"Гражданин" Достоевского:

концепция, полемика, атрибуция, исследование

(1872–1874)

Проект выполнен при поддержке Российского научного фонда, № 24-18-00785
Аннотация

Во вступительном фрагменте «Дневника Писателя» Достоевский представляет программу своей рубрикив форме философско-сатирических размышлений. Сравнивая бюрократическую простоту своего назначения с тысячелетними церемониями при дворе китайского императора, автор приходит к выводу, что Россия представляет собой хаотическое общество, где царит всеобщее непонимание и взаимное подозрение в глупости. Основной пафос текста направлен против поверхностности и бездумности современной мысли, скрывающейся за модным скептицизмом. Вторую часть составляет глубокий психологический анализ двух ключевых фигур русской интеллигенции 1840-х гг. — В. Г. Белинского и А. И. Герцена. Достоевский изображает Белинского как «восторженную», бескомпромиссную личность, фанатичного социалиста-атеиста, а Герцена — как рефлектирующего «русского барича», оторванного от почвы. Центральным мотивом становится личное духовное прозрение автора, наступившее после каторги, где Евангелие и встреча с народом открыли ему иную, христианскую правду, противоположную социалистическому утопизму его юности.

Ключевые слова

Достоевский, редакторство, Россия, Китай, нигилизм, «старые люди», В. Г. Белинский, А. И. Герцен, русская интеллигенция, западничество, социализм, атеизм, каторга, Евангелие

Список исторических лиц

Китайский император (Тунчжи, император Цинской династии);

Князь Мещерский (Владимир Петрович Мещерский);

Бисмарк (Отто фон Бисмарк) — канцлер Германской империи;

Герцен (Александр Иванович Герцен);

Михаил Петрович Погодин — русский историк, публицист, издатель;

Белинский (Виссарион Григорьевич Белинский);

Жорж-Занд (Жорж Санд (псевдоним), Аврора Дюдеван (настоящее имя)) — французская писательница;

Кабет (Этьен Кабе) — французский философ;

Пьер Леру — французский философ, политический деятель; Прудонъ (Пьер-Жозеф Прудонъ) — французский политик, экономист;

Фурье (Шарль Фурье) — французский философ, социалист-утопист;

Фейербах (Людвиг Андреас фон Фейербах) — немецкий философ-материалист;

Штраус (Давид Фридрих Штраус) — немецкий философ, историк религии.

M-me Гёгг (Мадлен Гёгг-Царис) — швейцарская феминистка;

Ренан (Эрнест Ренан) — французский философ и историк религии.

Список географических названий

Китай;

Россия;

Петербург;

Париж (Франция);

Тобольск (Российская империя);

Сибирь (регион Российской империи);

Германия;

Швейцария.

Основные положения

Российская действительность представляет собой хаос и «беспорядок», лишенный как тысячелетней мудрости Востока, так и ясных западных принципов; это общество всеобщего непонимания, где легче и «выгоднее» мыслить поверхностно: «Тамъ все предусмотрѣно и все разсчитано на тысячу лѣтъ; здѣсь же все вверхъ дномъ на тысячу лѣтъ... У насъ говорить съ другими — наука... Стоитъ лишь произнести съ открытымъ видомъ и съ гордостью: "Я не понимаю религiи, я ничего не понимаю въ Россiи, я ровно ничего не понимаю въ искусствѣ" — и вы тотчасъ же ставите себя на отмѣнную высоту».

Литературная и общественная среда враждебна глубокой, самостоятельной мысли; писатель, искренне стремящийся понять и высказать истину, обречен на одиночество и разговор «самого съ собой»: «...горе тому литератору и издателю, который въ наше время задумывается... а если заявитъ что уже капельку понялъ и желаетъ высказать свою мысль, то немедленно всѣми оставляется. Ему остается лишь подыскать какого нибудь одного подходящаго человѣчка... и только съ нимъ однимъ и разговаривать... Я сильно подозрѣваю, что "Гражданину" еще долго придется говорить самому съ собой для собственнаго удовольствiя».

В. Г. Белинский представлен как трагически-восторженная, фанатичная фигура, «самый счастливѣйшiй изъ людей» в своей слепой вере в социализм и атеизм, но глубоко заблуждающийся в отрицании нравственных основ и личности Христа: «Бѣлинскiй былъ по преимуществу не рефлективная личность, а именно беззавѣтно восторженная... Онъ зналъ, что основа всему — начала нравственныя... Но какъ соцiалисту, ему прежде всего слѣдовало низложить христiанство... — Да знаете–ли вы... что вашъ Христосъ, если бы родился въ наше время, былъ бы самымъ незамѣтнымъ и обыкновеннымъ человѣкомъ...».

А. И. Герцен олицетворяет собой тип оторванного от почвы «русскаго барича», чей радикализм был порожден «сердечной пустотой» и рефлексией, что делает его фигурой глубоко противоречивой и неискренней: «Герценъ былъ совсѣмъ другое: то былъ продуктъ нашего барства, gentilhomme russe et citoyen du monde прежде всего... Онъ отрекся отъ основъ прежняго общества; отрицалъ семейство и былъ, кажется, хорошимъ отцомъ и мужемъ. Отрицалъ собственность, а въ ожиданiи успѣлъ устроить дѣла свои... Это былъ художникъ, мыслитель, блестящiй писатель... и великолѣпный рефлектёръ».

Личный каторжный опыт и встреча с «живой жизнью» (народом, Евангелием, женами декабристов) стали для автора источником истины, опровергнувшей отвлеченные теории западников и открывшей иную, христианскую основу нравственности и понимания человека: «Четыре года каторги была длинная школа; я имѣлъ время убѣдиться... Кругомъ меня были именно тѣ люди, которые, по вѣрѣ Бѣлинскаго, не могли не сдѣлать своихъ преступленiй, а стало быть были правы... Но тутъ было что–то другое... Въ этомъ словѣ "несчастные", въ этомъ приговорѣ народа, звучала другая мысль».

 

14

 

ДНЕВНИКЪ ПИСАТЕЛЯ,

 

I.

 

Вступленiе.

 

Двадцатаго декабря я узналъ что уже все рѣшено, и что я редакторъ «Гражданина». Это чрезвычайное событiе, т. е., чрезвычайное для меня (я никого не хочу обижать), — произошло однако довольно просто. Двадцатаго декабря я какъ разъ читалъ статью «Московскихъ Вѣдомостей» о бракосочетанiи китайскаго императора; она оставила во мнѣ сильное впечатлѣнiе. Это великолѣпное и повидимому весьма сложное событiе произошло тоже удивительно просто: все оно было предусмотрѣно и опредѣлено еще за тысячу лѣтъ, до послѣдней подробности, почти въ двухстахъ томахъ церемонiй. Сравнивъ громадность китайскаго событiя съ моимъ назначенiемъ въ редакторы, — я вдругъ почувствовалъ неблагодарность къ отечественнымъ установленiямъ, не смотря на то, что меня такъ легко утвердили и подумалъ, что намъ, т. е. мнѣ и князю Мещерскому, въ Китаѣ было бы несомнѣнно выгоднѣе, чѣмъ здѣсь, издавать «Гражданина». Тамъ все такъ ясно... Мы оба предстали бы въ назначенный день въ тамошнее главное управленiе во дѣламъ печати. Стукнувшись лбами объ полъ и полизавъ полъ языкомъ, мы бы встали и подняли наши указательные персты передъ собою, почтительно склонивъ головы. Главноуправляющiй по дѣламъ печати, конечно, сдѣлалъ бы видъ что не обращаетъ на насъ ни малѣйшаго вниманiя, какъ на влетѣвшихъ мухъ. Но всталъ бы третiй помощникъ третьяго его секретаря и держа въ рукахъ дипломъ о моемъ назначенiи въ редакторы, произнесъ бы намъ внушительнымъ, но ласковымъ голосомъ опредѣленное церемонiями наставленiе. Оно было бы такъ ясно и такъ понятно, что обоимъ намъ было бы неимовѣрно прiятно слушать. На случай, еслибъ я въ Китаѣ былъ такъ глупъ и чистъ сердцемъ, что, приступая къ редакторству и сознавая слабость моихъ способностей, ощутилъ бы въ себѣ страхъ и угрызенiя совѣсти, — мнѣ бы тотчасъ же было доказано что я вдвое глупъ питая такiя чувства. Что именно съ этого момента мнѣ вовсе не надо ума, еслибъ даже и былъ; напротивъ того, несравненно благонадежнѣе если его нѣтъ вовсе. И ужь безъ сомнѣнiя это было бы весьма прiятно выслушать. Заключивъ прекрасными словами: «Иди, редакторъ, отнынѣ ты можешь ѣсть рисъ и пить чай съ новымъ спокойствiемъ твоей совѣсти», третiй помощникъ третьяго секретаря вручилъ бы мнѣ красивый дипломъ, напечатанный на красномъ атласѣ золотыми литерами, князь Мещерскiй далъ бы полновѣсную взятку, и оба мы, возвратясь домой, тотчасъ же бы издали великолѣпнѣйшiй № «Гражданина», такой, какого здѣсь никогда не издадимъ. Въ Китаѣ мы бы издавали отлично.

Подозрѣваю однако, что въ Китаѣ князь Мещерскiй непремѣнно бы со мною схитрилъ, пригласивъ меня въ редакторы наиболѣе съ тою цѣлью, чтобъ я замѣнялъ его лицо въ главномъ управленiи по дѣламъ печати каждый разъ, когда бы его приглашали туда получать удары по пятамъ бамбуковыми дощечками. Но я перехитрилъ бы его: я бы тотчасъ пересталъ печатать «Бисмарка», самъ же, напротивъ, сталъ отлично писать статьи, — такъ что къ бамбуку призывали бы меня всего лишь черезъ нумеръ. За то я бы выучился писать.

Въ Китаѣ я бы отлично писалъ; здѣсь это гораздо труднѣе. Тамъ все предусмотрѣно и все разсчитано на тысячу лѣтъ; здѣсь же все вверхъ дномъ на тысячу лѣтъ. Тамъ я даже по неволѣ писалъ бы понятно; такъ что не знаю кто бы меня сталъ и читать. Здѣсь, чтобы заставить себя читать, даже выгоднѣе писать непонятно. Только въ «Московскихъ Вѣдомостяхъ» передовыя статьи пишутся въ полтора столбца и — къ удивленiю — понятно; да и то если принадлежатъ извѣстному перу. Въ «Голосѣ» онѣ пишутся въ восемь, въ десять, въ двѣнадцать и даже въ тринадцать столбцовъ. И такъ вотъ сколько надо здѣсь истратить столбцовъ, чтобы заставить уважать себя.

У насъ говорить съ другими — наука, т. е., съ перваго взгляда, пожалуй также какъ и въ Китаѣ; какъ и тамъ, есть нѣсколько очень упрощенныхъ и чисто научныхъ прiемовъ. Прежде, напримѣръ, слова: «я ничего не понимаю» означали только глупость произносившаго ихъ; теперь же приносятъ великую честь. Стоитъ лишь произнести съ открытымъ видомъ и съ гордостью: «Я не понимаю религiи, я ничего не понимаю въ Россiи, я ровно ничего не понимаю въ искусствѣ» — и вы тотчасъ же ставите себя на отмѣнную высоту. И это особенно выгодно, если вы въ самомъ дѣлѣ ничего не понимаете.

Но этотъ упрощенный прiемъ ничего не доказываетъ. Въ сущности у насъ каждый подозрѣваетъ другаго въ глупости, безо всякой задумчивости и безо всякаго обратнаго вопроса на себя: «да ужъ не я ли это глупъ въ самомъ дѣлѣ?» Положенiе вседовольное, и однако же никто не доволенъ имъ, а всѣ сердятся. Да и задумчивость въ наше время почти невозможна: дорого стоитъ. Правда, покупаютъ готовыя идеи. Онѣ продаются вездѣ, даже даромъ; но даромъ то еще дороже обходятся, и это уже начинаютъ предчувствовать. Въ результатѣ никакой выгоды и по прежнему безпорядокъ.

Пожалуй, мы тотъ же Китай, но только безъ его порядка. Мы едва лишь начинаемъ тó, чтó въ Китаѣ уже оканчивается. Несомнѣнно придемъ къ тому же концу, но когда? Чтобы принять тысячу томовъ «Церемонiй» съ тѣмъ, чтобы уже окончательно выиграть право ни о чемъ не задумываться, — намъ надо прожить по крайней мѣрѣ еще тысячелѣтiе задумчивости. И что же — никто не хочетъ ускорить срокъ, потому что никто не хочетъ задумываться.

Правда и то: если никто не хочетъ задумываться, то, казалось бы, тѣмъ легче русскому литератору. Да, легче дѣйствительно; и горе тому литератору и издателю, который въ наше время задумывается. Еще горше тому кто самъ захотѣлъ бы учиться и понимать; но еще горше тому, который объявитъ объ этомъ искренно; а если заявитъ что уже капельку понялъ и желаетъ высказать свою мысль, то немедленно всѣми оставляется. Ему остается лишь подыскать какого нибудь одного подходящаго человѣчка, или даже нанять его, и только съ нимъ однимъ и разговаривать; можетъ быть для него одного и журналъ издавать. Положенiе омерзительное, ибо это все равно что говорить самому съ собой и издавать журналъ для собственнаго удовольствiя. Я сильно подозрѣваю, что «Гражданину» еще долго придется говорить самому съ собой для собственнаго удовольствiя. Взять уже тó, что по медицинѣ разговоръ съ собой обозначаетъ предрасположенiе къ помѣшательству. «Гражданинъ» долженъ непремѣнно говорить съ гражданами и вотъ въ томъ вся бѣда его!

И такъ вотъ къ какому изданiю я прiобщилъ себя. Положенiе мое въ высшей степени неопредѣленное. Но буду и я говорить самъ съ собой и для собственнаго удовольствiя, въ формѣ этого дневника, а тамъ что–бы ни вышло. Объ чемъ говорить? Обо всемъ что поразитъ меня или заставитъ задуматься. Если же найду читателя и, Боже сохрани, оппонента, то понимаю что надо умѣть разговаривать и знать съ кѣмъ и какъ говорить. Этому постараюсь выучиться, потому что у насъ это всего труднѣе, т. е. въ литературѣ. Къ тому же и оппоненты бываютъ различные; не со всякимъ можно начать разговоръ. Разскажу одну басню, которую слышалъ на дняхъ. Говорятъ что басня древняя, чуть не индiйскаго происхожденiя, что весьма утѣшительно.

 

15

 

Однажды свинья поспорила со львомъ и вызвала его на дуэль. Воротясь домой, одумалась и струсила. Собралось все стадо, подумали и рѣшили такъ:

— Видишь, свинья, тутъ у насъ по близости есть одна яма; поди, вываляйся въ ней хорошенько и явись такъ на мѣсто. Увидишь.

Свинья такъ и сдѣлала. Левъ пришелъ, понюхалъ, поморщился и пошелъ прочь. Долго еще потомъ свинья хвалилась что левъ струсилъ и убѣжалъ съ поля битвы.

Вотъ басня. Конечно, львовъ у насъ нѣтъ, — не по климату, да и слишкомъ величественно. Но поставьте вмѣсто льва порядочнаго человѣка, какимъ каждый обязанъ быть, и нравоученiе выйдетъ тоже самое.

Кстати разскажу еще присказку:

Однажды, разговаривая съ покойнымъ Герценомъ, я очень хвалилъ ему одно его сочиненiе, — «Съ того берега». Объ этой книгѣ, къ величайшему моему удовольствiю, съ похвалой отнесся и Михаилъ Петровичъ Погодинъ въ своей превосходной и любопытнѣйшей статьѣ о свиданiи его за границей съ Герценомъ. Эта книга написана въ формѣ разговора двухъ лицъ, Герцена и его оппонента.

— И мнѣ особенно нравится, замѣтилъ я между прочимъ, что вашъ оппонентъ то же очень уменъ. Согласитесь что онъ васъ во многихъ случаяхъ ставитъ къ стѣнѣ.

— Да вѣдь въ томъ–то и вся штука, засмѣялся Герценъ. Я вамъ разскажу анекдотъ. Разъ, когда я былъ въ Петербургѣ, затащилъ меня къ себѣ Бѣлинскiй и усадилъ слушать свою статью, которую горячо писалъ: «Разговоръ между господиномъ А. и господиномъ Б.» (Вошла въ собранiе его сочиненiй). Въ этой статьѣ господинъ А., т. е., разумѣется, самъ Бѣлинскiй, — выставленъ очень умнымъ, а господинъ Б., его оппонентъ, поплоше. Когда онъ кончилъ, то съ лихорадочнымъ ожиданiемъ спросилъ меня:

— Ну что, какъ ты думаешь?

— Да хорошо то хорошо и видно что ты очень уменъ, но только охота тебѣ была съ такимъ дуралеемъ свое время терять.

Бѣлинскiй бросился на диванъ, лицомъ въ подушку, и закричалъ, смѣясь что есть мочи:

— Зарѣзалъ! Зарѣзалъ!

_____

 

II.

 

Старые люди.

 

Этотъ анекдотъ о Бѣлинскомъ напомнилъ мнѣ теперь мое первое вступленiе на литературное поприще, Богъ знаетъ сколько лѣтъ тому назадъ; грустное, роковое для меня время. Мнѣ именно припомнился самъ Бѣлинскiй, какимъ я его тогда встрѣтилъ и какъ онъ меня тогда встрѣтилъ. Мнѣ часто припоминаются теперь старые люди, конечно потому что встрѣчаюсь съ новыми. Это была самая восторженная личность изо всѣхъ мнѣ встрѣчавшихся въ жизни. Герценъ былъ совсѣмъ другое: то былъ продуктъ нашего барства, gentilhomme russe et citoyen du monde прежде всего, — типъ явившiйся только въ Россiи и который нигдѣ кромѣ Россiи не могъ явиться. Герценъ не эмигрировалъ, не полагалъ начало русской эмиграцiи; — нѣтъ, онъ такъ ужъ и родился эмигрантомъ. Они всѣ, ему подобные, такъ прямо и рождались у насъ эмигрантами, хотя большинство ихъ и не выѣзжало изъ Россiи. Въ полтораста лѣтъ предыдущей жизни русскаго барства, за весьма малыми исключенiями, истлѣли послѣднiе корни, расшатались послѣднiя связи его съ русской почвой и съ русской правдой. Герцену какъ будто сама исторiя предназначила выразить собою въ самомъ яркомъ типѣ этотъ разрывъ съ народомъ огромнаго большинства образованнаго нашего сословiя. Въ этомъ смыслѣ это типъ историческiй. Отдѣлясь отъ народа, они естественно потеряли и Бога. Безпокойные изъ нихъ стали атеистами; вялые и спокойные—индиферентными. Къ русскому народу они питали лишь одно презрѣнiе, воображая и вѣруя въ то же время что любятъ его и желаютъ ему всего лучшаго. Но они любили его отрицательно, воображая вмѣсто него какой–то идеальный народъ, — какимъ–бы долженъ быть по ихъ понятiямъ русскiй народъ. Этотъ идеальный народъ невольно воплощался тогда у иныхъ передовыхъ представителей большинства въ парижскую чернь девяносто третьяго года. Тогда это былъ самый плѣнительный идеалъ народа. Разумѣется, Герценъ долженъ былъ стать соцiалистомъ и именно какъ русскiй баричъ, то есть безо всякой нужды и цѣли, а изъ одного только «логическаго теченiя идей» и отъ сердечной пустоты на родинѣ. Онъ отрекся отъ основъ прежняго общества; отрицалъ семейство и былъ, кажется, хорошимъ отцомъ и мужемъ. Отрицалъ собственность, а въ ожиданiи успѣлъ устроить дѣла свои, и съ удовольствiемъ ощущалъ за границей свою обезпеченность. Онъ заводилъ революцiи и подстрекалъ къ нимъ другихъ и въ тоже время любилъ комфортъ и семейный покой. Это былъ художникъ, мыслитель, блестящiй писатель, чрезвычайно начитанный человѣкъ, остроумецъ, удивительный собесѣдникъ (говорилъ онъ даже лучше, чѣмъ писалъ) и великолѣпный рефлектёръ. Рефлексiя, способность сдѣлать изъ самаго глубокаго своего чувства объектъ, поставить его передъ собою, поклониться ему и сейчасъ же, пожалуй, и насмѣяться надъ нимъ, — была въ немъ развита въ высшей степени. Безъ сомнѣнiя, это былъ человѣкъ необыкновенный; но чѣмъ бы онъ ни былъ, — писалъ–ли свои записки, издавалъ–ли журналъ съ Прудономъ, выходилъ–ли въ Парижѣ на баррикады, (чтò такъ комически описалъ въ своихъ запискахъ); страдалъ–ли, радовался–ли, сомнѣвался–ли; посылалъ–ли въ Россiю, въ шестьдесятъ третьемъ году, въ угоду полякамъ свое воззванiе къ русскимъ революцiонерамъ, въ тоже время не вѣря полякамъ и зная, что они его обманули, зная, что своимъ воззванiемъ онъ губитъ сотни этихъ несчастныхъ молодыхъ людей; съ наивностью ли неслыханною признавался въ этомъ самъ въ одной изъ позднѣйшихъ статей своихъ, даже и не подозрѣвая, въ какомъ свѣтѣ самъ себя выставляетъ такимъ признанiемъ — всегда, вездѣ и во всю свою жизнь онъ, прежде всего, былъ gentilhomme russe et citoyen du monde, по просту продуктъ прежняго крѣпостничества, которое онъ ненавидѣлъ и изъ котораго произошелъ, не по отцу только, а именно чрезъ разрывъ съ родной землей и съ ея идеалами. Бѣлинскiй напротивъ, Бѣлинскiй былъ вовсе не gentilhomme, — о, нѣтъ. (Онъ Богъ знаетъ отъ кого происходилъ. Отецъ его былъ, кажется, военнымъ лекаремъ).

Бѣлинскiй былъ по преимуществу не рефлективная личность, а именно беззавѣтно восторженная, всегда и во всю его жизнь. Первая повѣсть моя «Бѣдные Люди» восхитила его (потомъ, почти годъ спустя, мы разошлись — отъ разнообразныхъ причинъ, весьма впрочемъ неважныхъ во всѣхъ отношенiяхъ); но тогда, въ первые дни знакомства, привязавшись ко мнѣ всѣмъ сердцемъ, онъ тотчасъ же бросился, съ самою простодушною торопливостью, обращать меня въ свою вѣру. Я нисколько не преувеличиваю его горячаго влеченiя ко мнѣ, по крайней–мѣрѣ въ первые мѣсяцы знакомства. Я засталъ его страстнымъ соцiалистомъ и онъ прямо началъ со мной съ атеизма. Въ этомъ много для меня знаменательнаго, — именно удивительное чутье его и необыкновенная способность глубочайшимъ образомъ проникаться идеей. Интернацiоналка въ одномъ изъ своихъ воззванiй, года два тому назадъ, начала прямо съ знаменательнаго заявленiя: «мы прежде всего общество атеистическое», т. е., начала съ самой сути дѣла; тѣмъ

 

16

 

же началъ и Бѣлинскiй. Выше всего цѣня разумъ, науку и реализмъ, онъ въ тоже время понималъ глубже всѣхъ, что одни: разумъ, наука и реализмъ могутъ создать лишь муравейникъ, а не соцiальную «гармонiю», въ которой бы можно было ужиться человѣку. Онъ зналъ, что основа всему — начала нравственныя. Въ новыя нравственныя основы соцiализма (который однако не указалъ до сихъ поръ ни единой, кромѣ гнусныхъ извращенiй природы и здраваго смысла) онъ вѣрилъ до безумiя и безо всякой рефлексiи; тутъ былъ одинъ лишь восторгъ. Но какъ соцiалисту, ему прежде всего слѣдовало низложить христiанство; онъ зналъ, что революцiя непремѣнно должна начинать съ атеизма. Ему надо было низложить ту религiю, изъ которой вышли нравственныя основанiя отрицаемаго имъ общества. Семейство, собственность, нравственную отвѣтственность личности — онъ отрицалъ радикально. (Замѣчу, что онъ былъ тоже хорошимъ мужемъ и отцомъ какъ и Герценъ). Безъ сомнѣнiя онъ понималъ, что отрицая нравственную отвѣтственность личности онъ тѣмъ самымъ отрицаетъ и свободу ея; но онъ вѣрилъ всѣмъ существомъ своимъ (гораздо слѣпѣе Герцена, который, кажется, подконецъ усумнился), что соцiализмъ не только не разрушаетъ свободу личности, а напротивъ возстановляетъ ее въ неслыханномъ величiи, но на новыхъ и уже адамантовыхъ основанiяхъ.

Тутъ оставалась однако сiяющая личность самого Христа, съ которою всего труднѣе было бороться. Ученiе Христово онъ, какъ соцiалистъ, необходимо долженъ былъ разрушать, называть его ложнымъ и невѣжественнымъ человѣколюбiемъ, осужденнымъ современною наукой и экономическими началами; но все–таки оставался пресвѣтлый ликъ Богочеловѣка, его нравственная недостижимость, его чудесная и чудотворная красота. Но въ безпрерывномъ, неугасимомъ восторгѣ своемъ Бѣлинскiй не остановился даже и предъ этимъ неодолимымъ препятствiемъ какъ остановился Ренанъ, провозгласившiй въ своей полной безвѣрiя книгѣ Vie de Jesus, что Христосъ все таки есть идеалъ красоты человѣческой, типъ недостижимый, которому нельзя уже болѣе повториться даже и въ будущемъ.

— Да знаете–ли вы, взвизгивалъ онъ разъ вечеромъ (онъ иногда какъ–то взвизгивалъ, если очень горячился), обращаясь ко мнѣ, знаете–ли вы, что нельзя насчитывать грѣхи человѣку и обременять его долгами и подставными ланитами, когда общество такъ подло устроено, что человѣку невозможно не дѣлать злодѣйствъ, когда онъ экономически приведенъ къ злодѣйству и что нелѣпо и жестоко требовать съ человѣка того, чего уже по законамъ природы не можетъ онъ выполнить, еслибъ даже хотѣлъ...

Въ этотъ вечеръ мы были не одни; присутствовалъ одинъ изъ друзей Бѣлинскаго, котораго онъ весьма уважалъ и во многомъ слушался; былъ тоже одинъ молоденькiй, начинающiй литераторъ, заслужившiй потомъ извѣстность въ литературѣ.

— Мнѣ даже умилительно смотрѣть на него, прервалъ вдругъ свои яростныя восклицанiя Бѣлинскiй, обращаясь къ своему другу и указывая на меня: каждый–то разъ, когда я вотъ такъ помяну Христа, у него все лицо измѣняется, точно заплакать хочетъ... Да, повѣрьте же, наивный вы человѣкъ, набросился онъ опять на меня, повѣрьте же, что вашъ Христосъ, если бы родился въ наше время, былъ бы самымъ незамѣтнымъ и обыкновеннымъ человѣкомъ; такъ и стушевался бы при нынѣшней наукѣ и при нынѣшнихъ двигателяхъ человѣчества.

— Ну, нѣѣѣтъ! подхватилъ другъ Бѣлинскаго. (Я помню, мы сидѣли, а онъ расхаживалъ взадъ и впередъ по комнатѣ) — ну, нѣтъ: если бы теперь появился Христосъ, Онъ бы примкнулъ къ движенiю и сталъ во главѣ его...

— Ну да, ну да, вдругъ и съ удивительною поспѣшностью согласился Бѣлинскiй. Онъ бы именно примкнулъ къ соцiалистамъ и пошелъ за ними.

Эти двигатели человѣчества, къ которымъ предназначалось примкнуть Христу, были тогда все французы: прежде всѣхъ Жоржъ–Зандъ, теперь совершенно забытый Кабетъ, Пьеръ Леру и Прудонъ, тогда еще только начинавшiй свою дѣятельность. Этихъ четырехъ, сколько припомню, всего болѣе уважалъ тогда Бѣлинскiй. Фурье уже далеко не такъ уважался. Объ нихъ толковалось у него по цѣлымъ вечерамъ. Былъ тоже одинъ нѣмецъ, передъ которымъ тогда онъ очень склонялся — Фейербахъ. (Бѣлинскiй, не могшiй во всю жизнь научиться ни одному иностранному языку, произносилъ: Фiербахъ). О Штраусѣ говорилось съ благоговѣнiемъ.

При такой теплой вѣрѣ въ свою идею, это былъ, разумѣется, самый счастливѣйшiй изъ людей. О, напрасно писали потомъ, что Бѣлинскiй, еслибъ прожилъ дольше, примкнулъ бы къ славянофильству. Никогда бы не кончилъ онъ славянофильствомъ. Бѣлинскiй можетъ быть кончилъ бы эмиграцiей, если бы прожилъ дольше и еслибы удалось ему эмигрировать, и скитался бы теперь, маленькимъ и восторженнымъ старичкомъ, съ прежнею теплой вѣрой, не допускающей ни малѣйшихъ сомнѣнiй, гдѣ нибудь по конгрессамъ Германiи и Швейцарiи, или примкнулъ бы адъютантомъ къ какой нибудь нѣмецкой M–me Гёггъ, на побѣгушкахъ по какому нибудь женскому вопросу.

Этотъ всеблаженный человѣкъ, обладавшiй такимъ удивительнымъ спокойствiемъ совѣсти, иногда впрочемъ очень грустилъ; но грусть эта была особаго рода, — не отъ сомнѣнiй, не отъ разочарованiй, о, нѣтъ, — а вотъ почему не сегодня, почему не завтра? Это былъ самый торопившiйся человѣкъ въ цѣлой Россiи. Разъ я встрѣтилъ его утромъ, часа въ три по полудни, у Знаменской церкви. Онъ сказалъ мнѣ, что выходилъ гулять и идетъ домой.

— Я сюда часто захожу взглянуть какъ идетъ постройка (вокзала Николаевской желѣзной дороги, тогда еще строившейся). Хоть тѣмъ сердце отведу, что постою и посмотрю на работу: наконецъ–то и у насъ будетъ хоть одна желѣзная дорога. Вы не повѣрите, какъ эта мысль облегчаетъ мнѣ иногда сердце.

Это было горячо и хорошо сказано; Бѣлинскiй никогда не рисовался. Мы пошли вмѣстѣ. Онъ, помню, сказалъ мнѣ дорогою:

— А вотъ какъ зароютъ въ могилу (онъ зналъ, что у него чахотка), тогда только спохватятся и узнаютъ кого потеряли.

Въ послѣднiй годъ его жизни я уже не ходилъ къ нему. Онъ меня не взлюбилъ, но я страстно принялъ тогда все ученiе его. Еще годъ спустя, въ Тобольскѣ, когда мы, въ ожиданiи дальнѣйшей участи, сидѣли въ острогѣ на пересыльномъ дворѣ, жены декабристовъ умолили смотрителя острога и устроили въ квартирѣ его тайное свиданiе съ нами. Мы увидѣли этихъ великихъ страдалицъ, добровольно послѣдовавшихъ за своими мужьями въ Сибирь. Онѣ бросили все, знатность, богатство, связи и родныхъ, всѣмъ пожертвовали для высочайшаго нравственнаго долга, самаго свободнаго долга, какой только можетъ быть. Ни въ чемъ неповинныя, онѣ въ долгiя двадцать пять лѣтъ перенесли все, что перенесли ихъ осужденные мужья. Свиданiе продолжалось часъ. Онѣ благословили насъ въ новый путь, перекрестили и каждаго одѣлили евангелiемъ — единственная книга, позволенная въ острогѣ. Четыре года пролежала она подъ моей подушкой въ каторгѣ. Я читалъ ее иногда и читалъ другимъ. По ней выучилъ читать одного каторжнаго. Кругомъ меня были именно тѣ люди, которые, по вѣрѣ Бѣлинскаго, не могли не сдѣлать своихъ преступленiй, а стало быть были правы и только несчастнѣе, чѣмъ другiе. Я зналъ, что весь русскiй

 

17

 

народъ называетъ насъ тоже «несчастными» и слышалъ это названiе множество разъ и изъ множества устъ. Но тутъ было что–то другое, совсѣмъ не то, о чемъ говорилъ Бѣлинскiй и чтó слышится, напримѣръ теперь въ иныхъ приговорахъ нашихъ присяжныхъ. Въ этомъ словѣ «несчастные», въ этомъ приговорѣ народа, звучала другая мысль. Четыре года каторги была длинная школа; я имѣлъ время убѣдиться... Теперь именно объ этомъ хотѣлось бы поговорить.

Ѳ. Достоевскiй.

_____