявление брата о том, что американцы враги и что "зачем это все? Почему вы это делаете? Мы же все братья! Русские и украинцы!" товарищ ответил: "Братья? Братья, бл…?! Вы вторглись в нашу страну, отобрали у нас Крым, отобрали почти весь восток нашей страны! Разве братья так поступают? Разве брат развязывает войну и раскалывает страну своему брату? Вот, если бы на нас напали Китайцы, то да, но сейчас не брат ты мне. Из-за вас началась вся эта война, а я лишь защищаю свой дом от вас..." На минуту мне стало стыдно. Но почему? За что мне должно быть стыдно? Разве я отвечаю за действия моего правительства? Что я один могу изменить в этой огромной стране? Стыдно уже не было, стало грустно. Грустно, потом равнодушно, а затем смешно. Я заметил, что общаться с кем-либо стало тяжело. Каждый раз, когда я выходил на улицу, начиналась тошнота, и я стремился как можно быстрее добраться до закрытого помещения своей квартиры. Хорошо, что она и служила мне на данный момент рабочим офисом. Запершись на кухне, половину которой я переоборудовал под кабинет я целыми днями сидел и сосал кончик ручки, вглядываясь в узор на обоях, периодически поглядывая в окно.

Ало-желтая полоска близкого к заходу солнца висела над вершинами домов. Разбитый дворик с перекошенной утонувшей в грязи и вечной няше детской площадке, еще пестрящая яркой свежей краской, вызывают у меня извечную ухмылку. Было бы забавно брать такие картинки из русской жизни и приписывать им что-то вроде: "Туманные дворы Женевы. Швейцария." и назвать это все "Загнивающий запад." Кажется я что-то видел подобное в интернете. Чем дольше я стоял и вглядывался в этот пейзаж, тем сильнее мне хотелось смеяться.

Чувство, что я забыл что-то, тормошило черепную коробку пытаясь пробудить не спавший несколько суток мозг. Тикали часы. Тикали, тикали, тикали. Одного из моих друзей все время бесило их тиканье, а мне оно помогало, порой это тиканье было единственным спасением от тишины, поселившейся в моей квартире. Я боялся выйти на улицу, потому что мог увидеть их, идущих по своим делам, спешащих, пустых, с безумно пустыми глазами, в который горит страшная искра стремления что-то делать, без разницы что, лишь бы не видеть всего того, что окружает их, не видеть красного цвета. Они все понимали, они знали, что он есть, что он вокруг их, что им не спрятаться, но жили так, будто бы ничего не происходит, словно все нормально и хорошо, когда ничего нормально не было.

На новостном портале написали, что в Нижнем состоялись похороны бывшего десантника прибывшего в очередном ящике с Украины. Еще один герой ненужной войны. Люди вокруг все так же суетились и бежали по своим делам. Дело ведь даже не в войне, не в её безумии, дело в том, что это безумие войны перестало быть частным. Оно стало общим, оно стало общественной нормой. Оно лишь ярко чувствовалось в военное время, но оно было всегда. Никогда не исчезало, никуда не пропадало, оно привязано к земной тверди. Поэтому они все и бегут, они не хотят его видеть, они бояться на него смотреть, боятся, что оно выжжет им глаза, что они истекут красной кровью и лопнут, выливаясь веселыми ручьями из пустых глазниц. Будто боятся от этого сойти сума, не понимая, что они уже сошли с ума, все сошли с ума! Скалящаяся яркой дырой беззубого рта, желтая голова солнца давно задушила их всех, всех прожевала, перемолола, вылизала!

Это все хохот. Давно он уже выбрался за пределы войны, он уже тут, он везде, он врос в землю по которой мы ходим, он врос в нашу кожу, копошится под ней, рвет её наростами и гнойниками пробираясь в душу, сосет её, жадно опустошает. Он всегда был тут, он всегда был с нами.

Глупая голова голубя курлыча уставилась на меня сквозь стекло. Его глаза были съедены, а перья превратились в искомканный слипшийся пепел. Почему-то никто не хотел смеяться.

Мое отчаяние росло. Все слилось в один непрекращающийся день, наверное, это потому что я не спал уже несколько суток. Сколько? Три? Четыре? Я не помнил. Я боялся уснуть, думал, что ко мне придет он, придет и задушит меня. Однако время от времени я приходил в комнату, чтобы полежать, уставившись в расплывающиеся перед глазами черные круги побелки потолка.

Свет был выключен, наверное, была ночь, так как серость на улице не переливалась привычными для дня оттенками, когда в дверь постучались, не позвонили, а постучались. А потом кто-то вошел, хотя я и не подходил, чтобы открыть дверь, вошли без скрипа петель. Это был брат, такой же желтый, как при последней нашей встрече, только в военной форме, будто только вернулся с парада в честь победы. Он подошел ко мне и сел рядом. Мне стало страшно. "Ты только не бойся, - начал он, - не бойся только. Давно мы с тобой не беседовали." Я кивнул. "Знаешь, я ведь и сам не знаю, никто не знает. А куда мне-то знать, понимаешь?" Я понимал. "Ма жаль только, да и ба тоже жаль, и пежо жаль, хорошая машинка была бы." - он захохотал, и от этого хохота красное дыхание выскользнуло десятком языков и его рта. "Смешно, действительно же смешно. Слышишь, слышишь как смешно, как он звенит там, стенами, в стенах, тут, везде?" Я слышал. "Но ты главное не бойся, не бойся только." Он придвинулся ко мне и, наклонившись, обжег мой горячий лоб своими леденящими губами.

Я проснулся и посмотрел на часы. Я проспал пару часов, а может и целые сутки. Ощущение было такое, будто меня кинули в холодную воду.

Когда я снова закрыл глаза, то погрузился в странный осязаемый сон, я чувствовал себя спящим, и при этом отчетливо ощущал под собой кровать, чувствовал, что я лежу тут, в комнате, чувствовал все, что чувствовало мое тело, а потом я почувствовал присутствие какой-то тени в комнате, тихое, страшное, рядом, прямо надо мной. Я проснулся и само собой никого не увидел. Когда я заснул в третий раз, это чувство присутствия в комнате кого-то еще, кого-то постороннего, снова напугало меня и вывело из сна. "Брат?" - спросил я у пустых стен, никто не ответил. Больше я уснуть не смог, да и вообще засыпать стало страшно.

Столько всего стало страшным. Зеркало в ванной смотрело на меня высушенным зеленым лицом. Черты были те же, мои черты. Вытянутые, вымученные, больные, но мои. Я боялся смотреть себе в глаза дольше секунды. Брат говорил, чтобы я не боялся, но я боялся. Я боялся, что изглоданный канат воли не выдержит, я его чувствовал в себе, он держался, думаю, он был готов продержаться еще долго, целую жизнь. Но хочу ли я, чтобы он держался целую жизнь? Я боялся побриться, так как посиневшие пальцы била дрожь. Я и подумать не мог, что стану настолько затравлен страхом. После каждого сомнительного скрипа или дуновения сквозняка меня пробирала дрожь, и я иступлено озирался по сторонам.

А в новостях писали, что российские бомбардировщики все чаще и чаще стали появляться в воздушных границах стран Европы.

Я вспомнил, как одна импозантная барышня пыталась ухаживать за мной, будто я был завещан ей в мужья, и она любила меня больше всех на свете. Так трогательно она ухаживала, что я чуть было не рассказал ей о всей подноготной, о всей ржавчине своей жизни, в которой я хуже, чем одинок. О, это подлое человеческое сердце, никогда не теряющее отравляющей душу надежды! Кажется, некоторые из моих знакомых порой намеренно устраивали нам минуты приватно-интимных бесед. А мне было её жаль, так как ни её надежд, ни интересов, ни любви я не разделял и разделить не мог, а потому и не желал их видеть, не хотел их видеть, над ними всеми тоже витал он. Хотя и было приятно периодически беседовать с живым человеком.

Все происходящее тогда казалось не менее абсурдным, чем новостное сообщение о том, что сбросили бомбы на школы в Донецке.

Особенно нравилась мне её позиция по поводу изувеченных мира сего, на тех самых безумных, на тех самых заточенный в жалкий кирпичный покой тем летом, под надзором санитаров, очень непопулярный подход в наши дни, очень смешной: убить их проще, убить их милосерднее. Зачем переводить деньги гос. бюджета, на этих обреченных? Убить их всех. Смерть, смерть, смерть! Он просочился везде. В каждом сердце, в каждом мозгу - огонь безумия, огонь основы, ржавый хохот смерти.

До скрежета меня бесило лишь в ней одно: полная подмена материальной стороной жизни всего остального, точнее следование тому, что считалось материализмом, потому что я видел, насколько она сама в душе страдала от этих своих убеждений. Она искренне считала, что социальная действительность и материальная сторона являются отражением всего того, что представляет собой человек, души его в том числе. Души выраженной внешне за неимением внутреннего наполнения, из чего вытекает, что пустота становится нормой и не осознается как нечто страшное. Из этого следует, что пустая в своей сути действительность, сделанная большинством приносит муки тем, кто пустоты боится и не принимает её в себя. Жизнь перестает носить осмысленный характер, превращается в механический процесс направленный лишь на дальнейшее продолжение жизни. Жить ради того чтобы жить.

От этого все ценности становятся потерянными и бессмысленными в своей сути. Но ведь даже принимающие эту пустоту люди все равно в глубине души чувствуют эту саму боль, тот же самый страх и потерянность, что и те, кого они обременили своей глупой и животной действительностью. Потому что не все так просто, как им хотелось бы видеть, не все так осмысленно и ровно, как они себе напридумывали, и побег, этот смехотворный побег в материальный мир с материальной оценкой всего, не работает. Потому что всегда есть нюансы и тонкости, подчас недоступные человеческому глазу и здравому уму, в этих самых необъяснимых нюансах и заключается вся эта смешная трагедия. В итоге, вроде бы как, все обошлось. Не видя ответной реакции она довольно быстро прыгнула в объятие одному из многочисленных комедиантов мира сего. Искренне счастлив за неё.

Вот, только боюсь, что потаенное чувство ненависти и неоправданных ожиданий в мой адрес может до сих пор грызть её женское нежно-пунцовое сердце. Не потому что меня это задевает или я этого не стою. Просто это было ей абсолютно ни к чему. Все это становится слишком смешно. Приговоры "Народный суд" в Луганской Народной Республике выносят путем поднятия рук, как сообщили мне свежие новости. Смертную казнь отметили аплодисментами.

Я споткнулся, когда меня обвинили в том, что я перестал видеть красоту окружающего меня мира, красоту и ценность жизни, перестал чувствовать их. Ажурно оформленный салон красоты весьма удачно расположился по левую сторону от меня, еще и решетка выкрашенная в розовый у входа, и вывеска аккуратная, черно-розовая. А над ним, над салоном этим, балкончик худой и нищий, с проржавленной клетью ограждения и кухонной плитой на нем, белой краской облупленной, и лыжи какие-то стухшие, еще, чуть-чуть сбоку стена просачивается стропилами, с которых обвалилась вся штукатурка. Вот уж действительно красота!

По другую сторону улицы пестрила вывеска "Цветы", более тусклая, чем у салона, но и над ней живописно красовалось уродливое черное пятно стены, будто бы камень устал и состарился настолько, что обрюзг и начал осыпаться углем. Сложилось впечатление, что цветы тут можно купить разве что на похороны.

Суровая российская эстетика завершила своей дело, ударив мне в нос запахом прохудившейся канализации. Закружилась голова. А эти все шли себе по делам с кирпичными озабоченными лицами, озабоченными тем, чтобы ничего этого, ни вывески, ни балкона, ни седого камня не замечать. Стало душно и смешно. Закрыв рот рукой, словно боясь сблевануть, я ускорил шаг по направлению к дому.

Сломанные пальцы деревьев мертвыми тенями отражались под моими ногами. Кажется, человек, сказавший мне то, что я перестал видеть прекрасное в жизни после этого случая обиделся и перестал со мной здороваться на неделю. Смешной какой.

Целыми днями кто-то звонит, но я отвечаю только на входящие от матери. Не отвечал бы и на эти звонки, если бы у неё недавно не умер сын. Готов поспорить, что меня уже уволили или скоро уволят. Меня это не интересовало. Зато я узнал, что мой сосед снизу - бывший десантник с контузией. Я спустился к нему, когда одной ночью услышал как он задорно и складно рвет гитару, сперва я просто слушал, как он играет, а потом решил устроить соседский визит. Поначалу он решил, что я пришел жаловаться на шум посреди ночи, но когда узнал, что мне просто интересно, то с непривычной веселостью и легкостью принял меня к себе выпить водки по случаю знакомства. У него никого не было, и играл он просто так, для души, что мне сразу в нем понравилось, но на кухне его было так же пусто, как и у меня, только часов не было, что вынуждало меня задуматься, что играет он не только для души, но и для кое-чего еще.

Мы пили и не напивались. Он играл, рассказывал про армию. "Тебе бы не понравилось в армии, а вот на войне, на войне другое дело." - мне казалось, что он читает меня как открытую книгу. Закурив и хитро подмигнув, он стал с весельем рассказывать мне про войну.

"Тебе бы понравилось убивать. Это первичное и самое древнее наслаждение в природе, за все века существования людей не было большего удовольствия, чем убийство. Всех их: умных, красивых, хитрых, подлых - любых, убивать их, более интересных чем кого бы то ни было на земле. Отнимать жизнь - это самое веселое и интересное занятие из всех, каких ты только мог придумать, интересней чем игра на гитаре или быть чемпионом мира по футболу. Как жаль, что ты вынужден томиться в этой жалкой повседневщине, вместо того чтобы заняться тем, что пристало мужчине, единственным, чем ему пристало заниматься. В атмосфере смерти ты бы нашел то, к чему стремится твое беспокойное и угнетенное миром сердце. Мы бродили, смеялись и голова кружилась, а небо было таким близким и таким румяным и так весело пела кожа, когда взвизгивали пули, кто-то падал и разливался кровью, словно проткнутый тюбик с краской и так смешно дергал конечностями. Не то что в чеченскую, когда своих свои же, а врага. Было ясно, что врага, не так, как в чеченскую, своих же..."

Я видел, как его тянет туда, как его тянет к войне, будто бы он что-то забыл там, в том состоянии, будто бы что-то там потерял, потерял очень важное и смертельно хотел вернуться, чтобы снова это что-то найти, но мне не было его жаль. Он до сих пор дышал тем воздухом, теми ощущениями, той горячкой и вдыхал в ноздри все тот же песок востока по которому ходил. Сквозь это все он не видел, что разницы между войной и миром нет, уже нет. Но он не мог и не хотел видеть, он это понимал, и потому его пальцы поразил смех, и порвалась струна гитары.

Спустя какое-то время я наткнулся на разодетую в траур группу людей, курящих на лестничной клетке возле окна. Десантник повесился на своей кухне, связал из тряпок веревку и во всей форме повесился. Я выразил показавшиеся мне неуместными соболезнования родственникам покойного.

Билет на паром я покупаю почти на ходу с помощью телефона. Он плывет в Таллин? Отлично! Меня там никто не ждет, ночевать будет негде и заняться будет нечем, ведь я впервые еду в Талин. Но было абсолютно наплевать на такие мелочи. Первым делом я пошел к иллюминаторам, что были в самом хвосте корабля, просто потому что мне так хотелось, хотелось быть в конце корабля, чтобы видеть как синяя ткань моря разрываемая паромом снова бесшовно соединяется за его спиной. Людей вокруг было много, но все они занимались своими делами и до окружающего их им не было ни какого дела, что вполне устраивало меня. Приглушенный свет ламп окружил судно океанически глубокой атмосферой уюта, в жизни таким уютом вообще мало от чего даже пахнет. У иллюминаторов были ввинчены перила, на которые можно было легко облокотиться. За минуту море меняло тысячи оттенков и переливов, но чем дальше мы плыли, тем более угрожающе и чернее казалась холодная вода.

Внезапно паром остановился, будто какой-то шутник дернул за рычаг тормоза или будто что-то из глубин, похожее на могучего древнего бога ухватило корабль за днище. Стало холодно. Но никто этого будто бы и не заметил. Вдруг паром стал крениться на бок. Я, стоя у круглого окна, вижу, как вода приближается ко мне. Мне не страшно, держась за поручень, я совершенно спокойно, без всякой паники, вытягиваю руку и касаюсь ладонью окна.

Паром падает, я касаюсь через стекло моря. Все летит, люди летят, кто-то кричит, вопит, воет, но будто бы из далека, почти беззвучно, словно кто-то выключил лишний звук или я перестал его воспринимать, я слышу только музыку, стою ровно по середине окна и, вытянув руку, касаюсь его, касаюсь моря за ним.

И потом корабль отталкивается от воды и по воле какой-то антифизической инерции падает на другой бок. Я отлетаю к другой стене, врезаюсь в нее, потом лечу обратно к окну, и опять в стену. Играет музыка, оркестр, люди кричат, стонут, ломают тела, пока судно шатает. Кажется, я сломал себе палец на левой руке, со лба идет кровь, но я спокоен, спокоен и поэтому неподвластен панике и страху окружившему меня. Я понимаю, что болтаться вот так, как говно в проруби, несколько травмоопасно и потому крепко впиваюсь в вертикальный поручень у стены и продолжаю, уже с расстояния, наблюдать за ударами воды о стекло иллюминатора. Лампы все еще горят, втиснувшись как-то в промежуток между стеной и поручнем, я наблюдаю, как все идет кувырком. Паром начинает не просто хлопаться о воду с бока на бок, он начинает вертеться на 360 градусов, уходя под воду. Вода истерично бьет холодными кулаками в стекло, будто пытается провраться во внутрь, с каждым кругом парома вокруг себя становясь все более красной, багровой, черной.

Я спокоен, я уверен, что все будет хорошо, все будет в порядке. Стекло дает первые трещины. Где-то в салоне стреляется депутат. Мне кажется, что все это прекратится рано или поздно, это как зона турбулентности, ничего страшного, почему все паникуют? Первые капли воды просачиваются под давлением в салон, они действительно красные. К оркестру прибавляется хор, он поет. Lacrimosa dies illa qua resurget ex favilla judicandus homo reus. Где-то в салоне падает боинг. В моей руке телефон, кажется, кто-то пишет, убираю его в карман, поднимаю голову. Корабль все еще крутится и все быстрее и быстрее. Красные капли ручьями сочатся сквозь трещины. Я задаюсь вопросом, когда паром начнет рушиться, и словно послушно слушаясь моей мысли, он начинает. Я проснулся. От спокойствия которым я дышал во сне не осталось и следа. Я курю сигарету за сигаретой, стряхивая пепел прямо на пол и дрожу. За шторой красное марево облаков скручивалось пеной на рассветной глади, а может и закатной. Я не знаю, утро сейчас или вечер. Холодная вода из под крана впивалась в заросшую щеку, я стоял опустив лицо в раковину и каждый мой вздох тяжело капал в выходное отверстие водопроводной трубы. Когда я поднял взгляд, то пересекся глазами со своим отражением в зеркале над раковинной. Ответом из зазеркалья мне стал хохот, всегда голодный, неисчезающий, пронизывающий все хохот, красный на вкус, красный как соль, красный как желчь хохот, который в упор смотрел на меня. В начало