АКАДЕМИЯ НАУК СССР
ИНСТИТУТ МИРОВОЙ ЛИТЕРАТУРЫ им. А. М. ГОРЬКОГО
А. И. ГЕРЦЕН
СОБРАНИЕ
СОЧИНЕНИЙ
В ТРИДЦАТИ ТОМАХ
ИЗДАТЕЛЬСТВО АКАДЕМИИ
НАУК СССР
МОСКВА 1960
АКАДЕМИЯ НАУК СССР
ИНСТИТУТ МИРОВОЙ ЛИТЕРАТУРЫ им. А. М. ГОРЬКОГО
А. И. ГЕРЦЕН
ТОМ
ДЕВЯТНАДЦАТЫЙ
СТАТЬИ ИЗ «КОЛОКОЛА»
И ДРУГИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ
1866-1867 ГОДОВ
ИЗДАТЕЛЬСТВО АКАДЕМИИ НАУК СССР
МОСКВА 1960
СТАТЬИ ИЗ «КОЛОКОЛА»
И ДРУГИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ
1866-1867 ГОДОВ
7
1866
КРЕПОСТНИКИ
Tu te réveilles, belle endormie!
Правой
ли, левой ли ногой вступит Россия в Новый год, мы не знаем, и скорее, думаем, левой,
но во всяком случае каждый шаг ее в нем будет чрезвычайно интересен.
Мертвые,
полусогнившие выходят из могил, не хотят лежать в земле, если она отходит
крестьянам.
Правительство
бессмысленно хлещет по социальным теориям, крепостники прогуливаются с
распущенными знаменами.
Мы
слыхали, что перед смертью выходят рубцы кнута у наказанного, но никогда не
слыхали, чтоб они выступали и у палачей.
Год тому
назад сам Катков, замаранный всеми грязями, нагло улыбавшийся, когда его
называли «доносчиком», отталкивал от себя обвинение крепостничества.
Теперь,
совсем напротив, целая банда бывших рабовладетелей открыто плачет об утраченном
крепостном праве. Она вспоминает о 19 феврале 1861 как о дне великого несчастия,
в том роде, как французские республиканцы вспоминают о 2 декабре. Чувства
эти были у них всегда, мы в этом не сомневались, но они их скрывали. Что же
развязало их язык?
Два года
террора, царской демагогии, плаванья в крови и насилиях, два года подкупной
клеветы и казенной журналистики.
Это
первый плод того растления общественного мнения, которое так мастерски вело правительство,
того дикого,
8
кровожадного
настроения, в котором его защитники поддерживали и разжигали умы с 1862 года.
Это первые лавры с польских побед, позорных столбов в Петербурге, с ссылок,
казней, пыток...
Бесцеремонность,
с которой является у нас крепостническая реакция, не часто встречается в
истории. Оплакивающие прошедшее стараются обыкновенно придать ему вид почтенных
мощей, нравственный смысл, на его бесчестные раны и грязные наготы набрасывают
покрывало. Ничего подобного у наших неокрепостников: они жалеют своего права на
чужую работу и сердятся на помеху, так, как воры сердятся на руку закона,
мешающую им красть. В наш век только одна страна доходила до этих геркулесовых
столбов разврата мысли и слова, это североамериканские южане, когда они перед
войной являлись в церквах и журналах защищать рабство. Свой своему поневоле
брат.
Через
какие же бедствия пройдет Россия, если она может производить такой яд и не
умеет отделываться от него? Гнилое худосочие, унаследованное нами от целых
поколений, родившихся в разврате рабовладенья, бродит в наших жилах, притупляя
сердце, помрачая ум и доводя горесть за утрату неправой корысти до дерзкого
протеста, — как будто одна страсть к даровому стяжанью в состоянии вывести
нас из апатической дремоты и страдательного повиновенья.
Юбилей в Вольном
экономическом обществе дал случай обличиться нашим неокрепостникам. Что
такое это вольное общество, знает всякий, а кто не знает, пусть прочтет
отчет В. Безобразова. Это одна из тех неискусных декораций, которыми
Екатерина II обманывала Европу, вроде картонных
деревень, которыми Потемкин обманывал ее. Пустое, бессмысленное и безжизненное,
оно дожило до ста лет с той же пользой, с которой доживают до них попугаи и вòроны.
Зная, с кем имеет дело, правительство разрешило столетнему вольному обществу
собрать со всех концов России сельских хозяев, посоветоваться с ними и в случае
нужды сделать свои представления, т. е. правительство давало ему право
собрать конгресс по важнейшему вопросу народной жизни и предоставило право
петиции, в котором отказало московскому дворянству.
9
Этот
конклав, этот конвент сельского хозяйства захотел показать, что и он живой, и решился...
на что вы думаете?.. Отгадайте!..
Наши
милые трутни под вывескою пчел решились беспокоить правительство. О принятии
законодательных мер, способствующих распадению сельской общины. Самому
председателю отделения стало совестно, и он этим непроходимым рабам заметил,
что о таких вещах судят и рассуждают, но не просят распоряжении начальства.
По
счастью, нашелся в зале человек, который не вытерпел и стал за общину. Речь
свою (которую петербургские газеты имели небрежность передать в нескольких
словах) г. Панаев заключил тем, что решать вопрос о мерах к уничтожению
общины в собрании представителей капитала и без представителей труда было бы
несправедливо. «Сам же г. Панаев видит в общине лучшее решение вопроса об
отношении капитала к труду — великое начало, существующее только у нас.
Это начало — право человека на землю». «Право на землю, — заметил г. Бушен, —
то же самое, что известное право на труд!»[1]
Этим намеком
дело не кончилось, а только началось, букет приготовил издатель «Вести»
г. Скарятин: «Бойко, внятно и самодовольно сказал он длинную речь... в
защиту крепостного права. Говоря, что защитники общины поставляют ее заслугою
невозможность пролетариата, батрачества, г. Скарятин нашел, что в этом-то
и состоит вред общины, ибо, по его мнению, батрачество (пролетариат)
полезно для государства, так как оно отдает рабочие руки во власть
искусных домохозяев и собственников. До сего времени, по мнению г. Скарятина,
благодетельную роль в этом отношении играло крепостное право. Крепостное право
была великая производительная сила, говорил г. Скарятин, пересчитывая
благодеяния крепостного права, состоящие в том, что помещик следил за
хозяйством крестьянина, помогал ему, поощрял трудолюбивых, исправлял нерадивых,
и заключил так: „От этого порядка вещей выигрывали все; весь этот порядок
рухнул 19 февраля 1861 г.
10
Община не может
заменить его, и поэтому (ввиду распространения батрачества) и следует ее
уничтожить».
И человек,
публично сказавший это, цел и невредим?
Да
дело-то в том, что вовсе не один человек, а легион. Вот что проповедует
г. П. Бланк:
«Г-н Петр
Бланк положительно отрицает у всего, что не изображает из себя российского
патриция, право вмешиваться в управление общественными делами; обязанность и
право заботиться „об общественном благосостоянии, спокойствии и порядке",
по его мнению, принадлежит исключительно одним патрициям. „Эту лепту обязано
дворянство нести на алтарь своего отечества, в возмездие за труд рабочий,
его питающий, и за дела торговые, обеспечивающие его домашнюю жизнь и
удовлетворяющие его потребностям". Он говорит: „Рабочие люди,
куда естественно отнесем весь более беднейший класс народонаселения, по самому
названию своему, имеют обязанность, вызываемую и нуждою к содержанию
себя (и нуждою, стало быть, чем-то другим еще? может быть, необходимостью
питать российских патрициев?) и своего семейства, работать на других жителей
государства и тем извлекать средства жизни, а иногда и выгоды для самих
себя"» (но только иногда, заметьте; постоянно же не более, как на
содержание себя, и притом так, как привык содержать себя рабочий русский
человек).
«Вы
напечатали вашу сказку, — говорит
„Голос", — в газете, именующей себя, говорят, представительницею и
защитницею интересов российского дворянства; если никто из этого дворянства
не уличит вас в том, что вы зашли дальше, нежели требует, по меньшей мере,
приличие, то нам остается думать, что ваш взгляд разделяется всеми
российскими патрициями, т. е., что все они, вопреки закону, отрицают
у народа, у рабочих людей, право на участие в делах земства, — право,
предоставленное ему недавним законом, чуть ли не отрицают даже право на
образование, под тем предлогом, что рабочий человек будто бы и „не гонится за
большим образованием"». Между тем в том же нумере газеты, где помещена
статейка г. Петра Бланка, говорится, что какие-то «тайные враги дворянства
стараются внушить (кому?), будто оно недовольно, раздражено
11
уничтожением
крепостного права», и говорятся громкие фразы по поводу того, что «законодатель
имел в виду уничтожить великую неправду; он хотел восстановить право людей, которых
прежний порядок приравнивал к вещи». Да разве проповедовать, что рабочие
люди обязаны только век свой работать «на других жителей государства» и
только «иногда, ради выгоды, для самих себя», не значит, в сущности,
стремиться к этому прежнему порядку?
Что,
господа адресные и неадресные дворяне, как вы вывернетесь, как уклонитесь от
нескромно поставленного вопроса «Голосом»?
Или вы
тоже верите по Аристотелю и Бланку, что есть натура рабская и натура
человеческая и что если где нет пролетариата, так его надобно разводить?[2]
И вы,
г. Голохвастов, «живущий верою хоть в день смерти поклониться России как
самой великой, самой могучей и самой свободной державе в мире»?
И вы,
г. Орлов-Давыдов, граф-богослов, любомудр[3]
и ученик Единбургского университета?
Не может
быть.
Конечно
не может быть, — но дайте нам мед ваших речей, а то как бы и вас не
постигла участь, которой один из вас «между жарким и бланманже» пугал
клеветников дворянства, говоря, что они «преступники перед человечеством» (ennemis du
12
genre
humain!) и
что «их ждет проклятие потомства и разные исторические неприятности».
...И куда
делись все рьяные, матерые друзья и защитники меньших братий, общины, общинного
землевладения?..
Где
И. Аксаков?
Где
Ю. Самарин?
Не лучше
ли было бы вместо духовного «Дня» издавать «День» светский и
ломать копья за наше право на землю, чем отвечать целыми печатными
листами убийственной скуки какому-то отцу Мартынову, которого письма никто не
читал и читать не будет?
Проснитесь,
Бруты! Пока вы ликовали победу над Польшей и занимались уничтожением иезуитов, —
посмотрите, какую безобразную голову подняло православное помещичество.
13
СУДЕБНОЕ УБИЙСТВО В МОСКВЕ
27 ноября
(9 дек.). Крестьянин Архип Пудин приговорен полевым судом к расстрелянию.
Нам нет ни малейшего дела ни до преступлений Пудина, ни до действий судей со
шпорами. Безобразие полевого суда не на поле, а в мирном городе очевидно. Стены
Москвы обагрятся русской кровью, пусть московские неистовые патриоты поближе
увидят, как расстреливают людей.
ИМЕЮТ ЛИ ПРАВО КОРОННЫЕ ЧИНОВНИКИ
ИЗМЕНЯТЬ ЗАКОНЫ?
Пересматривая
русские официальные реляции, мы нашли следующий факт беспримерного
самоуправства. Генерал фон Кауфман пришел к мысли назначать в
западно-русских городах в городские головы не по выбору общества (как
велит закон), а по определению от правительства. Мало ли какой вздор
может прийти фон Кауфману в голову — но он осмелился эту
противозаконную меру привесть в исполнение и назначил ковенским градским главой
какого-то Петровского.
14
ШКОЛА В ЛУГАНО
Мы прочли
в «Норде» 15 декабря интересную рекламу какой-то русской школы, заведенной
каким-то доктором Гейслером в Лугано: «Гейслер обращает особенное внимание на
то, что он не принимает в учители ни одного русского или польского выходца».
Родители
могут по этому судить о гражданской нравственности луганской школы. Бывали
школы (особенно иезуитские), в которых не принимались протестанты, но такой
наивной политической рекламы нам читать не случалось.
СИМБИРСКИЕ ПОДЖИГАТЕЛИ
Девять
месяцев
тому назад («Кол.», 1 апреля 1865) мы спрашивали: «Не скажет ли нам
г. Жданов, производивший следствие по симбирскому пожару, много ли открыто
нигилистов, много ли поляков, а главное — не скажет ли чего-нибудь насчет
несчастия, постигнувшего канцелярию подполковника Бендерского, сделавшуюся
жертвою хищной стихии, точно так же, как и канцелярия его предшественника,
поглощенная той же ненасытной стихией?»
С тех пор
г. Жданов умер или отравлен (по намекам «Моск. ведом.»), а бывший
симбирский губернатор г. М. Анисимов, защищаясь от «Моск. вед.»,
печатает следующее: «Притом из самой статьи г. К. В. И. Б.
видно, что характер поджогов был таков, что никакие меры предупредить их не
могли. По словам той же статьи, местным руководителем действий заговорщиков
было лицо, которого начальные буквы фамилии выставлены в статье. Господин этот,
как известно, призываем был для охранения, города от пожаров, но если он
вместо того, чтобы город охранять, сам распоряжался его жечь, то спрашиваю
всех и каждого: возможно ли было предупредить эти поджоги?»
15
Не наша вина,
что на статью «Колокола» не обратили внимания. И после этого бессовестность
«Моск. вед.» идет до того, что они ставят вопрос: «Польские ли заговорщики, или
доморощенные нигилисты, или агенты всесветной революции — общество должно
знать своих врагов»... Так это губернское начальство призывало для охранения
города — нигилиста, мацциниевского агента, польского повстанца... Скажите пожалуйста?
ПОДАРКИ К НОВОМУ ГОДУ
«Современник»
получил второе предостережение. Не надобно было иметь много пророческого
таланта, чтоб предсказать судьбу его, как мы сделали в прошлом листе. Ай да
Валуев... работает исправно. Как приятно должно быть «Дню», что его православие
так усердно ограждается от нечестивого духа!
<ИЗ СИБИРИ>
Мы
получили страшную весть, но не знаем, достоверна ли она; нам пишут о смерти Яковлева
в Сибири и помешательстве Обручева. Умоляем известить нас, правда ли
это?
16
КНЯЗЬ СЕРГЕЙ ГРИГОРЬЕВИЧ ВОЛКОНСКИЙ
Сходят в
могилу великие страдальцы николаевского времени, наши отцы в духе и свободе,
герои первого пробуждения России, участники великой войны 1812 и великого
протеста 1825...
Пусто...
мелко становится без них...
Князь
Сергей Григорьевич Волконский скончался 28 ноября (10 декабря).
С
гордостью, с умилением вспоминаем мы нашу встречу с старцем в 1861 году.
Говоря об ней в «Колоколе» (л. 186, 1864), мы боялись назвать старца.
«...Старик,
величавый старик, лет восьмидесяти, с длинной серебряной бородой и белыми
волосами, падавшими до плеч, рассказывал мне о тех временах, о своих, о
Пестеле, о казематах, о каторге, куда он пошел молодым, блестящим и откуда
только что воротился седой, старый, еще более блестящий, но уж иным светом.
Я слушал,
слушал его — и когда он кончил, хотел у него просить напутственного
благословения в жизнь — забывая, что она уже прошла... и не одна она...
Между виселицами на Кронверкской куртине и виселицами в Польше и Литве, этими
верстовыми столбами императорского тракта, прошли, сменяя друг друга в
холодных, темных сумерках, три шеренги... скоро стушуются их очерки и
пропадут в дальней синеве. Пограничные споры двух поколений, поддерживающие их
память, надоедят — и из-за них всплывут тени старцев-хранителей и, через
кладбище сыновей своих, призовут внуков на дело и укажут им путь».
17
Удивительный
кряж людей... Откуда XVIII век брал
творческую силу на создание гигантов везде, во всем, от Ниагары и Амазонской
реки до Волги и Дона?.. Что за бойцы, что за характеры, что за люди!
Спешим
передать нашим читателям некролог князя С. Г. Волконского, присланный
нам князем П. В. Долгоруковым:
Некролог
Князь
Сергей Григорьевич Волконский был человек замечательный по твердости своих
убеждений и по самоотверженности своего характера. Он родился в 1787 г., и
все улыбалось ему при рождении его: богатство, знатность, связи — все было
дано ему судьбою; он был сыном андреевского кавалера и статс-дамы; внуком
фельдмаршала Репнина, в доме которого воспитывался до 14-летнего возраста,
т. е. до кончины деда; 24 лет от роду он был полковником и
флигель-адъютантом; 26 лет произведен в генерал-майоры и несколько недель
спустя получил, за Лейпцигскую битву, аннинскую ленту... Все это принес он в
жертву своим убеждениям, своему пламенному желанию видеть отечество свое свободным,
и тридцати девяти лет от роду пошел на каторгу в Нерчинские рудники...
Волконский хотел уже совсем оставить службу и ехать путешествовать, когда
принят был в тайное общество, Мих. Ал. фон Визиным, в дому у графа
Киселева, где Пестель читал отрывки из своей «Русской правды». Пестель и другие
члены общества требовали, чтобы Волконский
непременно служил, потому что, имея возможность, по своему чину, получить бригаду и
даже дивизию, он мог быть полезным обществу в случае восстания.
Император
Александр знал, что Волконский принимает участие в замыслах лучшей части тогдашней
молодежи; он командовал 1-ою бригадою 19-й пехотной дивизии и, когда
главнокомандующий, князь Витгенштейн, просил государя, в 1823 году, о
назначении его дивизионным командиром, говоря, что Волконский отлично знает службу,
Александр отвечал: «Если бы он занимался только одною службою, он бы давно
командовал дивизиею!» Однажды, на маневрах, Александр, подозвав Волконского,
поздравил его с отличным состоянием, в котором находятся вверенные ему полки
Азовский и Днепровский, и сказал: «Советую вам, князь, заниматься только вашею бригадою, а не
государственными делами; это будет полезнее и для службы и для вас»[4].
18
Когда
умер Александр и в бумагах его найден был донос Майбороды, Чернышев послан был из
Таганрога в Тульчин, где находилась главная квартира Витгенштейна, для арестования
Пестеля и других. Проездом через Умань, где находился Волконский, Чернышев
виделся с ним, и Волконский из его слов и некоторых вопросов догадался, что
дело неловко... Он сам поехал в Тульчин и нашел Пестеля уже арестованным и привезенным
из полковой квартиры своей в Тульчин. Добрый Витгенштейн, знавший Волконского с
детства, предупредил его об ожидавшей участи. «Смотри, — сказал
Витгенштейн, — не попадись: Пестель уже сидит под арестом, и завтра мы его
отправляем в Петербург; смотри, чтоб и с тобой беды не случилось!» Графиня
Киселева, рожденная Потоцкая, советовала Волконскому бежать за границу;
предлагала ему в проводники еврея, весьма преданного семейству Потоцких и
который брался проводить князя в Турцию, откуда ему легко было искать
убежища в Англии. Волконский отказался бежать, говоря, что не хочет покинуть
своих товарищей в минуту опасности. Отобедав у Витгенштейна, он поехал к
дежурному генералу 2-й армии, Ив. Ив. Байкову, у коего
содержался Пестель, и застал Байкова и Пестеля за чаем. Пользуясь минутою,
когда Байков должен был отойти к окну, чтобы переговорить с прибывшим из
Таганрога курьером, Пестель поспешил сказать Волконскому: «Хоть будут с меня
жилки тянуть — ничего не узнают; одно может нас погубить — это моя „Русская
правда". Юшневский знает, где она: спасите ее, ради бога!»[5]
Возвратясь
в Умань, Волконский отвез жену свою, на сносе беременную, в деревню к отцу,
знаменитому Ник. Ник. Раевскому, где она родила, 2 января
1826 года, сына Николая. 7 января он оставил жену у Раевских, сказав
ей, что имеет поручение объехать разные полки; не послушался совета старика
Раевского, который уговаривал его бежать за границу, и поехал в Умань. На
дороге встретил он спешившего к нему верного слугу с уведомлением, что прибыл фельдъегерь
из Петербурга, что кабинет князя опечатан и у дома приставлен караул. Волконский
продолжал путь, поздно вечером прибыл в Умань на свою квартиру и на следующее
утро был арестован своим дивизионным начальником Корниловым[6],
тем самым, который, за три недели перед тем, возвратясь из Петербурга, говорил
ему: «Ах! Сергей Григорьевич, видел я там министров и прочих людей, управляющих
Россией: что за народ! осел на осле сидит и ослом погоняет!»
19
Привезенный
фельдъегерем в Петербург, прямо в Зимний дворец, введенный в кабинет Николая
Павловича со связанными руками, Волконский, из августейших уст, был осыпан
бранью и ругательствами самыми площадными! Его потом отвезли в
Петропавловскую крепость и посадили в
Алексеевский равелин. При входе в этот равелин налево были комнаты
эконома Лилиеплекера, страшного взяточника, прескверно кормившего заключенных;
направо от входа начинались казематы, числом семнадцать, и огибали весь
равелин, посреди которого маленький двор с чахлою зеленью, и на этом дворе
похоронена мнимая Тараканова (она умерла после родов в декабре 1775 года,
и об ней выдумали, будто она утонула в наводнении, бывшем 2 года после ее
смерти). В первом, направо от входа, каземате сидел Рылеев; рядом с ним князь
Евгений Оболенский; в третьем, угловом каземате, заключен был какой-то грек Севенис,
укравший богатую жемчужину у грека Зоя Павловича; в четвертом каземате помещен
был Волконский; рядом с ним Иван Пущин; далее помещены были — но
Волконский не мог запомнить в каком порядке — князь Трубецкий, Пестель,
Сергей и Матвей Ивановичи Муравьевы, князь Одоевский, Вильгельм Кюхельбекер,
Лунин, князь Щепин, Николай и Михаил Александровичи Бестужевы, Панов и Арбузов.
На
допросах Волконский вел себя с большим достоинством. Дибич, по своему пылкому
характеру прозванный «самовар-пашой», на одном допросе имел неприличие назвать
его изменником; князь ему отвечал: «Я никогда не был изменником моему
отечеству, которому желал добра, которому служил не из-за денег, не из-за
чинов, а по долгу гражданина!» Волконский, как мы сказали, командовал бригадою,
состоявшею из полков Азовского и Днепровского; из девяти офицеров Азовского
полка и осьми офицеров Днепровского, введенных князем в заговор, арестован и
сослан был, и то по своей собственной неосторожности, лишь одни штабс-капитан
Азовского полка Иван Федорович Фохт; прочие же шестнадцать совершенно
ускользнули от преследований правительства благодаря твердой сдержанности Волконского на допросах.
Однажды,
на очной ставке Волконского с Пестелем, Павел Васильевич Голенищев-Кутузов, в
молодости своей бывший в числе убийц Павла, сказал им: «Удивляюсь, господа, как
вы могли решиться на такое ужасное дело, как цареубийство?» Пестель ответил:
«Удивляюсь удивлению именно в<ашего> п<ревосходительст>ва; вы
должны знать лучше нас, что это был бы не первый случай!» Кутузов не только
побледнел, но и позеленел, а Пестель, обращаясь к прочим членам комиссии,
сказал с улыбкою: «Случалось, что у нас в России за это жаловали андреевские
ленты!»
Из
многочисленных членов верховного уголовного суда только четверо говорили против
смертной казни: адмирал Мордвинов, ген.-от-инфантерии граф Толстой, ген.-лейт.
Эммануэль и сенатор Кушников. Что же касается до Сперанского, принимавшего
участие в заговоре, он соглашался на все и не противуречил смертной казни.
Волконский
сослан был в Нерчинские рудники, и о пребывании в этом ужасном месте можно
прочесть в «Записках» кн. Евгения Оболенского.
20
Можно вообразить себе,
что он там вынес, на этой каторге, где начальник, Тимофей Степанович Пурнашов,
однажды угрожал ему и Трубецкому высечь их плетьми. Туда приехала к нему жена
его, княгиня Мария Николаевна, на которой он женился в начале 1825 года.
17-летней красавице весьма не хотелось выходить за 38-летнего человека; она
уступила лишь советам и просьбе родителей, но, выйдя замуж, во всю жизнь свою
вела себя как истинная героиня, заслужила благоговение современников и
потомства. Родители ее не хотели отпускать ее в Сибирь; она уехала, обманув их
бдительность и оставив им своего младенца сына (вскоре умершего). Прибыв в
Иркутск, она была настигнута курьером, привезшим ей письмо Бенкендорфа,
который, именем государя, убеждал ее возвратиться: она отказалась это сделать.
Иркутское начальство предъявило ей положение о женах ссыльнокаторжных, где
сказано, что заводское начальство может их употреблять на свои частные работы,
может, например, заставлять мыть полы. Она объявила, что готова на все, поехала
к мужу и больше с ним не разлучалась. В августе 1827 года Волконский и его
товарищи переведены были из Нерчинских рудников в острог, нарочно для них
выстроенный при впадении речки Читы в речку Ингоду (где ныне город Чита) и где
они нашли уже привезенных туда из петербургской крепости многих декабристов. Всего в Чите было
75 человек. Они вели между собою общее хозяйство; положено, чтобы каждый давал на стол по пятисот рублей асс.
в год; но для избавления бедных товарищей от обязанности уплаты Волконский,
Трубецкий, фон Визин и Никита Муравьев давали каждый по три тысячи руб. асс. в
год; Вадковский, Ивашев, Лунин, Свистунов и некоторые другие давали также
больше назначенной суммы; зажиточные складывались для получения книг и журналов
в общее пользование. В августе 1830 года они были переведены все на
Петровский завод, в 400 верстах от Читы, и потом, мало-помалу, расселены
по Сибири. В декабре 1834 года умерла мать Волконского и на смертном одре
просила государя облегчить участь сына; ему позволено состоять на Петровском
заводе в звании поселенца, а не каторжника, т. е. жить не в остроге, а в
доме у жены его. В 1836 году он переведен в селение Уриковское, в 19 верстах
от Иркутска. Уже несколько лет спустя позволено было ему жить в Иркутске,
считаясь поселенцем уриковским, и он оставался в этом положении до 1856 года.
Русское правительство[i], которое умеет казнить,
ссылать, наказывать свирепо и бестолково, не умеет прощать: оно не позволило
Волконскому жить в Петербурге, да и самое пребывание в Москве разрешено ему
лишь вследствие тяжкого недуга, постигшего зятя его Молчанова. Лета брали свое:
состарелся князь Сергей Григорьевич, страдал подагрою, но, все еще бодрый
духом, принимал живое участие во всем, что происходило вокруг него: все
благородное находило отголосок в его душе, и многолетние страдания нисколько не
умалили беспредельной доброты сердечной, отличительного свойства этого
симпатического человека, в старости маститой сохранившего всю теплоту
возвышенных чувств юношеских. В августе 1863 года он лишился жены своей, и
этот удар поразил его несказанно. С тех пор здоровье его стало слабеть; он
21
лишился ног, и 28
ноября 1865 г., 78 лет от роду, тихо угас на руках дочери своей в
селе Воронках, в Козелецком уезде Черниговской губернии.
Каждый
истинный русский, чуждый холопства зимнедворцового, с умилением помянет имя
этого человека, который своим убеждениям, своему желанию видеть родину свою
свободною принес в жертву все блага земные: богатство, общественное положение,
даже свою личную свободу! Мир праху твоему, благородная, почтенная жертва
гнусного самодержавия, из любви к отечеству променявший генеральские эполеты на
кандалы каторжника...
Князь
Петр Долгоруков
22
ВРАНЬЕ «ДНЕВНИКА ВАРШАВСКОГО»
В
289 № «Дневника варшавского» между разным пошлым враньем напечатано о
каком-то военном обществе польских изгнанников, переехавшем из Невшателя
под мое «покровительство в Женеву». «Совет общества имеет правильные заседания
каждую недолю, на которых почти всегда бывает сам Герцен или его
сотрудник К. Заседания бывают или в местах публичных или в доме Герцена.
Одно только общество военное и представители Мирославского живут между собой и
с Герценом в какой-то гармонии, другие же
находящиеся здесь общества держатся вдали». «Герцен и Д. дают у себя
поочередно два раза в неделю тaк называемые
литературные вечера. На одном из таких вечеров Чарнецкий и Ржонсницкий выиграли
у Герцена в штос переплетное заведение, которое в настоящее время
оплачивает издержки совета военного общества». В заключение сказано, что из
других польских обществ никто не приглашается на вечера Герцена, Бакунина и
К-ии (Бакунин-то в Женеве!).
Мы не
прячемся в тени, а потому все знающие и нас и меня могут по этому нелепому
образчику оценить, каких дрянных и негодных лазутчиков имеет русское
правительство за границей. Это стыдно Бергу: деньги на шпионство отпускаются
большие — тут немецкая экономия неуместна. Дежурного корреспондента,
написавшего этот бред, следует отставить, с тем чтоб впредь к шпионским
должностям не определять.
Нужно ли
говорить, что во всем этом вранье нет слова правды, что я никакого польского
военного общества не знаю, что я вовсе не играю в карты, что в моем доме
никогда не собирался
23
никакой комитет,
никакое общество, бюро, клуб, департамент и пр., и пр., и что я не был ни в
каком заседании в «местах публичных».
К чему
вся эта ложь? Для кого это пишется? — Черт их знает! Видно, недостаточно срезались
на катковских поджигательствах!
ВЕЛИКОКНЯЖЕСКИЙ СОЦИАЛИЗМ —
МИХАЙЛОВСКАЯ ТЕОРИЯ СОБСТВЕННОСТИ
К
римскому понятию о неприкосновенной собственности, к аллодиальному и
феодальному праву, к прудоновскому колебанию между собственностию и владением,
к учению коммунистов и фаланги является новое социальное учение — михайловское
и несколько магометанское. «Голос» (№ 343) изложил довольно хорошо
великокняжеский «бабувизм», в корню уничтожающий право собственности. «Смысл
всех речей его высочества, — говорит „Голос", — заключался в
том, что, объявляя представителям народа, именем государя как высшею санкциею
нашего закона о неприкосновенности прав каждого на полученную ими землю,
уверить их также и в том, что они, вступая таким образом юридически в общие
права гражданина, принадлежащие каждому верноподданному, кроме того, что с
1 января 1866 г. должны будут платить за это подать на содержание
своей же администрации, но что это право всякого гражданина на землю будет
им обеспечено ненарушимо правительством лишь до тех пор, пока они не
будут слушать злонамеренных людей, стремящихся поколебать их доверие к правительству».
24
<ИЗ ПЕТЕРБУРГА>
Из
Петербурга есть письмо — нового мало. Рассказывают о драке протопопа с
диаконом в Исаакиевском соборе по окончании архиерейского богослужения, —
дело чисто личное, так его и принял митрополит по просьбе одесского
архиерея, родственника протопопу, давшему заушение и ланитобитие отцу
диакону. Рассказывают о том, что новгородский полицмейстер наказал палками двух
арестантов в остроге — одного дворянина, другого французского
подданного; о том, что Френкель за что-то осерчал на Гернгросса, а
Гернгросс на Френкеля; о том, что палач Муравьев скоро будет палачом финансов и
казнить кредит. Между больше или меньше любопытными подробностями корреспондент
наш пишет, что в 1-м департ. Сената, где большею частию подрядные дела с
казною, гласность не допущена.
Лучшее,
что есть в письме, — это то, что в Петербурге служили панихиду по
получении достоверного известия из Сибири о кончине Михайлова.
<ИЗ СИБИРИ>
До нас
дошел ужасный слух, мы умоляем написать нам, справедлив ли он? Говорят, будто
бы Михайлов был телесно наказан и будто бы он умер с цепями на ногах. Мы боимся
верить в такую роскошь злодейства...
<УКАЗ 10 ДЕКАБРЯ>
Указ 10 декабря
предписывает в западных губерниях владельцам секвестрованных имений (где-то они
проживают и скоро ли узнают об указе!) и владельцам имений, сосланным
25
административным порядком (т. е. без всякого суда), продать эти именья в течение двух лет русским владельцам или променять на именья в России. Казна даже отказывается от крепостных пошлин со сделок по этому предмету. «Le Nord» уверяет, что уже теперь казенные пособия русским помещикам на покупку польских имений подняли цены на эти именья. Как ни великодушно самопожертвование и без того беднеющей казны, чтобы достигнуть разорения без суда изгнанных и сосланных поляков, все же мы не можем не усомниться в мнении официозной газеты, не подкрепленном никакими фактами, и не можем не видеть, что именья, которые вследствие юридической нелепости и преднамеренного неправосудья должны быть проданы или променяны в определенный срок, пойдут за ничто, тем более что для русских помещиков, исключая приобретения за ничто, нет никакой достаточной причины ни на покупку, ни на промен. Поэтому юридически новое постановление равняется ограблению без суда сосланных. Но положимте, что вследствие министерства «Моск. вед.» так уже следовало всеми неправдами обрусить Западный край; все же зло, которое начальники края обличили, состоит, по их словам, в том, что «сила сословия заключается в корпоративной замкнутости владения недвижимою собственностью». Зачем же пополнять русскими покупщиками «корпоративную замкнутость владения недвижимой собственностью»? Разве нельзя было продать те же земли крестьянам и крестьянским громадам? Дело могло бы обойтиться легче и менее разорительно для продавцов при пособии крестьянству со стороны казенных кредитных, учреждений.
Или это
средство не по вкусу демократической империи?
НОВЫЙ ВИД КРЕПОСТНОГО ПРАВА
Нам
пишут, что Рязанской губернии, Пронского уезда помещик Ценин дал своим
освободившимся крестьянам взаймы тысячи две рублей сер. с тем, чтобы проценты и
уплату капитала
26
получать в годы
работою. Проценты оказались так велики, что совершенно поглощают работу и
погашение долга для крестьян невозможно. К сожалению, этот новый вид
крепостного права, сводящий дело совсем на старые порядки, не составляет
исключительного одиночного явления не только в целой России, но и в одной
Рязанской губернии. Россия должна благодарить за упрочение крестьянской свободы
общее дворянское безденежье, иначе прежнее крепостное право боярское легко
перешло бы в крепостное право ростовщиков.
ЕЩЕ ГЛУПЕЕ
Берг —
граф Берг, вы обмануты, вы ограблены, вы даром платите шпионишкам in
partibus, они вас делают смешным, а нас ставят на
какой-то таинственный пьедестал революционного миродержавия. Вот что мы прочли
в 16 № «Кёльнской газеты»: «В числе неправдоподобных изобретений указываем
мы на новость, перешедшую из „Дневника варшавского" в разные газеты, что
бежавший из Дублина глава фениан Стефенс поехал в Женеву совещаться с
Герценом. Сколько мы знаем Герцена, он никогда не мечтал об отторжении
Ирландии от Англии и пр.». Как же можно было печатать такой вздор? Спросите
хоть князя Черкасского, который нас лично знает, играем ли мы в штос и бунтуем
ли ирландцев?.. Этого шута-корреспондента мало отставить, как я вам советовал в
прошлом листе, — велите ему приехать в Варшаву и... и высеките его.
27
ОТКУДА ХОЛЕРА И КАК РАСПРОСТРАНЯЕТСЯ
Мы с
гордостию прочли в «Моск. вед.», что медицинскому факультету Московского
университета принадлежит пальма двух замечательных открытий по части злой
эпидемии. Факультет особой энцикликой, или прокламацией, объявляет, что
«эпидемическая холера называется азиатской, потому что она из Азии распространяется
в прочие части света», и что «распространение холеры из Азии совершается
посредством людей: люди переносят холеру из одной местности в другую»... Nostra
docta corpora![7]
28
УЖАС В ВРАЖЬЕМ СТАНУ
«Социализм! —
Будто социализм существует? — Прудон, переживший его, сам умер; никто во
всей Европе не занимается им, не боится его, spectre
rouge был электоральной уловкой бонапартизма. Утописты и
мечтатели образумились, кто в Кайене, кто в конторе у Перейры, кто в Сенате...»
Так
кричат консерваторы и тонкие политики, а с ними и вся золотая посредственность в
Европе.
То же, но
с ругательствами и грубостями, повторяет наша медная посредственность, наши
свежепросольные тори, неокрепостники и славяно-идиотствующие братия.
А на
сердце у них все что-то неладно. Нет-нет, а что-то страшно и все страшнее,
будто и spectre rouge не бред, будто и не
весь социализм в конторе Перейры, будто они ходят по кратеру...
Кому не
случалось быть свидетелем уверенности чахоточных в том, что болезнь прошла и
они выздоравливают, и вдруг глухой, странный кашель из пустой груди пугает больного,
беспомощно смотрит он на вас большими глазами, как бы спрашивая: «Как вы
думаете, кажется, это не простой кашель?»
Чахоточные
больные очень жалки, этого нельзя сказать о наших Собакевичах консерватизма.
Газета
крепостников, шпынявшая над социалистами, шпынявшая над нами, после того как
«Моск. ведомости» нас убили, вдруг закашлялась, поперхнулась чем-то зловещим, и
перед испуганными глазами пронеслось все ненавистное — Положения 19 февраля
и «Колокол» (который так ничтожен, так ничтожен...), и право на землю, и батраки,
домогающиеся его... Что же это, говорит газета: «Прежде социализмом
29
занимались гимназисты,
юные канцеляристы и умственные недоросли, а теперь занимаются им люди
серьезные, и где же? — в самом правительстве, и еще под чьей эгидой? —
под эгидой Положений 19 февраля, послуживших решительным шагом к
усилению у нас социализма... При таком ходе дела социализм делается серьезной
опасностью, под право собственности (как его понимает газета) подкапываются
люди практические, имеющие определенную цель... Собственности угрожают
люди способные, энергические, дельцы... Что значат перед этими дельцами
такие младенцы, как Прудон, Луи Блан? Эти последние говорили праздные речи и
умели бунтовать чернь, с которой легко справляться картечью, как это сделал
Каваньяк. Первые же делают свое дело втихомолку, но прочно и основательно».
Не зная,
как быть, газета бросается очистить правительство от пагубного признания права
на землю в принципе: «Этот принцип действительно провозглашен и
поддерживался настойчиво, но где? —в лондонском журнале „Колокол".
Отсюда до введения права на землю как принципа в русское законодательство еще
далеко».
Далью нас
не испугаешь... мы и почтовых лошадей ждать умеем, и на своих привыкли ездить
из степных деревень в Москву. А что на факте право на землю признано —
этого топором не вырубишь. Если факт постоит за себя, так взойдет и в
закон, обобщится и в принцип и в право.
«Крестьяне
освобождены с землею не потому, чтобы закон признал какое-то право работника
на обработываемую им землю, а потому, что законодатель опасался предоставить
неизвестности 20 миллионов людей».
Эта-то опасность
и сделается законом (nécessité
fait loi[8]), эта-то необходимость, не имея перед собой более
энергического препятствия, как возгласы нескольких крепостников, и станет
правом. Или, может, праву придается мистический, теологический смысл? Тогда это
не по части шляхетной «Вести», а принадлежит в бозе преставившемуся «Дню», но
«День»-то именно и проповедовал «право на землю», точно так, как и мы, грешные
социалисты.
30
В заключение
«Весть» обращает серьезное внимание всех русских собственников на этот новый
факт социализма:
«Пусть
они всмотрятся серьезно в положение дела и зорко следят за людьми, которые
стали заниматься социализмом не из любви к искусству, а потому, что это
сделалось выгодным (?). Пусть они не послужат жалким орудием в руках людей
корыстных. Или право собственности, или социализм, как в Тамбовской, так и в
Лифляндской губернии. Если батраков, людей свободных, не крепостных, следует
наделить помещичьею землею в Курляндской губернии, то следует же и московских
мещан наделить чьею-нибудь землею. Повторяем: или право собственности, или
социализм. Или Европа, или киргизская степь. Середины тут нет».
Ну, а
как есть?
31
ИЗ ПЕТЕРБУРГА
(Земские учреждения. — Валуев-ценсура. — «Народная
летопись». — Помещики-целовальники. — «День». — Сосланный купец)
В
комитете министров шла речь о закрытии земских учреждений ввиду того, что
земские собрания стремятся все более и более к независимости от администрации,
занимаются предметами, не касающимися прямо их ведения, что в них произносятся
речи, волнующие умы, и что развитие этих учреждений клонится к ограничению самодержавной
власти. Предложение о принятии репрессивных мер против земства исходило от
Милютина-варшавского, как говорят, и большинство министров было на его стороне.
Защищал земские учреждения один Валуев, и дело остановилось на каком-то
компромиссе.
Чиновники
испугались первых проявлений живого духа в земских собраниях и конспирируют в
своих канцеляриях против земства. Они дрожат за казенное содержание, за
экстраординарные суммы, за казенные квартиры. Их страшит мысль, что, может
быть, когда-нибудь придется отдать отчеты в своих действиях не начальству, а
представителям народа. При всей их ограниченности они понимают, что настоящий
порядок не останется во веки веков в России, что не будет же она вечно в
безграничной власти промотавшегося правительства и грабящих ее чиновников.
Вероятно,
бюрократы вовлекут правительство в репрессивные меры, и в таком случае оно само
вызовет и приготовит почву для насильственного переворота.
Издатель
«Современника», после двух предостережений, просил у Валуева поставить «Современник»
снова под цензуру. Валуев отказал, ссылаясь на то, что переход «Современника»,
32
«этого свободолюбивого
журнала», под цензурное положение будет равносилен прямому, фактическому
заявлению, что новое, бесцензурное положение русской журналистики хуже старого,
цензурного. Впрочем, не исполняя просьбы Некрасова, Валуев утешил «Современник»
следующего рода советом: «Продолжайте ваше издание на том же положении, а я даю
слово не давать третьего предостережения и не закрывать журнала... если
только редакция „Современника" согласится представлять статьи на мое
предварительное рассмотрение...»
«Народная
летопись» издаваться не будет. Сначала, при дозволении вновь открыть эту
газету, запрещено было публиковать ее программу, а потом Валуев попросил,
нельзя ли доставить ему примерно список сотрудников этой газеты. Ему указали на
гг. Антоновича, Елисеева, Жуковского и пр., на что Валуев милостиво
ответил, что все это прекрасно, но что по выходе 1-го № газета получит
первое предостережение, по выходе 2-го — второе и т. д. «Пока я
министр, — добавил он, — я не дам ходу нигилистической закваске» (гг. Антонович,
Елисеев, Жуковский — нигилисты!!!).
В
«Русских ведомостях» пишут из Корсуна: «Вследствие затруднительности
производить обработку хлеба вольнонаемным трудом, при ничтожном барыше, а
иногда и при отсутствии его вовсе, землевладельцы год от году уменьшали размеры
хлебопашества и, получая чрез это, разумеется, еще меньше доходу, продавали за
бесценок выкупные свидетельства, проживали вырученные отсюда деньги и вследствие
этого дошли до такого положения, что остались как рыба на мели. Находясь в
таком безвыходном положении, многие из помещиков вздумали пуститься с последней
копейкой на аферы, преимущественно на виноторговлю. По прошествии
непродолжительного времени из этих предприятий вышло мало утешительного; люди
трудолюбивые, смотрящие за всем сами, а главное оставившие свое барство,
выиграли; те же, которые привыкли на дело смотреть свысока и загребать жар
руками управляющих, разорились вконец. То же самое случилось и с мелкими владельцами.
33
Прожили выкупные
деньги, доходов больше не стало, пришлось продавать последние крохи земли за
бесценок и на последнюю копейку завести кабачок. Этих заведений появилось
множество в нашей губернии, до нескольких тысяч, чуть ли не больше 5-ти.
Расчетливые люди, не сбивавшие цены, не занимавшиеся сами водкою, повели свои
дела порядочно, т. е. выручили средства к существованию. Но большинство
мелких торговцев пошло по другой дороге», и проч.
Аксаковский
«День» не будет выходить. Что это значит? Не частные же обстоятельства могли
издателя заставить прекратить журнал, о котором он объявлял месяц тому назад.
Разыгрался что-то наш Валуев — видно, скоро свернется.
Не проще
ли бы было поручить Каткову издавать в обеих столицах пять-шесть журналов с
разными названиями и одним направлением?
Правда
ли, что из Петербурга сослан в Сибирь без суда и следствия какой-то купец,
ходивший по делам торговцев Мариинского рынка?
ВЫГОВОР ГЕНЕРАЛ-АДЪЮТАНТУ
ГРАФУ СТРОГОНОВУ 2-му
В
«Сенатских ведом.» (№ 7) напечатано, что государь, обратив внимание на
речь, произнесенную Строгоновым 8 декабря 1865 года в заседании
одесской городской думы, признал речь его крайне оскорбительной для
министра финансов и в высшей
степени неприличной и неуместной. А потому велел Строгонову сделать
«выговор», а князю Воронцову (градскому главе в Одессе) объявить его неудовольствие
за допущение такой речи и ее распространения в печати.
Вот и
Строгонов и Воронцов попали в одну категорию с Благосветловым, Некрасовым,
Краевским… демагоги, нигилисты!..
34
ДЕЙСТВИТЕЛЬНЫЙ СТАТСКИЙ СОВЕТНИК
И КАВАЛЕР М. С. ХОТИНСКИЙ
(ЭПИЗОД
ИЗ ИСТОРИИ НАШЕГО ЗАМОРСКОГО ШПИОНСТВА)
М. С. Хотинский,
прочли мы с месяц тому назад в русских газетах, умер; они отметили его ученые
труды, его 65 лет, ловкий перевод популярной астрономии Араго и забыли его
поход в Лондон. Желая пополнить этот пробел, мы расскажем его.
В начале
1863 года какой-то старик явился в нашу типографию в Лондоне и, после разных
приготовлений и околичнословий, сказал Чернецкому, что у него есть тетрадь
каких-то отрывков, не пропущенных цензурой, что он хотел бы дать их мне, но
боится, что я окружен шпионами. Он спрашивал, не возьмется ли Чернецкий их
передать. Чернецкий обещал ему сказать мне и советовал просто заехать в Orsett-house.
Он отказался... Несколько раз приходил в типографию, брал книги и «Колокол» и
наконец все-таки решился, несмотря на опасность, ехать ко мне. Два раза он не
застал меня, я поехал к нему. Наружность Хотинского (он же по-русски был в
грязном, засаленном халате нараспашку и в грязном белье) очень не понравилась
мне. Он был учтив до униженья, шамшил беззубые комплименты, не мог прийти в
себя от радости, от волнения, что видит меня. И вдруг начал мне рассказывать,
что и он на старости лет гоним, что его призывали в III отд. за какие-то
стихи в пользу студентов; потом, чтоб похвастать поэтическим дарованием своим,
стал мне декламировать отвратительно циническое стихотворение à la Barkoff. Когда он кончил, я промолчал и не улыбнулся.
Он несколько сконфузился
35
и заметил, что он эти
стихи читал Потапову в свое оправдание в III отд. «И, верно,
с успехом», — прибавил я.
Что это —
просто ли развратный плюгавый старичишка, вырвавшийся из общества, в котором
«оправдываются» похабными стихами, или хуже? Во всяком случае я решился быть с
ним очень осторожным.
Вечером,
в одно воскресенье, он явился ко мне; я предупредил всех, что я за него не
отвечаю. Он расспрашивал о русских и поляках и показался мне до того
подозрительным, что я его шутя спросил во второе посещение: «А что, как вы
думаете, следует или не следует колотить шпионов, если подвернутся?» —
«Что за доказательство — колотить, — отвечал Хотинский, —
исколотить можно всякого, если есть сила в руках». — «Вы мирный
гражданин», — сказал я ему и подумал: «Он боится; это очень подозрительно,
надобно от него отделаться».
Он был
раза два еще, и тоже вечером в воскресенье. Пока я придумывал, как ему
затворить дверь, приходит письмо. Знакомый почерк извещает меня о том, что
Хотинский отправлен шпионом из Петербурга, с 1000 фр. жалованья в месяц,
следить за мной и моими знакомыми. В истинности письма я не имел никакого сомнения.
Здесь
надо приостановиться и сказать, что подобного рода письма мы получали не раз.
Искренная и глубокая благодарность анонимным друзьям, делавшим нам или, лучше, нашему
делу такую великую услугу.
Первое
письмо извещало нас о Михаловском, сидельце у Трюбнера. Он предложил
свои услуги через Хребтовича (тогдашнего русского посла в Лондоне) и обещался,
за 200 фунтов в год, доставлять списки лиц, посещающих нас, образчики
рукописей, выкраденных из типографии, по мере возможности узнавать пути, по
которым посылается «Колокол» (от Трюбнера он же сам посылал), и имена
корреспондентов. Вышло затруднение: кто должен платить эти 200 фунтов?
Князь Горчаков отказался, князь Долгорукий тоже не хотел, решились спросить
государя. Пока шли переговоры, мы получили письмо, уличили Михаловского,
прогнали его от Трюбнера и напечатали в журналах.
36
Дело было
в 1857 году, в те времена, когда государю «еще новы были все наслаждения
самовластья» и шум льстецов, и сонм шпионов.
— Кто
велел составить этот лист? — спросил Александр Николаевич, бросая образцовый
список наших гостей в камни.
— Его
представил Хребтович.
— Он
меня компрометирует.
И Хребтовичу
достался нагоняй.
Бруннов
был слишком умен, чтоб делать что-нибудь подобное. Тайные агенты при нем
перестали действовать явно.
Второе
письмо извещало нас о шуваловской родомоптаде, грозившей извести меня. Это
письмо, послужившее косвенным образом моему воскрешению из мертвых в русской
печати и прямым — ответу от Шедо-Ферроти на мое письмо к Бруннову, было
получено в двух экземплярах: одно было адресовано на имя Лионеля Ротшильда и
прочтено мною в его присутствии, другое — на имя одного из известнейших
наших литераторов, который тотчас мне его доставил.
И вот
третье письмо, предупреждающее о Хотинском. Обличить старого негодяя было
необходимо. С письмом в руке отправился я к князю П. В. Долгорукову
10 апреля 1863 года; он только что приехал в Лондон и жил в
Альбермаль-отеле. Он Хотинского знавал еще в Петербурге и не подозревал, но
письмо, мною полученное, его не удивило. Действительно, в Хотинском было
что-то, вперед подтверждавшее всякого рода обвинения.
Решили мы
пригласить астронома ко мне и прочесть ему при свидетелях письмо. Я брал на
себя обвинить его в глаза; далее программа не шла: мне особенно хотелось ее
оставить импровизации, вдохновению минуты. Чтоб сговориться о времени, мы
послали одного из наших знакомых звать вечером кой-кого из назначенных к
Долгорукову; распорядившись, я пошел читать газеты, а Долгоруков — обедать
в Wellington. Тут счастливая звезда помогла
астроному-наблюдателю. Он случайно тоже обедал в Wellington'е, подошел к князю и
объявил ему свое желание идти к нему вечером. Таким образом, встреча с ним, по
его собственной вине, была не у нас.
Когда я
взошел к Долгорукову, я застал почти всех и между
37
прочим Хотинского,
покойно развалившегося на диване; он был в прекраснейшем расположения духа,
хорошо поел, хорошо выпил и, ничего не подозревая, ждал чаю.
— А
вот и А. И., — сказал он, вставая и подавая мне руку.
— Погодите;
прежде чем я вам подам руку, я хочу вам прочесть письмо.
Все
кругом молчали. Хотинский взглянул на меня, на них и совершенно изменился в
лице.
— Что
такое? Очень рад.
— Садитесь...
Он сел к
столу, я взял другой стул, сел возле и громко прочел письмо, напирая на слово шпион.
Старик
вскочил и, растерянно глядя то на меня, то на других, сказал:
— Где?
кто? кто этот злодей, этот подлец, который меня обвиняет, его имя? — дайте
его письмо!
— Да
ведь не меня, а ваше превосходительство обвиняют в шпионстве, а если я
вам скажу имя, дам письмо, я такой же буду шпион.
— Господа, —
сказал он, — этого я не ожидал... Что же это? — И он вдруг, понижая
голос и кривляясь, плаксиво простонал: — Вспомните, у меня есть дочь,
пощадите честное имя старика... вы его запятнаете по извету...
— Об
вашей дочери следовало прежде думать, — сказал я, с презрением глядя ему в
глаза.
Хотинский
закричал:
— Что
это, guet-apens[9]?..
Огарев,
вечно тихий, закричал на него еще сильнее. Он срезался.
Как
невыразимо гадок был этот грязный старичишка! Каждая черта его выражала страх,
стыд, бессильную злобу пойманного зверя; он был уверен, что его поколотят; если
б не князь Долгоруков и не Albermal-hôtel, может, его доверие и
оправдалось бы. Я конечно не препятствовал бы. Этого рода тварей, в сущности,
ничем не проберешь, кроме телесной боли и лишением средств, но последнее
невозможно.
38
Я устал,
глядя на него, — нервы не выдержали столько гадости — и почти не
принимал никакого участия в финале.
Хотинский
обернулся ко всем бывшим в комнате и вопиющим гласом спросил:
— Неужели,
господа, вы меня считали за доносчика?
— Считали, —
отвечали все.
— Вы
меня спрашивали имя банкира, которому можно верно поручить деньги в
Петербурге для присылки в Общий фонд.
— Вы
три раза допытывались узнать от меня фамилию молодого русского, которого вы
встретили в Orsett-house.
Наступило
минутное молчание.
— Князь, —
сказал я, — вы хозяин, освободите нас от его присутствия.
— Вы
понимаете, — сказал ему Долгоруков, — что единственное одолжение, которое
вы можете нам сделать, — это выйти вон.
Хотинский
хотел что-то сказать.
— Возле
вас колокольчик, — сказал Долгоруков.
Слово
«колокольчик» подействовало.
— Я
иду, я оставляю вас, — бормотал действительный статский советник и
кавалер, — я прерываю все сношения, я так уважал...
И он
бросился, забыв свое пальто и внутренно радуясь целости щек и ребер.
Пальто
ему бросили вслед, а Долгоруков громко сказал лакею внизу: «Этого человека не
пускать больше».
Мы пошли
по домам в грустном расположении; сцена сама по себе была гадкая, и чего-то
недоставало...
...Знаменитый
физиолог Лонже, гуляя как-то со мной в Montpellier и жалуясь на боль,
оставшуюся в боку от сильной плёрези[10],
сказал мне: «А знаете ли, отчего у меня была эта проклятая плёрези? Вы не
поверите — а я вас уверяю, что так. Вы знаете, что мы заклятые враги
с ***». Он назвал одного академика. «Раз этот злой старичишка до того меня
рассердил, что я схватил его за руку и вне себя от бешенства сказал
39
ему: „Если вы не
замолчите, еще одно слово... " Он замолчал и я его не поколотил, а пришел
домой в лихорадке и слег в постель. Поколоти я этого изверга, у меня не было бы
плёрези».
В 161 листе
«Колокола» (15 апреля 1863) мы напечатали о вести, полученной нами насчет астронома
Хотинского, и прибавили: «Предоставляя г. Хотинскому все средства
подтвердить или опровергнуть официальность своего ученого поручения, мы с своей
стороны готовы всегда способствовать благодетельным видам правительства и,
убежденные, что в Англии всего труднее делать знакомства, постараемся следующего
миссионера-наблюдателя рекомендовать английскому народу».
После
сцены в Albermal-hôtel Хотинский скрылся и мы стали забывать его, как
вдруг снова письмо: «Хотинский опять отправляется в Лондон; вероятно, он будет
там вместе с этим письмом», и проч. Неимоверная глупость этого шпионского рецидива
заставила меня сначала усомниться, а потом вдвое поверить в нее.
Несколько
дней прошло — ни слуха, ни духа. Русские, не говорящие по-английски,
останавливаются обыкновенно в грязных французских отелях на Лестер-сквере и на
улицах и переулках, к ним притекающих. Это центр лондонского разврата, ночных
кабаков, ночных сильфид, кафе-шантан, Аргайлъ-рума и всех других румов, с
музыкой и без музыки. По химическому сродству и этнографической необходимости
наши соотечественники средней руки льнут к этим местам. Хотинский по всем
правам должен был осесть там, да там он и прежде жил. Я отправился сначала на
его старую квартиру; хозяйка сказала, что у нее он не был (она продавала
газеты), но что, кажется, она его видела на улице.
Затем я
пошел в Sablonniére-hôtel.
— Помните
ли вы, — сказал я консьержу, — месяца два тому назад у вас стоял
такой-то? Мне говорили, что он опять приехал.
— Нет,
не помню.
— Да
он такой, такой — старый, беззубый.
— Позвольте,
он польский генерал?
— Может
быть.
40
И
консьерж справился в книге.
— M. Chotinsky, général polonais[11]. Да он съехал.
— Где
же генерал теперь живет?
Комиссионер,
стоявший у входа, сказал, что он живет возле, на Лестер-сквере, в
таком-то №.
— Пожалуйста,
сходите к нему и спросите, дома ли он.
Комиссионер
пошел. А я, обратясь к консьержу и гарсонам, сказал: «Вы не подумайте, что я
знаком с этим человеком или что он в самом деле польский генерал, он русский
шпион. Если вам случится кому-нибудь это рассказать, даже ему самому, то не
забудьте, от кого слышали». — И я передал консьержу карточку, к великому удовольствию
его и его товарищей.
Комиссионер
возвратился. Действительно, Хотинский жил там, но его не было дома.
Оставить
Хотинского в покое было невозможно. Я начал с того, что пошел в ближнее кафе и
написал короткое извещение о возвращении «русского агента Хотинского в Лондон»,
предостерегая поляков, наших друзей, и отметив его квартиру. С этой запиской
пошел я в «Daily News». В редакции застал я
Едуарда Пигота. «Напечатаете?» — спросил я. — «Да, если вы подпишете». —
«Письмо подписано». От Пигота я пошел лабиринтом крошечных, продымленных
переулков, каждый с своим скверным запахом, отделяющим Флит-Стрит от Соо. Там,
в одном из наиболее продымленных переулков, держал крошечный кафе бывший мой
повар, отличнейший и прекраснейший старик Валериано Тассинари. Романьол, старый
солдат итальянского восстания, рефюжье со времен римской кампании 1849 года,
одна из тех целиком выделавшихся плебейских натур, недальних, честных, простых,
героических, для которых la patria,
l'unità, l'indipendenza ita-liana[12] — религия, долг,
нравственность, семья, для которых Маццини и Гарибальди — бог и папа.
Уставши жариться у плиты несколько часов кряду, старик завел свое маленькое
заведение, едва доставлявшее ему пропитание. К нему-то я и явился
41
часу в девятом вечера.
Старый лев печально сидел с трубкой в зубах перед бутылкой какого-то
итальянского вина, положа свою седую бонарротиевскую голову на руку; он крепко
думал... об Италии ли думал он или об том, что финансы плохи?
— Тассинари,
я к вам с просьбой. — Он поднял голову. Я рассказал ему первую историю с
Хотинским, а потом мое новое обретение честного старца.
— Birbone! — говорил
старик, и лицо его все больше и больше оживлялось. — Faut-t-il
lo battr'?
— Pas encore, — отвечал
я, смеясь, — но надо его взять под надзор, чтоб он не уехал, не переехал,
не пропал бы из виду. Где его в Лондоне потом сыщешь?
— Je capite perfetemente,
je capite, будьте покойны.
Le vieux
coursier a senti l'aiguillon[13].
Старик
скучал, был без дела; единственное развлечение, которое у него было, —
«эскармуши»[14]
с его супругой, француженкой, и с мальчиком сыном, которого он любил без души и
колотил, чтоб сделать «человеком», — ему надоело, он был без дела, без
занятия. Вдруг iddio[15] посылал ему заботу,
хлопоты и в перспективе надежду поколотить un
agente del tzar[16]... И Тассинари
помолодел, налил мне стакан ужасного итальянского вина, уверяя, что оно очень
хорошо и что он его получает прямо с корабля какого-то капитана; последнее
могло быть справедливым, но о вкусах спорить не велено.
«Daily
News» утром, «Express», «Evening
Star» и проч. вечером возвестили на другой день Лондону о
приезде шпиона и о его месте жительства. Хотинский, с христианским смирением схлебнувший
все, что было в Albermal-street,
увидя свое имя в английских газетах, написал мне следующее письмо («Кол.», л. 165,
10 июня 1863):
Мм. гг.
В № 161 «Колокола» я прочел статью, в которой вы извещаете о полученном
вами уведомлении, что такой-то профессор Ходинский или
42
Хотынский отправлен от
III отд. наблюдателем в разные страны и между прочим в
Лондон, с жалованьем по 12000 фр. или руб., засим вы прибавляете, что
какой-то д<ействительный> с<татский> с<оветник> Хотинский проживает
в Лондоне и занимается разными наблюдениями и пр.
Я не
отвечал тотчас же на это извещение, потому что находился в России. Ныне,
возвратясь на короткое время в Лондон, спешу настоящим ответом, покорнейше
прося вас, мм. гг., во имя правды, которой защитниками вы себя объявляете[ii],
напечатать это письмо в ближайшем номере вашего журнала.
До
профессора Ходинского или Хотынского, которого я вовсе не знаю, мне нет
никакого дела, равно как и до сделанного ему будто бы поручения. Что же
касается до меня, нижеподписавшегося, то я долгом считаю довести до вашего и
всех ваших читателей сведения, что я ни от кого подобных поручений не принимал,
да вообще исполнять такие поручения не согласно с моим характером и
убеждениями. Я в течение слишком двадцати лет занимаюсь постоянно науками, а в
последнее время присоединил к тому еще промышленно-торговое предприятие; к
соглядатайству же и миссионерству чувствую себя совершенно неспособным. Что
касается до средств моих к жизни, то хотя до этого никому нет никакого дела, но
я могу откровенно сказать вам, что не говоря о собственном небольшом состоянии,
я напечатал более двадцати томов учено-литературных трудов и сотрудничал во
многих русских журналах, что доставляло мне постоянно около 4000 руб. в
год, и менять этого честного труда на тот, который вы мне навязываете, я
не намерен и даже не вижу выгоды.
Если вы
имеете какие-либо положительные доказательства, что я продал себя, то
напечатайте их, и пусть публика судит нас. Если же этих доказательств нет, то
возводимое на меня обвинение есть чистая клевета! Спрашиваю вас и
каждого: позволительно ли бросать грязью на честное имя человека из-за
подозрения, не имеющего никаких положительных оснований? Вызываю вас доказать
мою виновность, и если вы не докажете (что я энергически утверждаю), то пусть
весь стыд клеветы падет на ее изобретателя. Я был в Лондоне и теперь нахожусь
здесь по моим частным делам и занимаюсь покупками да посещениями здешних ученых
учреждений, а не присматриванием за кем бы то ни было или выведыванием
каких-либо тайн политической пропаганды.
Повторяя
просьбу мою о напечатании этого письма в ближайшем номере «Колокола», я желаю
вам, мм. гг., того же спокойствия совести, которым сам наслаждаюсь. —
М. Хотинский, 31, Leicester-square,
London
Мы
отвечали в том же «Колоколе»:
Для нас
эта исповедь наивного сердца так же мало опровергает связи ученого автора
«двадцати томов» с III отд. канцелярии е. в., как его
личное объяснение у князя П. В. Долгорукова, которое г. Хотинский
запамятовал, несмотря на то, что «Листок» мог ему легко напомнить.
Требовать
от нас доказательств документальных — старая шутка. Мы можем
доказать только доносом на того, кто писал, но доносов мы не
43
делаем, или делаем их
на основании similia similidus, исключительно на
шпионов. Письмо, в котором нас извещали о служебных рекреациях г. Хотинского,
я ему читал вслух при пяти свидетелях, и он не изъявил никакого сомнения в
его материальной достоверности. Но дело не ограничивается этим письмом. Мы были
извещены и о последующих действиях ученого корреспондента потаповского
заведения; мы знали, что он снова едет в Лондон (в чем можем сослаться на кн.
П. С. Долгорукова и на несколько других свидетелей), и не знали, чему
больше дивиться — цивическому ли мужеству г. Хотинского или нелепости
Потапова, посылающего того же тайного корреспондента в тот же город, где его
тайный труд был так явно оценен, забывая, что маскарадная шутка оканчивается
там, где падает маска.
За сим
издатели «Колокола» отказываются от помещения всякого рода писем и статей
г. Хотинского, — кроме «Колокола», есть много органов для таких
продуктов.
...Через
день после того, как я посетил Тассинари, он явился ко мне часов в 8 утра,
причесанный и веселый; он принес мне рапорт, что Хотинского отдал под надзор,
что questo birbante[17] трусит чего-то, никого
не принимает, не открывает ставни в спальной и что ему принесли вчера на дом
три бутылки porto[18] и шесть портера.
— Allez! il est sous une bonne sourveillance. — J'ai là, au rez-de-chaussée, un perroquet, qui me dit
tout...
Я с
изумлением смотрел на итальянца.
— Si, si, il est des
nostres ce perroquet, è da Forli...
Давно
ли это попугаи, известные за болтовню, употребляются по части шпионства за
шпионами?
— Lui m'a arrangѐ la
barba stamatine, c'est un grand ami à
moi...
Тут
только я понял, что дело шло не о попугае, а о парикмахере, который жил
в одном доме с Хотинским.
Я не мог
не рассказать этот комический инцидент, который нас тогда необыкновенно смешил.
Хотинский
заметил надзор и, вероятно, раза два встретив Тассинари, не вынес его глаза и
одним добрым утром уехал из Лондона «в
Тенериф делать наблюдения над солнечным затмением», как он объявил хозяину.
44
Похождения
его как шпиона в Лондоне и сцена в доме у Долгорукова разнеслись, но так велико
растление русского общества, что лазутчик осмелился явиться оратором в
Географическом обществе и считающие себя честными газеты помянули его добрым
словом после его смерти.
Год тому
назад мне рассказывал один флотский капитан, что его товарищ, бывший в
1863 г. в Лондоне с своим кораблем, сказывал ему, что Хотинский приезжал
на его корабль, предлагал молодым офицерам, штурманам и гардемаринам «Колокол»
и «Полярную звезду», говорил, что знаком со мной, что бывает у Долгорукова, и
спрашивал, не хотят ли они познакомиться. Быть представленным Хотинским никто
не хотел, но молодые люди взяли у него книги и «Колокол», а он донес об этом
в III отделение, и если б, говорил мне
капитан, не брат начальника того корабля, то молодые люди попались бы по
милости этого негодяя в беду.
Какой
почтенный старец и какое почтенное правительство, употребляющее такие средства!
45
«ДНЕВНИК ВАРШАВСКИЙ»
Шпионы-корреспонденты
«Варшавского дневника» не забывают нас: в 52 № говорят о том, что русская
эмиграция считает издателя «Колокола» сумасшедшим, что «Колокол» никем не
читается и пр. Но заключение всего лучше и становится рядом с знаменитым
«штосом», в котором было проиграно переплетное заведение: «„Колокол" давно
бы прекратился, если б его не поддерживал европейский революционный комитет и
если б не прибегали к таинственным денежным операциям в Женеве, — операциям
плохого рода, которые должны иметь бедственный исход».
Скажите
на милость, князь Черкасский (обращаемся к вам именно, по старому знакомству),
для чего вы допускаете такую глупую клевету, которой сам Катков не поверит? Отчего
вы этих мерзавцев не заставите писать дело вместо вздора? Явная полиция перешла
к вам, — верно, с ней захватили немного и тайной. Распорядитесь же!
46
1789
Еще шаг,
и мы увидим Etats Généraux на Неве. Мы прямо идем
к 1789. Нас это не удивляет, мы это говорили с первого листа «Колокола».
Глубину, силу, неотразимость движения, поднявшегося после Крымской войны и смерти Николая, мы
давно оценили и поняли. Такого рода движения иногда сбиваются с дороги, иногда
вязнут в грязи, но не останавливаются, особенно не останавливаются полицейскими
мерами, случайными жестокостями и бессмысленными ссылками.
Петербургское
самовластье только могло держаться, не замечая дряхлости своей, в немой тишине
рабства и косном застое всех живых сил. При первом колебании архимедова точка
ускользнула из правительственных рук, у них остались одни перегорелые вожжи и
один перержавевший тормоз... а склон с каждым шагом круче и круче... Куда
доедем, мы не знаем, но остановиться нельзя!
...Казалось,
что «сердечное согласие» правительства с общественным мнением по польскому
вопросу поглотит движение, — нисколько! Движение в нем
окрепло, стало сильнее, оно убедилось в слабости правительства и в своей силе,
оно видело его растерянным в минуту опасности и кровожадным от страха перед
крикунами, оно видело Зимний дворец в зависимости двух Английских клубов и
перестало его уважать, оно видело государя болтающего, плачущего, желающего
остановиться, увлекаемого против воли, — и перестало его бояться. Человек,
который в минуту первой опасности вызывал адресы преданности, должен принимать
и другого рода адресы. Князь Щербатов совершенно справедливо заметил это в
своей речи.
47
Инцидент
в петербургском дворянском собрании имеет значение исторического события, —
события революционного, оппозиционного, с полным букетом 89 года и с
разными оригинальностями, как и следовало ожидать, с Суворовым, например,
который (по свидетельству «Nord'а») с душевным
прискорбием передал дворянству veto «исполнительной
власти», заторопившейся до того, что отвечала прежде официального вопроса,
стало быть, по доносу какого-нибудь лазутчика.
Подробности
читатели наши знают лучше нас; мы не читали даже, благодаря скромности свободных
газет русских, текста четырех пунктов, предложенных Щербатовым; особой
корреспонденции мы еще ждем, а потому рассказывать не считаем нужным.
Но
сказать наше мнение о новой фазе революционного движения мы не считаем
неуместным.
Мы не со
стороны дворянства как сословия.
Мы не со
стороны правительства в его петровской форме.
У
правительства с дворянством свои счеты. Зачем оно сначала подкупало его,
отдавая ему землю и народ? Зачем оно сперва из него сделало опричину и дворню,
а потом стало отбирать неправо отданное отцам у детей?
Зачем
дворянство позволяло себе кол на голове тесать, пока правительство отдавало ему
на грабеж и сеченье народ, и сделалось нетерпеливо-лихорадочно либеральным,
когда часть добычи стали отнимать?
В их
семейную ссору мы не вступим.
Но если
мы не со стороны дворянства и не со стороны правительства, то безусловно со
стороны движения.
Все, что может подмыть,
смыть казарму и канцелярию, все, что может увлечь в общий поток и в нем
распустить бюрократию и сословные монополи, военную администрацию штатских дел,
писарей, обкрадывающих казну, казну, обкрадывающую народ, — все это будет
принято нами с радостью и восторгом, чьими бы руками ни было сделано. Ломайте,
господа, ломайте пуще всего друг друга. На эту ломку уйдет вся ваша и вся наша
жизнь... Дети наши потом сосчитаются. Революции вообще оставляют не майораты, а
полудостигнутые идеалы и вновь раскрытые горизонты.
48
Странная
вещь — два бойца схватились, а победа зависит от третьего: к кому
он примкнет союзником, тот и одолеет, и этот третий — безмолвный народ,
немое множество. Он еще молчит и держится за землю.
Только
увлекая его в движение, делая из своего дела дело общее, дело народное, земское,
только отрекаясь от монополей, может дворянство вести серьезную речь с
правительством.
А
правительство только и может подорвать олигархические притязания, поставив их
лицом к лицу с народным большинством, с народной волей, которая хочет отстоять
и отстоит свое право на землю.
__________
В то
самое время, как князь Щербатов доказывал невозможность идти далее, канцелярски
управляя Россией, вышла в Париже книжка «Revue des Deux
Mondes» с
новой статьей Мазада о России. Вероятно, читатели наши помнят его
примечательную статью, напечатанную года два тому назад. Статья эта опечалила
Александра Николаевича, наделала много шума и была поддержана возражением
Жомини-fils'a. Мы находим вторую
статью еще вернее и замечательнее, несмотря на то что в многих случаях мы не
делим мнений г. Maзада. Французы поняли, наконец, какого рода
силы проснулись в России и какая работа двигает и подымает этот материк, —
а у нас еще есть желчевики, остающиеся в старческом брюзжании или узком отчаянии.
Мы
надеемся в следующем листе «Колокола» ближе ознакомить читателей с трудом
Мазада.
49
ОТ ИЗДАТЕЛЕЙ
Длинные
филиппики, помещенные в русских газетах о статье Мазада в «Revue
des Deux Mondes», заставляют
думать, что статья эта не запрещена в России.
Было бы слишком глупо дозволить возражения, не дозволив статьи. А потому
мы и приостановились с печатанием ее, несмотря на то, что перевод статьи сделан
и г. Бюллоз самым любезным образом позволил ее поместить. Если, впрочем,
наши читатели заявят желание, мы поместим ее в одном из следующих листов.
50
ПОСЛЕ СМЕРТИ
Наконец-то
и правительство отслужило по Михайлове своего рода панихиду. Мы помещаем ниже
«Дело о послаблениях начальствующими лицами Михайлову, Обручеву и Макееву».
Что за
мелкое, гадко злое, ничтожное правительство, которое идет через годы копаться
около могилы страдальца, замученного им, и отыскивать виновных в
сострадании... Как это у них нету никакого такта, воспитания, коли нет
сердца настолько, чтоб понять, что роль сытой гиены, шляющейся около ею же
обглоданных костей, мерзка, глупа... Будничные люди, узкие лбы... не вам вести
Россию на совершение ее судеб, вы только можете тормозить колеса или прибавлять
грязь под ними. Даже «Indépendance belge» не вынесла и, пожимая
плечами, спросила: «Что же выигрывает правительство от таких процессов?»
Мы перепечатываем
эту мефитическую[19]
гадость царского злопамятства, для того чтоб сохранить в «Колоколе» еще
документ для будущей характеристики этих людей и еще оправданье, почему мы так
от души их ненавидим.
Доклад но
этому делу происходил 16 марта во 2-м отделении 6-го департамента
Правительствующего сената (в Москве). Обстоятельства дела следующие:
Третье
отделение собственной его импер. велич. канцелярии в апреле месяце 1862 г.
получило известие, что начальствующие лица города Тобольска оказывали
послабление содержавшемуся в тобольском пересыльном замке государственному
преступнику Михайлову, который, будучи отправлен из Петербурга 14 декабря 1861 г.
и прибыв в Тобольск 30 декабря того же года, не отправлялся к месту ссылки
до 27 января 1862 г.;
51
что все тобольское
общество оказывало ему сочувствие; что по прибытии в Тобольск он был раскован и
содержался в тобольском замке незакованным; что вице-губернатор Соколов, прокурор
Жемчужников и начальник провиантской комиссии полковник Ждан-Пушкин принимали
его у себя в домах и вместе с ним обедали; что к Михайлову в тюремный замок
приезжали и оказывали сочувствие к его положению военный медик Онучин, жена
его, директриса тюремного комитета купчиха Пиленкова и другие дамы, которые
подносили Михайлову букеты цветов; что в тот день, когда Михайлов должен был
отправляться из Тобольска к месту ссылки — в Нерчинск, в квартире Ждан-Пушкина,
из которой он был отправлен, разбиты были его кандалы и кольцо из них после
видели на столе у вице-губернатора с привязанною дощечкою, на которой было
написано: «Покровителю угнетенных — от Михайлова»; что, при самом выезде
Михайлова из города, повозка его остановлена была у заставы, где многие мужчины
и дамы прощались с ним, пили шампанское и кричали «ура!», а за заставою он был
остановлен вице-губернатором Соколовым, который прощался тут с ним и дал коробку
с чем-то.
Вследствие
этого донесения, государю императору благоугодно было назначить исследование о
противузаконных послаблениях начальствующих лиц города Тобольска, оказанных
государственному преступнику Михайлову, и вообще о сочувствии к его
преступлению тобольского общества, для чего и назначен был генерал-майор
Сколков. При следствии, произведенном последним, оказалось, что со стороны
начальствующих лиц города Тобольска делано было одинаковое послабление с
Михайловым государственному преступнику Обручеву и бессрочноссыльнокаторжному
Макееву.
Показания
обвиняемых при следствии были следующие:
Смотритель
тобольского тюремного замка Козаков. Михайлов, Обручев и Макеев, во время бытности их
в Тобольске, содержались не на кандальном дворе, а во флигеле для подсудимых
арестантов из дворян с разрешения, по отношению к Михайлову, тобольского
вице-губернатора. Камеры их не запирались. Обручев и Макеев доставлены были в
Тобольск без оков и незакованными же были отправлены из Тобольска к месту
ссылки. Михайлов прибыл закованный; по прибытии помещен был не в замке, а в
квартире надзирателя острога Устюгова и в тот же день, по приказанию
полицмейстера, был раскован и затем переведен во флигель для подсудимых дворян.
Камера его, так же как у Обручева и Макеева, не запиралась. Увольнялся он из
замка, с разрешения полицмейстера, к вице-губернатору Соколову, лекарю Онучину
и другим лицам. Посетители бывали у Михайлова
с разрешения вице-губернатора.
От этого
последнего показания Козаков на другом допросе отказался, объяснив, что ссылку
на вице-губернатора научил его сделать полицмейстер Кувичинский, а что на самом
деле впускал посетителей он сам, без билетов, в чем и сознает себя виновным.
Показание
полицмейстера Кувичинского. Преступники Михайлов, Обручев и Макеев
содержались не на кандальном дворе, а во флигеле для
52
подсудимых арестантов
из дворян; но это было сделано по издавна заведенному порядку в тобольском тюремном
замке, где отделялись содержавшиеся преступники привилегированных сословий от
простого. Что же касается того, что давал ли он прямо приказание смотрителю
замка Козакову о содержании Михайлова, Обручева и Макеева во флигеле подсудимых
дворян, то он этого не помнит; но может быть, и давал. Камеры означенных трех
преступников никогда не запирались, также по существующему издавна порядку.
Отдавал ли он приказание смотрителю расковать Михайлова по прибытии его в
Тобольск, не помнит, но не отрицает, что мог и отдавать, уважая в преступнике
дворянское сословие, к которому последний прежде принадлежал. О посещениях,
делаемых к Михайлову разными лицами, он вначале ничего не знал, но когда
смотритель доложил ему об этом, то он не приказал никого пропускать без его
записок; сам же дозволил бывать у Михайлова только полковнику Ждан-Пушкину, а
также дозволил Михайлову быть на обеде у лекаря Онучина. В самый день
отправления Михайлова из Тобольска к месту ссылки оп дозволил ему быть в доме
Ждан-Пушкина, откуда Михайлов отправился в Нерчинск, а не заковал его при
отправлении потому, что не пришло это в голову.
Генерал-майор
Сколков, при произведении следствия, открыл, по отношению к Михайлову,
следующее обстоятельство: на другой день по прибытии Михайлова в Тобольск
лекарь тюремного замка, по обыкновению, осматривал его и нашел, что у него
сильное кровохаркание, а на теле были синяки на нижней части голеней, почему
начал его лечить, но, по тесноте помещения в больнице, Михайлов во время
лечения оставался в своей камере и поэтому же оставлен был в Тобольске с
31 декабря 1861 г. до 27 января 1862 г. В январе 1862 года
Михайлов подавал прошение в тобольский приказ о ссыльных о разрешении ему
отправиться к месту ссылки, по болезненному его состоянию, не с партиею
пересыльных арестантов, а на почтовых.
Вследствие этого прошения тобольская врачебная управа свидетельствовала
Михайлова и нашла, что он действительно не может не только что идти с партиею
арестантов, но не может даже следовать и на пересыльных подводах, почему
разрешено ему было отправиться, на свой счет, на почтовых. В день отправления
его в ссылку из Тобольска в квартире Ждан-Пушкина, по показанию находившегося у
последнего в услужении человека Лыскова, капитан генерального штаба Скибинскнй
взял из чемодана Михайлова, где лежали арестантские его вещи, кандалы, разбивал
их молотком, а жена Ждан-Пушкина сказала будто бы, что кольцо от этих кандалов
нужно оставить на память о Михайлове. Но это показание Лыскова опровергается
показаниями двух жандармов, сопровождавших Михайлова из Тобольска, которые
объяснили следственной комиссии, что, принимая из квартиры Ждан-Пушкина
арестантские вещи Михайлова, они приняли вместе с ними и кандалы его, совсем
целые. Кроме того, в комиссии, для большего убеждения, по распоряжению
генерал-майора Сколкова, при кузнецах разбивались арестантские кандалы
молотком, и оказалось, что без помощи кузнеца разбить их невозможно, о чем и
составлен был генерал-майором Сколковым акт.
53
Продолжаются
показания подсудимых.
Показание
тобольского губернатора Виноградского. О послаблениях, которые оказывались Михайлову,
Обручеву и Макееву, он совершенно ничего не знал. Вице-губернатор и директор
попечительного о тюрьмах комитета, напротив, всегда представляли ему, что в
тюремном замке нет никаких беспорядков; сам же он не мог бы допустить их,
потому что хорошо знает, что всякое послабление, оказываемое таким
преступникам, как Михайлов, Обручев и Макеев, есть протест против
правительства. Об этих послаблениях он не мог иметь даже частных сведений,
потому что не имел никаких частных сношений с обществом: все время его
поглощалось служебными занятиями, в которых он, как человек бедный, видел всю
цель своей деятельности. Кроме того, во время бытности Михайлова в Тобольске,
он занят был приготовлением к ожидавшейся ревизии генерал-губернатора, и потому
узнал о послаблениях, делавшихся преступникам, только из бумаги, полученной им
от генерал-губернатора, вследствие которой он потребовал донесения об этом предмете
от полицмейстера и получил объяснение, что послабления преступникам делались
смотрителем замка по приказанию вице-губернатора и прокурора. Это донесение он
препроводил от себя к генерал-губернатору. Доходили до него частные слухи, что
преступник Макеев отлучался из замка к прокурору, за что он делал выговор
полицмейстеру; в статейном же списке Макеева не сказано было, что он отправляется
в ссылку закованным, и из сведений, полученных им от приказа о ссыльных, видно
было, что он прибыл в Тобольск незакованный. Обручеву, по ходатайству
жандармского штаб-офицера, он позволял прогуливаться, для здоровья, около
памятника Ермака, в сопровождении жандарма.
Показание
вице-губернатора Соколова. Как председатель губернского правления, он постоянно
занимался делами о преступниках; как директор попечительного о тюрьмах
комитета, он постоянно бывал в тобольском тюремном замке для наблюдения за
помещением арестантов, а как доктор[20],
считал своею обязанностью всегда помогать преступникам в их недугах, и
Михайлова он сожалел, как больного человека. Занимаясь, в продолжение 10 лет,
изучением легочной чахотки, в доказательство чего представляет несколько статей
своих об этой болезни, он видел в Михайлове не только что больного, достойного
сожаления, но и интересный субъект для изучения со стороны науки; знал он его
только по литературным трудам и в особенности по его статьям о женщинах. На
квартиру к себе Михайлова он действительно призывал для подания медицинского
пособия; а так как Михайлов являлся к нему к четырем часам, то он оставлял его
у себя обедать, но в шесть часов отправлял в замок под присмотром полицейского чиновника, который
его к нему и привозил. Этих случаев было только два. Впрочем, главный начальник
всех тюремных заключений в губернии — губернатор, который в продолжение трех
лет совместного служения с ним никогда не делал ему никаких замечаний но поводу
неисполнения
54
лежавших на нем
обязанностей, относительно тюремных заключений, между тем как сам губернатор, в
продолжение трех лет, был в остроге не более трех раз. Что касается прощания с
Михайловым за заставою, то происходило оно следующим образом: он поехал с женою
своею, но случаю болезни последней, в загородный монастырь; но, не доезжая до
монастыря, должен был возвратиться назад по причине усилившегося вдруг холода и
ветра. На возвратном пути увидел он ехавшую по направлению от города повозку,
но не знал, кто в ней сидит, а когда подъехал к ней, то увидел сидящего в
повозке Михайлова и потому остановился проститься, причем отдал последнему
бывшую с ним коробку с 5 рябчиками; но это было сделано подаяние, которое
закон не воспрещает давать преступникам и которое делается в России повсеместно.
Показание
прокурора Жемчужникова. Преступники Михайлов, Обручев и Макеев содержались во
флигеле подсудимых дворян, потому что по порядку, исстари заведенному в
тобольском тюремном замке, содержащиеся арестанты из привилегированного
сословия отделялись от простых, что, по его мнению, не противоречит 101 ст.
XIV т. уст. о содержании под стра<жей>; а так как
Михайлов и Макеев помещались хотя и в одном коридоре, но в разных камерах, то,
следовательно, 101 ст. не была нарушена. Во время содержания он видел их
раскованными, но приказания расковывать не давал; заковать же их он не мог
приказать, потому что, на основании законов, лица привилегированного сословия
освобождаются от оков, и он считает, что действия его были бы более
противозаконные, если б он приказал заковать Михайлова и Макеева. Кроме того,
вопрос о заковывании преступников в разных местах понимается различно; так,
Михайлов, осужденный в каторгу на 6 лет, прислан был в оковах, а шведский
подданный Бонгард, из Варшавы, осужденный в каторгу на 12 лет, — без оков;
следовательно, незакование Михайлова может быть отнесено к ошибочному пониманию
закона. О посещении Михайлова разными лицами он ничего не знал. Одни раз брал
его к себе обедать с тою целью, чтоб дать ему возможность, при его сильной
болезни, воспользоваться хорошею пищею, и разрешения на это ни у кого не
спрашивал. Разговоров с ним ни о чем противозаконном не имел, а говорил только
о своих племянниках, которых Михайлов знал давно, потому что жил в том городе,
в котором жила его родная сестра. Сочувствия к нему как к государственному
преступнику, не имел, а сочувствовал ему как человеку несчастному и больному и
смотрел на это сочувствие как на дело сострадания к ближнему, пример которого
показывал сам государь император. Конфирмации над Михайловым он не читал; но из
слов последнего узнал, что он осужден был за найденное у него сочинение,
автором которого был не он, но принял его на себя, чтоб отстранить от
ответственности действительного автора, и это обстоятельство не могло не
возбудить в нем, Жемчужникове, сочувствия к осужденному, пострадавшему за
других; о самом же этом сочинении он ничего не знал. Притом он не предполагал,
чтоб правительство, вверив ему должность прокурора, усомнилось в его
преданности и чистоте действий. Mакеева он знал с того
времени, когда тому было шесть
55
лет, был знаком с его
родителями, обласкан ими, и потому положение этого арестанта не могло не
заинтересовать его, тем более что, по словам Макеева, преступление было
совершено им в чаду, в порыве необдуманности, и он видел, что хотя наказание,
назначенное осужденному, было жестоко, но угрызения совести за совершенное
преступление мучили его сильнее наказания. Кроме того, Макеев, на пути
следования, в Тюмени, перенес сильнейшую горячку, после которой, не
оправившись, прибыл в Тобольск. Видя в нем, как и Михайлове, человека,
страдающего болезнью, он брал его к себе обедать с тою же целью, как и первого,
и знал, что они бывали в домах у некоторых почетных лиц Тобольска, хотя сам не
встречал их ни в одном доме; по не придавал важности отлучкам их из замка,
во-первых, по болезненному их состоянию, а во-вторых потому, что в законах нет
статьи, запрещающей выпускать временнопересыльных арестантов из их заключений;
если же и существует в XIV т. 190 ст.,
то она относится к арестантам подсудимым, а не пересыльным.
На это
объяснение прокурора сделано было ему комиссиею замечание, что если нет в
законах статьи, запрещающей выпускать пересыльных арестантов, то нет и такой,
которая дозволяла это делать, и потому он должен был сообразоваться с духом
законов. Прокурор отвечал, что, во-первых, если закон чего не запрещает, то,
значит, дозволяет, а во-вторых, он сообразовался с духом законов, почему
арестанты и не выпускались без различия; но особенно он сообразовался при этом
с духом той власти, от которой исходит закон; дух государя императора
выражается в милости и снисхождении, что показал он тотчас же по восшествии
своем на престол, освободив из ссылки политических преступников, и Михайлову
уменьшил срок работ, назначенный ему при осуждении.
Производивший
следствие генерал-майор Сколков донес, что общество тобольское вовсе не
сочувствовало преступлению Михайлова, что букетов дамы ему не подносили, потому
что при сибирских морозах очень трудно иметь живые цветы, и что если некоторые
из лиц города и выказывали сочувствие Михайлову, то это делалось или из желания
прослыть передовыми людьми, покровительствующими литературу, или из
подражания
другим. Вице-губернатор Соколов оказывал участие Михайлову с целью сблизиться
через него с литераторами и приобрести для себя сотрудничество в каком-нибудь
журнале. Полковник Ждан-Пушкин знаком был с Михайловым в Петербурге и потому
встретил его в Тобольске как знакомого.
Произведенное
следствие, по окончании, передано было на соглашение министра внутренних
дел с шефом корпуса жандармов, по докладу которых государь император повелел
передать его в первый департамент Правительствующего сената для определения порядка
ответственности виновных, так как они принадлежали к разным министерствам.
1-й департ. Правительствующего сената требовал заключения от министра
внутренних дел и шефа корпуса жандармов относительно определения ответственности
виновных, находящихся в их непосредственном распоряжении, на что министр внутренних
дел представил Сенату, что губернатор
56
Виноградский и
вице-губернатор Соколов подлежат ответственности, после отдаления от должности,
за превышение и бездеятельность власти, по 383 ст. XV т., а
шеф корпуса жандармов нашел нужным предать военному суду тобольского
жандармского штаб-офицера. После этого 1-й департ. Правительствующего
сената определил губернатору Виноградскому, уволенному от должности, сделать
выговор в административном порядке, а вице-губернатора, прокурора,
полицмейстера и смотрителя тюремного замка предать суду. Комитет министров, в
который поступило определение это Правительствующего сената, нашел, что
губернатор Виноградский, так же, как и другие, должен быть предан суду, на что
воспоследовало высочайшее соизволение. Военный медик Онучин и капитан
генерального штаба Скибинский, по распоряжению военного министра, уволены от
службы без прошений.
И в то же
самое время в Англии освободили без наказания волонтера-ирландца, который под
хмельком говорил, что намерен убить принца Вэльского!
57
СЛУХ
Нам
пишут, что в Государственном совете или в Совете министров серьезно обсуживается
проект обложения заграничных паспортов большой податью и что есть полная
надежда, что проект этот утвердится.
Браво! И
николаевский грабеж на больших дорогах возвращается... Освободитель прикрепленных
хочет быть прикрепитель к земле свободных... И все это вынесут. И Аксаков и
Самарин будут рукоплескать!
<БАРОН
ГАКСТГАУЗЕН>
Барон
Гакстгаузен
издал
новую
книгу
о
сельских
учреждениях
России: «Die ländliche Verfassung Rußlands, ihre
EntWickelungen und ihre Feststellung in der Gesetzgebung von 1861», Leipzig, Brockhaus, 1866.
В
предисловии Гакстгаузен говорит, что в составлении книги ему помогал д-р Скребицкий
своими переводами из огромного количества материалов, собранных автором. Из
этих-то материалов д-р Скребицкий составил полнейший сборник всего
относящегося до крестьянского вопроса в России. Он начнет печать первого тома
(всего будет пять) в нынешнем году.
58
ИРКУТСК И ПЕТЕРБУРГ
(5 МАРТА
И 4 АПРЕЛЯ 1866)
Нам
решительно нет шанса хоть косвенно сказать слово в пользу предержащих властей.
Выстрел 4 апреля был нам не по душе. Мы ждали от него бедствий, нас
возмущала ответственность, которую на себя брал какой-то фанатик. Мы вообще
терпеть не можем сюрпризов ни на именинах, ни на площадях: первые никогда не
удаются, вторые почти всегда вредны. Только у диких и дряхлых народов история
пробивается убийствами. Убийства полезны больше всего лицам, династическим
перемещениям. К серальным упразднениям венценосцев Петербург привык, он не
забыл ни Ропши, ни Михайловского дворца.
Пуль нам
не нужно... мы в полной силе идем большой дорогой; на ней много капканов, много
грязи, но в нас еще больше надежд; на ногах тяжелые колодки — в сердце
колоссальные, ненизлагаемые притязания. Остановить нас невозможно, можно только
своротить с одной большой дороги на другую — с пути стройного развития на
путь общего восстания.
Пока мы
собирались высказать это иными словами, речь наша подкосилась черной вестью из
Иркутска: Серно-Соловьевич умер 5 марта...
...Эти
убийцы
не дают промахов!
Благороднейший,
чистейший, честнейший Серно-Соловьевич — и его убили...
Укоряющая
тень Серно-Соловьевича прошла мимо нас печальным протестом, таким же напоминовением,
как весть о варшавских убийствах 10 апреля 1861 года пронеслась
грозным
59
memento
и покрыла
трауром наш праздник освобождения крестьян.
Последний
маркиз Поза, он верил своим юным, девственным сердцем, что их можно
вразумить, он человеческим языком говорил с государем, он его тронул и — и
умер в Иркутске, изнеможенный истязаниями трехлетних каземат. За что? Прочтите
сенатскую записку — и всплесните руками.
Враги,
заклятейшие консерваторы по положению, члены Государственного совета были
поражены доблестью, простотой, геройством Серно-Соловьевича. Человек этот был
до того чист, что «Моск. ведом.» не обругали его, не донесли на него во время
следствия, не сделали намека, что он поджигатель или вор... Это был один из
лучших, весенних провозвестников нового времени в России... И он убит...
«Да они не хотели его смерти». — Что за вздор! Михайлов умер,
Серно-Соловьевич умер, Чернышевский болен... Какие же это условия, в которые
ставят молодых и выносливых людей, что они не выдерживают пяти лет? В этой
методе замучивать своих врагов понемногу, без прямой ответственности лежит
такая глубь лжи, трусости, лицемерия или такая преступная небрежность, перед
которой всякое прямое тиранство чувствует себя настолько выше, насколько разбойник
выше вора.
Разве
жизнь этих людей не тем же свята для России, не тем же застрахована,
как и жизнь императора, разве они не из тех, которые вместе с ним
участвовали в пробуждении России, в крестьянском вопросе, в упованиях на будущее?..
Нет, не
нужен наш голос в соборном хоре ликований, негодований, протестаций,
демонстраций. Пусть ждущие на водку радуются намеками и плачут доносами,
пусть раболепное ханжество, растлевающее юношество до поддельного
идолопоклонства, до того, что учащиеся инженеры заказывают икону, а московские
студенты сгоняются к Иверской служить молебен, — пусть они одни участвуют
в концерте. Звук нашего голоса не идет в их строй.
Мы не можем
понимать друг друга.
Вот
пример. Сумасшедший, фанатик или озлобленный человек из дворян стреляет
в государя; необыкновенное присутствие духа молодого крестьянина, резкая быстрота
соображения
60
и ловкость его спасают
государя. Чем же он его награждает? — Возведением в дворянское
достоинство! Не для сравнения ли в общественном положении с стрелявшим?
Весь смысл, весь урок, в котором история для вящей простоты сделалась
аллегорией, притчей, — все вымарано[21],
заклеено «дворянской грамотой». Придумайте из всех возможных и невозможных, из
всех нелепейших наград самую нелепую — все будет не так вопиюще
безобразно. Назовите Комиссарова лейб-крестьянином, дайте ему ленту через
плечо, но на крестьянскую поддевку, дайте ему медаль на брильянтовой цепи,
дайте ему самый большой брильянт из короны на цепи медалей, дайте ему миллион (и притом золотой монетой, а не
бумажками), только оставьте его крестьянином — только не делайте из
него фон-Комиссарова.
Вырывая
Комиссарова из его среды, оскорбляют крестьянство; надевая на него дворянский
мундир, его самого делают смешным, опошляют. Что же за понятие имеет государь о
крестьянстве, если он думает, что человек, совершивший подвиг должен быть
исторгнут из этого болота?..
Что бы
Комиссарову бить челом об увольнении его от дворянской грамоты?.. Другой
крестьянин, который также бы защитил своею грудью своего земского царя и
который совершенно невинно страдает на каторге жертвой правительственного
неистовства, Мартьянов, так бы и поступил.
Жив ли
он, бедный?[22]
Или и он пошел за Михайловым и за Серно-Соловьевичем?
61
Что
покушение 4 апреля опять рядом с искренним участием взболтает все
раболепие русского общества, все полицейские мании шпионов-самозванцев,
журналистов-доносчиков, литературных палачей, всю неуклюжую низость
полуобразованной орды, всю необузданность чиновничьей среды, когда она
выслуживается принижаясь, — мы в этом не сомневались. А все же читаем
краснея за бесстыдство выражений и поступков.
Разносится
слух, что назначают следователем Ланского, — клубный вопль: «Дай нам
Муравьева... дай нам его, облитого кровью и покрытого проклятьями целой страны!..»
Правительство позволяет себя насиловать и милостиво соглашается... Клубный
восторг, и эта страшная фигура водяного-воина, поседелого в каверзах и пытках,
полуслепого инквизитора в одышке встает из какого-то угла, где он был брошен, и
обещает дворянам поработать исправно. Орлов-Давыдов, будущий пэр, «глава
олигархической оппозиции», наследник Орловых, убивших Петра III, приветствует его с
чувствительностью и целует Комиссарова по поручению Паскевича[23].
Орлов-Давыдов, который, когда государь хотел его обнять после покушения,
как Тургенева бурмистр, поцеловал у государя руку: «Ручку, батюшка, ручку!»...
62
Рядом с
таким верноподданническим самозабвением, как скромный полевой цветок, является
какое-нибудь милейшее, наивнейшее письмо, прибитое к кровавым столбцам «Моск.
ведомостей»:
Получив
ужасное известие, что в августейшего и возлюбленнейшего нашего монарха какой-то
злодей стрелял в то время, когда его величество изволил выходить из Летнего
сада, я, по обязанности своей, должен был отправиться к своим пациентам в два
большие семейства, где сообщил об этом варварском поступке. И что же? Как в
одном, так и в другом семействе все навзрыд заплакали и начали собираться в
церковь помолиться о спасении нашего обожаемого монарха.
Факту
этому покорнейше вас прошу дать местечко на столбцах вашей уважаемой газеты,
чтобы знал злодей, что он стрелял не в одно сердце, а в сердце всей великой
русской семьи нашего великого государя.
Москва,
5 апреля. Военный
медик Менщиков.
Само
собою разумеется, что все эти отдельные блестки бледнеют перед полицейскими
пароксизмами «Московских ведомостей». Мы их ждали, мы вперед себе делали
праздник, предвидя, что они непременно постараются и нас пристегнуть к делу.
Так и вышло.
Мы
глубоко убеждены, что полицейская мания — одна из самых крутых форм
сумасшествия и что психиатры слишком мало обращают на нее внимания. Само собою
разумеется, что эта болезнь развивается не у нормальных людей, а в особенно
приготовленных и способных организмах, снедаемых завистью, самолюбием,
самообожанием, желанием власти, ленты, места, мести. Все это так, но, однажды
вытравив все человеческое в субъекте, для болезни удержу нет. Подозрительность,
донос, клевета становятся потребностью, голодом, жаждой... Когда не на кого
доносить, у больного делается тоска, он выдумывает Молодую Грузию, Молодую
Армению... А тут в нас стреляют. Не может же Катков отделить себя от
единства России, от государя — он разом государь и Комиссаров. Спасать Россию
для него привычное дело. Что на нем много елея царского помазания, он заявил
накануне покушения (3 апреля), объявляя что он вовсе не намерен слушаться
министерских распоряжений, что он никому не подчиняется, кроме государя, что он
знает своего Александра Николаевича, а никого другого знать
63
не хочет...
Скромненькие министры вынесли, и хорошо сделали... а то не далеко бы ушли от
Константина Николаевича и Шедо-Ферроти... которым достанется теперь с
муравьевской помощью. Услышав свист пули и оттолкнув руку убийцы, Катков с
головой еще не обритой мечется на короткой веревке, как бульдог, которого не спустили,
прыгает, визжит, лает, стараясь перекусать всех.
Получив
телеграмму из Петербурга, вот что он печатает: «Сегодня, в 41/2 часа
пополудни неизвестный выстрелил... Полагают, что это переодетый революционный
эмиссар», и затем: «Недавно зарево пожаров освещало все пространство России;
теперь совершается покушение на жизнь ее государя. Неужели и теперь не найдем мы
средств проникнуть в тайну злодеяния и не коснемся корней его?»
Кто же
это полагал? И что значит переодетый эмиссар? Разве революционные эмиссары
имеют свой мундир, свои выпушки и петлички, как жандармы? Это что-то напоминает
«заграничных выходцев» той же газеты.
Но «патос»,
как писывал гегелист-эстетик Катков в сороковых годах, не тут — он весь в этом
томном, замирающем: «Неужели и теперь не найдем мы средств проникнуть?» Тут
какое-то мление, какой-то страх... ну, может, какая-нибудь жертва ускользнет...
а вместе с тем сердце чует жженое мясо, хруп ломаных костей... Может быть,
попадется какой-нибудь нигилист, издевавшийся над Катковым в «Искре», и его
кости будут хрустеть; узнает он, что значит писать против нас... «Ну, а
как не найдут средств?» — Успокойтесь, найдут; в этом отношении
наша история нас оставляет не без наследства, не без примера; стоит прочесть царствование
великого Петра. С легкой руки первого намека пошли писать ведомости; мы
только удивлялись одному: куда делся лондонский банкир Т., друг Маццини, вербовавший
в Тульче через нас зажигателей... но удивлялись недолго, только до 7 апреля:
Может ли
допустить Россия, чтоб эти области (дунайские княжества) еще в большой мере,
чем прежде при князе Кузе, стали гнездом всесветной революции, которая оттуда
вела бы свои подкопы против соседней России, чтобы там по-прежнему и еще более,
чем прежде, скоплялись шайки русских отверженцев и польских революционеров, организовали из себя
64
общества поджигателей
и высылали против России всякого рода политических преступников?
И потом —
пол-оборота, фронт и донос с блиндажом:
Нечего
называть вам, на кого, т. е. на какую враждебную внутреннюю партию
указывает общественное мнение. Вся надежда теперь на следствие: на его
обязанности раскрыть истину во всей ее наготе, со всеми мельчайшими подробностями,
со всеми оттенками.
— «Полноте,
да ведь это скорее поляки?»
И наш
Ноздрев, не обинуясь, говорит: «Да, да, самые польские поляки, в этом никто не
сомневается... все это сделал Сераковский с того света и Огрызко из каторги»...
«Стрелявший — не русский», — пишет Катков, по несчастию, в самое то
время, как поляк оказался саратовским помещиком Каракозовым.
Но волчок
спущен, Каткову мало Молдо-Валахии и поляков, нигилистов и зажигателей — «подавай
барыне весь туалет», и вот он собирает в какую-то корреспонденцию Хера все и
оканчивает доносом. Отгадайте на кого? — Не скажу.
Корреспонденция
начинается дальними апрошами. Сначала как обычная форма, как принятый ритуал,
без которого Катков не может обойтиться, — намек на молодежь, на «авторов
Земли и Воли», потом сомнение — не были ли эти авторы «оружием в руках
более искусных». Далее догадка, что искусные руки — руки польские...
апроши становятся ближе, теснее... и вдруг атака:
Я могу указать на корень
зла лишь слегка, по вот симптомы неясной постановки русского дела. Во-первых,
это почти одновременное нападение на русскую печать и на ту якобы чрезмерную
свободу, которою она пользуется при системе административных
предостережений, — нападение с двух разных сторон: с точки зрения крупных
землевладельцев (русских!) в газете «Le Nord» и с польской точки
зрения в «Revue des Deux Mondes» и «Journal
des Débats». Вот
вам один симптом. Другой состоит в том, что газета «Весть», под фирмой
поддержки русского крупного землевладения, явно покровительствует идеям отнюдь
не русским. Всякое заявление, служащее к распространению невыгодного мнения о
землевладении в Западном крае, она тотчас помещает в свои столбцы, а
противоположные проходит упорным молчанием... «Весть» вытеснила «Голос» из
Западного края и трубит победу. Она имеет на то полное право.
65
На этой
прелести мы оставляем литературный застенок с полным и глубоким презрением
вовсе не к Каткову — он делает свое катковское дело, — но к его
публике.
Мы ждем с
нетерпением донос Каткова на Леонтьева (доносить ему больше не на кого) и
обращаемся к жалкому стаду нашего общества, нищего духом, но благородного
происхождением.
Наградить
нелепее того, как сделал государь, Комиссарова невозможно. Но верноподданные и
тут попробовали не без успеха состязание. Оппозиционный Щербатов находит, что
спасти жизнь государя показывает большие экономические способности, и именно по
части «сельского хозяйства», и предлагает его членом Экономического
общества, — с этой легкой руки пошли делать Комиссарова членом клубов,
ученых обществ, собраний, музеев, лицеев и пр. Того и смотри, что корпорация
московских привилегированных повивальных бабок изберет его почетным повивальным
дедушкой, а общество минеральных вод включит в число почетных больных и заставит
даром пить емсскую, зедлицкую, пирмонтскую и всяческую кислую и горькую воду...
Зачем же вы это дурачитесь? Пожалейте же человека, который спас государя.
66
БЛАГОДЕТЕЛЬНЫЕ
ПОМЕЩИКИ
(Графиня
Орлова-Денисова, барон Икскуль,
граф Шереметев)
Нам пишут
из России о следующих благодетельных и отеческих мерах, взятых разными
помещиками для упрочения благосостояния крестьян. Передавая эти факты, мы
оставляем достоверность их на совести корреспондента.
Графиня.
Орлова-Денисова, при
разверстанье угодий с крестьянами, отрезала лучшую землю себе, а крестьянам
своим в Коломягах (в какой губернии?) назначила землю, состоящую из мхов и трясин.
Чтобы уладить это дело, она задобрила некоторых крестьян, а главному из них,
имевшему влияние на других, дала привилегию открыть лавку.
Барон
Икскуль давно
усиливается отнять дома у бывших своих крепостных деревни Гатобари, утверждая,
что дома эти господские: у него тут фабрика. Им пришлось переселяться просто в
болото. Сперва дело поведено было в пользу крестьян, но потом он повел дело с
большей ловкостью; его перерешили в пользу Икскуля. Теперь это дело
пересматривается в высших инстанциях.
У
графа Шереметева была
огромнейшая дворня. Некоторые из дворовых в награду за службу получали землю.
Когда состоялось Положение 19 февраля, граф зéмли, подаренные
дворовым, стал отбирать обратно в свою собственность, на том основании, что по
Положению дворовые не должны быть наделяемы землею. Несколько семей дворовых из
знаменитого Останкина повели об этом процесс; он тянется и доселе с
сомнительным успехом для дворовых, потому что нет документов, удостоверяющих
дарение. Некоторые из крестьян того же Шереметева
67
приобрели землю, при
действии крепостного права, на имя сиятельного помещика. По введении Положения
об освобождении крестьян, земли те зачислены в собственность помещика. О
последней операции было, впрочем, уже заявлено в «СПб. ведомостях».
<«LE NORD»)
«Le Nord» (от 29 апреля), подхватывая песнь своего
регента и запевалы Каткова, сделал уж не намек, а простое указание на наше
учение как на печальный источник нигилизма, из которого Каракозов
почерпнул свое воззрение. Все эти проделки и штуки вроде complicіté morale, изобретенной
министром Ебертом, стары и биты. Пусть «Le Nord» укажет, в каких
книгах, статьях, изданных нами, в «Полярной звезде», в «Колоколе»... где б то
ни было — мы проповедовали убийство. Мы, протестовавшие против воровского
введения смертной казни в русское уголовное право, — мы, противники всяких
кровавых расправ.
ИЗ РЕЧИ МУРАВЬЕВА
Мы только
что прочли речь Муравьева и выписываем из нее следующие замечательные слова: «Я
счастлив, что поставлен государем во главе того учреждения, которое
должно служить к открытию злого умысла преступника. Я скорее лягу в гроб, чем
оставлю неоткрытым это зло, — зло не одного человека, но многих
действовавших в совокупности». (Как же это он знает прежде следствия? Или
он уже заготовил бумаги, фальшивые
68
документы, как в деле
Чернышевского? Хорош залог в беспристрастии!). «Надеюсь, что вы, дворяне, поможете
в этом» (в раскрытии дела). Да разве все дворянство поступило в Ш отделение?
ШАХ КОНСТАНТИНУ
НИКОЛАЕВИЧУ
На место
Головнина назначен министром просвещения граф Толстой. Особенно жалеть Головнина
нечего, слабый был человек и под конец бросился в самое театральное ханжество,
но и это не помогло. Граф Д. Толстой — сочинитель
книги
«Du Catholicisme romain en Russie». Такое назначение —
шаг дальше в правительственное изуверство и катковщину. Хорош первый результат
выстрела. И всего больше хорош он для Константина Николаевича. Граф Толстой
служил в морском министерстве и поссорился с великим князем из-за Головнина...
а теперь садится на его место.
69
<НОВОСТИ
ИЗ РОССИИ>
Новости
из России бесконечно печальны.
Выстрел
4 апреля растет не по дням, а по часам в какую-то общую беду и
грозит вырасти в еще страшнейшие и в еще больше не заслуженные Россией
бедствия.
Полицейское
бешенство достигло чудовищных размеров. Как кость, брошенная рассвирепелым
сворам, выстрел вновь раззадорил злобу грызшихся и сдул слабый пепел, которым
начало было заносить тлевший огонь; темные силы еще выше подняли голову, и
испуганный кормчий ведет на всех парусах чинить Россию в такую черную гавань,
что при одной мысли об ней цепенеет кровь и кружится голова.
Выстрел
безумен, но каково нравственное состояние государства, когда его судьбы могут
изменяться от случайностей, которых ни предвидеть, ни отстранить невозможно
именно потому, что они безумны. Мы решительно не верим ни в серьезный, ни в
огромный заговор... Заговор создается, выдумывается теперь — так, как Фуше
выдумывал якобинское участие в «адской машине» улицы Никез. Такого рода
действия могут быть местью отходящего, личным отчаянием, но не водворением
нового... Кому полезен был бы успех? Разве консерваторам-крепостпикам.
Жизнь
народная превосходно поняла выстрел. Она его превратила в торжество. Какая
овация, коронация, какой елей или sainte-chrême[24] могли больше утвердить
трон, больше укрепить личную силу государя, как этот выстрел, с рукой
спасающего крестьянина, со всей обстановкой? Тут-то бы государю и стать во весь
рост, во всей полноте великодушного забвенья... а стрелявшего предоставить обыкновенному
суду, но суду гласному…
70
Он и этого не сделал и не может сделать — он
окружен другим заговором, он окружен русским тайным жондом. Темная
интрига сделала себе из выстрела знамя гибели, то знамя, которое на старинных
немецких картинках мы видим в руках смерти вместе с косой... Да, жонд будет
косить направо и налево, косить прежде всего своих врагов, косить
освобождающееся слово, косить независимую мысль, косить головы, гордо смотрящие
вперед, косить народ, которому теперь льстят, и все это под осенением знамени, возвещающего,
что они спасают царя, что они мстят за него. Горе России, если
царь окончательно поверит, что тайный жонд его спасает. Мы пройдем
страшнейшей бироновски-аракчеевской эпохой, мы пройдем застеночным ханжеством
новых Магницких, мы пройдем всеми ужасами светского инквизиторства
николаевского времени да еще со всеми усовершенствованиями, вводимыми
поддельной гласностью и полицейской, сквернословящей литературой.
При
Николае мучили, пытали, бросали в казематы и ссылали на каторгу — молча. Не
было обиды. Теперь никакая казнь, никакая каторга не может предохранить от
ругательств и клевет казенных лаятелей. Бесстыдные, злые и подлые, они бьют
лежащих, они оскорбляют трупы... для них пределов нет... это опять-таки наша
«голь кабацкая», но употребленная на полицейское дело... От лиц они перейдут к
идеям, к институтам... и ничего не устоит против этих нигилистов
консерватизма... Разве мы не слышали уже крик против образования бедных,
против слишком легкой доступности к науке?.. Разве мы не читали доносы,
восходящие в могилы, где похоронены трупы, и в могилы, где похоронены живые?..
Разве не везут из каторжной работы, из рудников какие-то тени в цепях?.. Они
хотят судить историю и привязать ее к позорному столбу, как привязывали Чернышевского...
...И во
всей-то толпе, шитой золотом, во всей «Памятной книжке», во всем
«Адрес-календаре» не найдется ни одного человека с душой честной и правдивой,
ни одного преданного... делал же им государь добро... который бы сводил его, не
на другой день после варфоломеевской ночи, а накануне, за тайные кулисы... Это
был бы второй Комиссаров.
Ну что
же, есть между вами жив человек?
71
ВОТ ВАМ И ГЛАСНЫЙ СУД!
В заседании
С.-петерб. думы 15/27 апреля было объявлено генерал-губернатором, что
постановление думы об испрошении высоч. повеления судить гласно стрелявшего
в государя было повергнуто на рассмотрение... но что государю «благоугодно было
отклонить ходатайство по этому предмету».
72
ОБ ОГРЫЗКЕ
Говорят,
что Муравьев велел привезти из каторжной работы Огрызку, — по наветам ли
«Московских ведомостей», по собственному ли чувству ненависти? Его и
Домбровского Муравьев непременно хотел убить... Хорошо жить теперь в России: с
одной стороны Катков указывает, с другой — Муравьев приказывает. Неужели
кто-нибудь, кроме их, спокойно спит?
73
ВОЕННАЯ ЮСТИЦИЯ
Нам
столько раз приходилось говорить о безобразии военных судов в мирное время и о
кровавых приговорах, что передаем без всяких комментарий приговор,
произнесенный в Тобольске 25 февраля по делу об убийстве трех женщин в
Тюмени: Сметанин, Бердюгин, Устюжанин и Лукин приговорены к
расстрелянию, а Слепушкин к каторжной работе на 12 лет. Приговор
послан на утверждение командующего войсками в Западной Сибири.
Не можем
удержаться, чтобы рядом с дикой сентенцией, незаконной по русским законам
и по русскому понятию права, не выписать из речи защитника г. Реутского
(кандидата Киевского университета) биографию одного из приговоренных на
военно-юридическое убийство:
Лукин родился
в Московской губ., в Троицко-Сергиевском посаде. Родители его были мелкие торговцы,
бедные, но честные люди. Они могли научить сына только грамоте и своему занятию —
более ничему. Едва мальчик подрос настолько, что мог заработывать себе насущный
хлеб, родители отправили его в Москву. В этом многолюднейшем городе империи,
заключающем полумиллионное население (?), они оставили его одного, без друзей,
без знакомых, без наставников. 13-летний мальчик должен был один, без малейшей
подпоры и совета, пробивать себе дорогу в жизни. Редкий на его месте вышел бы с
честью из такого положения. Но Лукин не потерялся. Он преодолел все соблазны,
все затруднения и сумел честным трудом снискать насущный кусок хлеба не только
себе, но и оказывал еще посильную помощь своим родителям.
Но этот
честный путь мальчика скоро был остановлен одним из тех несчастных случаев,
которые совершенно извращают все понятия человека, которые совращают его с
прямой дороги и кладут свое клеймо на всю остальную жизнь человека.
74
Лукин был
разносчиком фруктов. В одно воскресенье, поутру, он шел с таким же, как сам,
тружеником-разносчиком по одной из улиц Москви. В это самое время, в соседней улице, неизвестные воры
обокрали лавку и приказчики успели только заметить, как из лавки выбежали два
вора и скрылись в лабиринте улиц и переулков той части города. Приказчики
побежали ловить их; в соседней улице им попадаются навстречу два разносчика,
ростом и видом похожие на убежавших воров. Приказчики схватывают их и, как
воров, приводят в полицию. Эти разносчики были подсудимый 15-летний Лукин и его
товарищ. Обоих их заключают в острог по подозрению в этой краже. В это время в
остроге сидело около 1000 человек разного рода подсудимых и арестантов.
И вот 15-летний
мальчик, не знавший ни жизни, ни людей, попадает в тот особенный мир, где самое
черное злодеяние считается доблестью, где нарушение закона признается долгом,
где порок и преступления возведены в искусство. Два года просидел 15-летний
Лукин в этой заразительной атмосфере, рядом с ворами, убийцами, разбойниками и
т. п. Через два года только суд оправдывает его и освобождает. Суд мог
возвратить ему свободу, но не мог возвратить ему светлого взгляда на жизнь,
доверия к людям и закону. Все это безвозвратно было потеряно Лукиным в том
мрачном убежище, в котором он прожил два года. Два года жизни в остроге не
могли пройти бесследно по впечатлительной душе юноши. («Голос» № 88).
75
СТИХИ И ПРОЗА НЕКРАСОВА
Вслед за
стихами Комиссарову Некрасов явился со стихами Муравьеву. Вслед за стихами
Муравьеву он явился с прозой, в том же игорном клубе, который превращен в
Ескуриал темного жонда. «Муравьев, — пишут „Моск. вед." № 84, —
говорил довольно много после обеда; он указывал на вредные учения,
распространяемые в обществе, на нигилизм, прививаемый к молодому поколению.
Г-н Некрасов, издатель „Современника", присутствовавший при этой
беседе, повторял, обращаясь к графу: „Да, ваше сиятельство, нужно вырвать
это зло с корнем". Нельзя не порадоваться такому согласию между
взглядами литературных деятелей и потребностями общества».
Браво,
Некрасов... браво!.. Что вы написали стихи в честь крестьянина, который спас
государя, нас не удивило. Мы не любим ни официальных восторгов, ни горестей,
совпадающих с распоряжениями полиции, однако понимаем, что подвиг Комиссарова
мог расшевелить демократическую музу вашу... Но что вы пишете стихи в честь
Муравьева, в которых вы говорите: «Вся Россия бьет ему челом», чтоб «он
виновных не щадил!»... но что вы, забывая всякий стыд и всякое приличие,
осмеливаетесь приговаривать палачу, оттачивающему свой топор: «да, в. с.,
нужно вырвать это зло с корнем»...
Признаемся...
этого и мы от вас не ждали, а ведь вам известно, как интимно мы знаем
вашу биографию и как многого мы могли от вас ждать.
Браво,
Некрасов, браво!
76
ВТОРОЕ ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ И ВТОРОЙ ГОДУНОВ
Главное
управление по делам печати получило второе предостережение от Каткова.
Оно повеся голову ждет третьего, а затем и упразднения. Перепуганный Валуев, у
которого открылось такое красноречие, что «залы благородного собрания» его
называют «le prince de la parole»[25], поспешил умилостивить
правительствующего издателя смирением, уничижением — и похвальной
кротостью. Но арендатору этого мало и, если кающаяся администрация не
отречется, бия себя в грудь и ланиты, от своего предостережения, он грозит
сложить с себя регентство. Мы предвидим светило, идущее на затмение Комиссарова.
Поедут дворяне, избранные сами собою, — поедут со всех концов России на
долгих и почтовых бить челом отцу редактору и самодержцу... квартальные и
жандармы, агенты тайной полиции, попы, обскуранты пошлют телеграммы... Россия
изойдет, истощится адресами так, как она истощалась несколько лет тому назад
юбилеями. Катков будет отказываться, как Борис Годунов, как Иоанн в
Александровской слободке, дворянство заплотит за него штраф и поднесет вторую
чернильницу... Государя забудут, Каракозова (из татар) казнят... нет, нет,
Муравьев протянет дело до смягчения сердца редактора-регента.
77
И оно
смягчится, но на каких условиях? Ему нельзя дешево взять за второе спасение
единства России: Константина Николаевича — в отставку, всех
соприкосновенных к делу о предостережении — в Сибирь, уничтожение всей
семьи Коршей, перевод Краевского на другие золотые прииски (в Камчатке), Скедо-Ферроти — на каторжную
работу, смертную казнь трех поляков по его выбору; наконец он, вероятно,
потребует, чтоб его поминали на ектенье: «И еще помолимся о единства России
хранителе, воередакторе и архистратиге московском и всероссийском болярине
Михаиле и супруге его».
Пусть
держится — всё дадут... Страх многомилостив и всещедр.
И в самом
деле, отойди он от «Ведомостей» — что будет с Россией, на кого оставить
государя, — на одного Муравьева? С ним с одним страшно в
комнате оставить кого бы то ни было...
СПАСИБО МУРАВЬЕВУ
Отрезанные
от России, мы всегда радуемся, когда случай доводит до нас весть о старых
знакомых. Так, мы узнали с искренним удовольствием о том, что Н. П. Боткин
жив и здоров, по телеграмме Муравьева, в которой тот его благодарит за какой-то
мадригал, присланный почтенным Николаем Петровичем еще более почтенному Михаилу
Николаевичу, о чем и извещает публику alter ego
Михаила Николаевича —
Михаил Никифорович.
78
HE СТÒИТ
(ОТ
ИЗДАТЕЛЕЙ)
Мы просим
позволения у особ, подписавших письмо, которым требуется, чтоб редакция «Вести»
назвала хоть одно русское имя в числе тех «всемирных революционеров и их
сообщников», которые в Женеве говорили 6/18 апреля, что знают звание
стрелявшего в государя, не печатать его. Несмотря на очень замечательные
подписи, мужские и женские, нам кажется, что подымать эту тысячу
первую клевету не стоит. Ни одного русского имени, принадлежащего к той
среде, о которой говорит петербургский листок, он не назовет. В этом мы
уверены!
79
«НЕ
СОЛГИ»
«Двора
е. в. обер-церемониймейстер, вице-президент капитула российских орденов (сего
хранителя чести, заслуг, доблестей и рыцарских подвигов и деяний!) тайный
советник Хитров всемилостивейше уволен, согласно прошению его, по
болезни вовсе от службы».
Тут в
трех строках три лжи. Во-первых, Хитров, слава богу, здоров; во-вторых,
вышел не только из службы вопреки своему желанию, но и из клуба в Ницце, откуда
его уволили за оригинальное понимание выигрышей и проигрышей и некоторые
практические улучшения в ставках и получении денег, не нашедшие сочувствия
товарищей — не по капитулу, а по игорному дому.
Мы давно
знали об этом деле и молчали, не находя в этой обыкновенной истории ничего
умного, нового, ни хитрого, кроме фамилии шалуна вице-президента капитула, но
перед всемилостивейшими укрывательствами не могли не напомнить правды.
ЮР. НИК. ГОЛИЦЫН
НА ВОЗДУХЕ
Мы с
большим удовольствием прочли в «Моск. ведомостях», что наш лондонский Орфей,
кн. Ю. Н. Голицын, имел тоже свою долю оваций, непрерывно
продолжающихся с 4 апреля, 18 апреля на Кузнецком Мосту служили
молебен. Голицын управлял певчими... «Несмотря на дождь и ветер, народу
80
собралась громадная
масса; крыши соседних домов были унизаны зрителями. По удалении духовенства,
хором военной музыки и хором певчих, под общим управлением князя
Ю. Н. Голицына, много раз исполнен был народный гимн, а также и хор
„Славься" из оперы Глинки. Громкое тысячеустное ура почти непрерывным
гулом оглашало воздух. По окончании пения народ восторженно выражал
признательность кн. Голицыну, подбрасывал его, по русскому обычаю,
и на ура Комиссарову, предлагаемое князем, отвечал громким ура князю».
Тот, кто
знает объем, высоту, густоту, словом, волюм кн. Голицына, у того так же
замрет душа, как у нас, при чтении, что его швыряли в воздух. Ну, сорвись такая
масса, — подумать страшно!
ЕЩЕ О НЕКРАСОВЕ
В
«Отголосках» № 38 сказано, что Муравьев, по-видимому, не большой поклонник
виршей Некрасова, заметил ему: «Я желал бы вас отстранить от всякой круговой
поруки с злом, против которого мы боремся, но вряд могу ли»... Ха, ха, ха...
Vivez donc des privations,
Prenez donc des précautions!
...Вот
первая награда... A вторую пророчит один крепостнический орган,
говорящий наивно, что «все равно, найдут
ли или нет сообщников Каракозова, они виноваты».
81
ПИСЬМО К ИМПЕРАТОРУ АЛЕКСАНДРУ II
Государь,
было
время, когда вы читали «Колокол» — теперь вы его не читаете. Которое время
лучше — то или это, время ли освобождений и света или время заточений и
тьмы, — скажет вам ваша совесть. Но читаете вы нас или нет, этот
лист вы должны прочесть.
Вы кругом
обмануты, и нет честного человека, который смел бы вам сказать правду. Возле
вас пытают, вопреки вашему приказанию, и вы этого не знаете. Вас уверяют, что
несчастный, стрелявший в вас, был орудием огромного заговора, но ни большого,
ни малого заговора вовсе не было; то, что они называют заговором, —
это возбужденная мысль России, это развязанный язык ее, это умственное
движение, это ваша слава рядом с освобождением крестьян. Вас ведут от
несправедливости к несправедливости, вас приведут к гибели, если не в этом
свете, то в будущем свете истории. Вас приведут к гибели заговорщики в самом
деле вас окружающие, не потому, чтоб они этого хотели, а потому, что им это
выгодно. Они пожертвуют вами так, как они жертвуют теперь сотнями невинных,
которых невинность они знают, так, как они жертвуют честью семей, выдавая
позорные билеты честным женщинам...
Что вам
не может это нравиться, я в этом убежден, и оттого-то решаюсь писать к вам. Но
этого мало. Узнайте сами истину и проведите свою волю, как вы ее
провели при освобождении крестьян.
Четвертый
раз выхожу я на дорогу, по которой вы идете, и останавливаюсь на ней, чтоб обратить
ваше внимание не на себя, а на вас самих.
82
«От нас
ждут кротости, от вас ждут человеческого сердца, — писал я, когда вы
садились на престол. — Вы необыкновенно счастливы!» «И до сих пор ждут,
вера в вас сохранилась», — прибавил я через два года с половиной.
Прошло
семь лет, и как много прошло в эти семь лет! Я был на юге Франции, когда
потухал ваш сын. Первая весть, услышанная мной в Женеве, была весть о его
кончине. Я не выдержал и, бранимый многими, взялся за перо и написал вам третье
письмо, в котором говорил: «Судьба неумолимо, страшно коснулась вас; в жизни
людской есть минуты грозно торжественные. Вы в такой минуте, ловите ее.
Остановитесь под всей тяжестью удара и подумайте, только без сената и синода,
без министров и штаба, подумайте о пройденном и о том, куда вы идете. Решитесь,
не дожидаясь второго удара».
Вы не
решились. Судьба еще раз коснулась вас, и пусть меня называют сумасшедшим и
слабым, я пишу к вам — так трудно мне окончательно расстаться с мыслью,
что вы вовлечены другими в тот исторический грех, в ту страшную неправду,
которая совершается возле вас.
Вы не
можете желать зла России за ее любовь к вам. Это неестественно. Станьте же во
весь рост за нее, изнемогающую под тяжестью клеветы и испуганную тайным
судилищем и явным произволом.
По всей
вероятности, это последнее письмо мое к вам, Государь. Прочтите его. Одно
бесконечное, мучительное горе о гибнущей юной, свежей силе под нечистыми ногами
нечестивых стариков, поседелых в взятках, каверзах и интригах, одна эта боль
могла меня заставить еще раз остановить вас на дороге и еще раз поднять голос.
Внимания,
Государь, внимания к делу. Его имеет право требовать от вас Россия.
Искандер
Женева, 31 мая 1866.
83
НАПОМИНАНИЕ
Мы просим
наших читателей — утром вставая и вечером ложась спать, вспоминать, что
дело о выстреле 4/16 апреля не будет судиться публично.
84
ИЗ ПЕТЕРБУРГА
Наконец-то
письмо из Петербурга. Передаем главную часть его:
Аресты самые
безобразные, самые беспричинные продолжаются. Вo что бы то ни стало
хотят запугать государя и уверить его, что он своей кротостью и благодушием дал
созреть охватившему всю Россию заговору, что необходимы решительные меры. Зло, причиняемое
доносящими журналами, безмерно. Все общество сначала было уверено, что не
нынче-завтра раскроют огромный заговор; все готовы были помогать полиции, и на
первом плане помогали гвардейские офицеры. Тайна, в которой ведется
дело, после обещанной Муравьевым гласности, охладила многих — начинают
подозревать интригу. Но дело сделано, и толчок дан... Из полиции Трепов
выгоняет всех, кто, по его понятию, не способен быть злым гонителем всего
молодого и живого, из учебных заведений гонят учителей, на уроках которых
ученики держат себя развязнее. Шпионов бездна здесь, много отправлено в Москву,
в провинции и в чужие края, особенно в Швейцарию (милости просим!). Муравьев
удвоил им жалованье.
Каракозов
не признает себя Каракозовым и не признает двоюродного брата, его признавшего.
Муравьев требовал выписать из Сибири Чернышевского, на что государь не
согласился. Из лиц известных арестованы: Благосветлов (в самом
начале), Зайцев, Курочкины, Худяков, полковник Лавров, Елисеев, Евpопeyc с женой и его брат. Ковалевский, Слепцов; арестовано
много девиц и женщин (нигилисток). Из последних некоторые выпущены и вместе с
тем награждены желтыми билетами, которые выдают публичным женщинам.
«Отысканы
ли следы какого-нибудь общества?» — спросил один знакомый Муравьева. —
«Общества нет никакого, но будет, если не истребить вредные задатки». Муравьев
ищет этих задатков везде, даже за границей. Он хочет приплести к делу
4/16 апреля не только обличителей, отрицателей и нигилистов, находящихся
здесь, но и тех, которые за границей. Говорят, что вольный слушатель
медицинской академии Бельский (или Бельгин), здоровый, красивый
малый, находясь под арестом, заболел и отправлен в секретное отделение
военно-сухопутного госпиталя. В прошлую
85
сyбботу, 30 апр.
[12 мая], утром в 9 час., в своей каморке, он повесился.
На стене найдена надпись: «Меня по приказанию Муравьева пороли нагайками».
Говорят, что
Каракозова пытали разными оригинальными средствами. Он твердо отвечал при
первом допросе. Ночью допросы опять начались и продолжались беспрерывно трое
суток. Пытать его хирургическими средствами не смеют: утверждают, что
государь не приказал, а потому прибегли к новым бесследным пытаниям
и к науке. Сначала его ставили в какой-то футляр, по доктор Здекауер сказал,
что он или умрет или совсем сойдет с ума, а потому ученый врач и посоветовал
футляр заменить раздражающим электрическим током. (Здекауер пожалован
16/28 апреля в тайные советники!). Несчастный пациент заболел,
перестал принимать пишу, говорят, он при смерти. Многие уверяют, что он умер
2/14 мая (?). (Что сделает Муравьев, разве поставит свежего
Каракозова?)...
...В день
выстрела графиня Ридигер сказала императрице, что она давно слышала, что будет
покушение, что она слышала это от Потоцкой и говорила Анненкову, который не
поверил. Потоцкая посажена в тюрьму и сошла с ума (этот факт мы прежде читали в
«Times»). Партия Муравьева и «Московских ведомостей»
старается из-под руки бросить подозрение на Константина Николаевича... Муравьев
рассорился уже с Шуваловым.
P. S. Курочкиных
выпустили.
Перед этим
письмом мы остановились с какой-то бесконечной, жгучей болью... Вот куда пришло
это царствование освобождения, и виноват не царь (из письма видно ясно,
как он бьется и упирается в потемках, сделанных около него), а общество, превратившееся
в полицию, и безнравственная пресса, сделавшаяся общественным доносчиком
и обвинителем при Муравьеве.
Несчастный
народ, в котором могла зародиться и назреть такая среда, наглая и уродская,
которая безнаказанно учит палачей, рукоплещет им и натравливает их!
«Мы еще
не созрели», — говорил кто-то в Петербурге, и все сердились на него, «а уж
сгнили, — прибавим мы, —
страшно сгнили...»
У нас
была готова статья, но, прочитавши письмо, мы ее изорвали, — все слабо и
бедно, слов недостает, мы это глубоко чувствуем!
Но нельзя
же и руки сложить в праздном озлоблении, нельзя же замолчать с проклятием на
губах! Нет, это была бы
86
измена всей нашей
жизни, а ее не много впереди. Мы остаток ее употребим на обличение перед миром
исторического преступления, совершающегося в России, и на подкрепление и
утешение несчастного молодого поколения, идущего на мученичество за свою святую
любовь к истине, за свою юную веру в Россию. Мы, старики, станем у изголовья
гонимых, отирая пятны клеветы и благословляя погибающих провозвестников будущей
России.
Ее они не запытают, от
нее Здекауер не вылечит своим электрическим током.
...А
хорошо это употребление электричества. Наука и пресса, исполняющие должность
палача и орудия пытки... Далее падение человеческое идти не может.
Что же, в
самом деле, прибавить? Разве желтые билеты, выданные девицам и женщинам
за то, что они остригли волосы и мечтали, что лучше жить работой, чем на чужой
счет, и — тот журнал, который в них же и бросил грязью...
Нас
упрекали недавно, что мы смеясь говорим о мерзостях и неистовствах, делающихся
теперь в России.
Не поняли
нашего смеха.
Но пусть
так; будем говорить серьезно и, во-первых, поставим вопрос, откуда явилась эта
удесятеренная нетерпимость в обществе, окружающем, как венок, следственную
фабрику, на которой Муравьев тачает несуществующий заговор? Откуда это новое
остервенение против нигилизма, под которым теперь разумеют всякую
свободную, независимую мысль, всякое учение, не похожее на то, что проповедуют
неокрепостники?
Неужели
просто из любви к Александру Николаевичу, освободившему большую часть ярых
обличителей от половины дохода? Столько сентиментальности в них нет: и тут корни,
видно, идут дальше.
...Два
года тому назад, в первый раз на дворянских вершинах России, заявилась
потребность совершеннолетних учреждений, высказалось желание гражданской
свободы и собственного участия в своих делах. Это было в Москве — чего же
лучше?
87
Но вот
что уже не так хорошо. Первое слово, сказанное в московском дворянском
собрании, было враждебно независимой печати, и вслед за благодарностью
журналисту-доносчику явился с своей плоской речью Орлов-Давыдов, требуя
ограничения самовластья и книгопечатания (у нас-то!), браня произвол
чиновников и перевод Бэкля...
По
химическому сродству среда, которая не могла выносить свободного слова,
соединилась с инквизиторами и палачами. До Каракозова, или как он там
называется, дела им нет, его тотчас же оттерли на второй план; доносы в их
журналах обвинили в аттентате— все свободномыслящее в России, восходя от
нигилистов до Чернышевского, от Чернышевского до Петрашевского, добираясь до
Белинского и т. д. Умри Каракозов, живи он — им совершенно все равно:
затем-то и тайна перед публикой, а вдвое того перед государем, который
должен верить во что б ни стало в вселенский заговор.
Какую же свободу
нужно было этим азиатским рабам с их боязнью мысли и слова? На что она им?
Оплакивать крепостное состояние они и теперь могут — они сами не знают,
каково им будет без ливреи: она приросла к ним, им будет жутко и холодно на
вольном воздухе... Это то же помещики и те же чиновники в другом издании. Орудия
у них взяты из съезжих, из уголовных палат, литература у них — следственное
дело; в серьезный спор ни они, ни их журналы не идут. В серьезном споре мы
первые готовы поднять перчатку; нашлись бы и другие дóма, если б
возражение им не пахло Петропавловской крепостью. Они не спорят, а жалуются по
начальству, они обращаются не к противникам, а доносят о беспорядках; они
вызывают не возражения, а экзекуции, они хотят не убеждать, а усмирять.
Пока
консервативно-либеральное дворянство было одно с своими литературными
дворецкими, со своей слабонервной оппозицией, оно было смешно; но когда с ним
испуг России, Муравьев, да три полиции, да армия, да электрические токи, да сам
Валуев изволит быть с ними — тогда не до шуток.
Вместе
они представляют ту темную силу, которая влечет слабого государя от одного
преступления к другому и толкает Россию в ее прежний хаос.
88
...Да
зачем же у государя нет энергии вырваться из опеки? Зачем он не сделает того,
что умел сделать Наполеон I с Салой, и не допросит
сам Каракозова, для того чтоб узнать не только правду о выстреле, но правду о
том, как в России во второй половине XIX века делают следствия?
Зачем?..
89
ПОПРАВЛЕННОЕ НЕДОРАЗУМЕНИЕ
В
пришедшем листе «Колокола», говоря о песнопении Некрасова Муравьеву и его одобрительном
поощрении в прозе, мы сказали: «Этого и мы от вас не ждали, а ведь вам
известно, как интимно мы знаем вашу биографию и как многого мы могли от
вас ждать». Эти строки приняты за донос одним господином, писавшим к нам на
днях; ему, вероятно, показалось, что мы хотели сказать, что, зная биографию
Некрасова, мы ждали от него много хорошего. Но самое простое
перечитывание фразы ему покажет, что мы ждали от Некрасова, зная его
антецеденты[26], —
бездну дурного, но все же не ждали панегирик Муравьева. А потому слова
наши не только не донос, но оправдание, но облегчающая причина, которой поэт
может воспользоваться. После высказанного мнения можно ли думать, чтоб между им
и нами
были какие бы то ни было сношения?
90
УНИЧТОЖЕНИЕ, ГОНЕНИЕ,
СРЫТИЕ С ЛИЦА ЗЕМЛИ, ПРИРАВНИВАНИЕ К НУЛЮ КАРАКОЗОВЫХ
Вглядываясь
в необузданность нашего азиатского рабства, в его монгольский характер, в самом
деле начинаешь верить Ганри Мартину, что мы чистые туране, т. е. какая-то
тибетская чухна, укравшая иранский язык, кое-как спрятавшая монгольские скулы и
надевшая немецкое платье. Мы неблагопристойно раболепны. На днях мы читали, как
какой-то ветеран требовал уничтожения фамилии Каракозовых (по счастью, ограничиваясь
именем, и дозволяя лицам продолжать свое существование под другим
заглавием), и дивились нелепости этой фантазии, никак не ожидая, что помещичий «Père Duchesne» подарит нас и не
такой прелестью:
Нам
доставлена, — пишет «Весть», — из Сердобского уезда, места родины
преступника Дмитрия Каракозова, следующая корреспонденция:
Перед
25 апреля все уездные предводители губернии съехались в Саратов, чтобы
составить всеподданнейший адрес по случаю покушения 4 апреля и о mом,
что преступник вышел из нашей местности. 28 апреля все саратовские
предводители должны были выехать по дороге в Петербург.
Сердобский
уездный предводитель г. Акимов, вследствие уговора с прочими
предводителями о немедленном отъезде их в Петербург, не мог прибыть лично в
Сердобск, а прислал эстафету на имя уездного исправника Церинского и просил его
собрать повестками на 26 число, в город, дворян уезда и пригласить
кандидата предводителя А. Н. Ладоженского. Между тем пошли по городу
и уезду разноречивые и нелепые толки о предмете ожидаемого собрания дворянства.
Два родные брата преступника Дмитрия Каракозова (из которых один — мелкопоместный
дворянин и в то же время местный уездный врач в том же уезде, Алексей
Влад. Каракозов), совершенно убиты горем от бесславья, постигшего все их
семейство вследствие злодейского преступления брата. В настоящее время говорят
91
что эти несчастные не
знают, что им делать теперь с собою и с своим именем. Рассказывают, что к
Алексею Каракозову явился один из чиновников местной полиции и уверял его, что народ
в припадке ожесточения может совершить над ними насилие, если они покажутся на
улицу, и что дворяне не допустят их в собрание, если они осмелятся туда явиться
под каким-нибудь предлогом; что имение у них дворяне купят обязательно и дом их
и усадьбу, где живал преступник Дмитрий Каракозов, уничтожат, сравняют, а может
быть и сожгут (!); что, наконец, им всем, Каракозовым, теперь нет места не
только в Сердобском уезде и Саратовской губернии, — но что их даже во
Франции и Англии будут преследовать...
26 апреля,
в 4 часа пополудни, кандидат предводителя Ладоженский объявил уездное
собрание дворянства открытым и прочитал прошение собранию двух братьев Каракозовых
(Алексея и Петра), объясняющее: как к ним приходил в Сердобске накануне один из
членов сердобской полиции, что говорил, — и в заключение они объявляют
дворянству их желание изменить свою фамилию, отступиться от земли, ежели
дворяне хотят ее приобресть, и в то же время пожертвовать свою долю из
стоимости имения на какое-нибудь благотворительное дело. Самих просителей в
собрании не было. Вслед за тем в собрании высказано было мнение, что если
семейство Каракозовых пожелает имение свое продать дворянам, а дворяне пожелают
купить, то это сделать можно не иначе как согласно правилам Св. зак.,
т. X и ХI; что двух братьев
Каракозовых, находящихся в Сердобске, невзирая на запрещение чиновников полиции
(буде оно и было), следует пригласить в собрание и составить с ними
предварительный договор о продаже их имения, ежели они имеют право располагать
им свободно.
До этой
белой горячки раболепия, до этого дикого тупоумия действительно не доходили
европейские народы. Как же государь дозволяет гнать, оскорблять совершенно невинную
семью из-за выстрела 4 апреля? Хорошо, что надо ездить в Сердобск, чтоб
искать Каракозовых, да и там их двое; ну, а будь стрелявший Иванов или Петров —
им же числа и меры нет?
Да покраснейте
же...
Или хоть
бы Шувалов, министр полиции, заставил вас покраснеть по начальству.
92
ВАЖНАЯ ПОПРАВКА
Под этим
заглавием в 36 № «Вести» напечатано следующее:
В № 29
нашей газеты напечатано известие из Женевы, в котором между прочим, было
сказано, что «истинная цель покушения на жизнь государя должна быть в замыслах
революционеров всемирной пропаганды.
Предположения
эти получили некоторое подтверждение. В
Женеве (где печатается „Колокол" и другие революционные
славянские издания) журналы печатали 6(18) апреля, что преступник русский;
люди, заведомо состоящие в сообществе с революционерами всех народов,
утверждали, что преступник не только русский, но дворянин.
Откуда
знали они это 6(18) апреля утром, когда в Петербурге сделалось известным
только 12(24) апреля имя и звание преступника».
Не желая
вводить в заблуждение кого бы то ни было, мы считаем своим долгом пояснить, что один
из редакторов «Вести» находился в то время в Женеве и ничего подобного не cлыхал. Оставляя
напечатанное в № 29 «Вести» известие на ответственности автора письма и
открывая ему наши столбцы, если он пожелает подтвердить сообщенный им слух,
вышеозначенный редактор «Вести» предполагает, не был ли автор введен в
заблуждение тем обстоятельством, что действительно в одном из женевских
журналов была напечатана, кажется. 6(18) апреля телеграмма, в которой
сообщалось известие, что английский журнал «The
Owl»(!!) напечатал, что
преступник есть русский дворянин.
Кажется, к
этому прибавлять ничего не нужно...
93
ЗАДЕРЖАНИЕ «МОСК. ВЕДОМОСТЕЙ»
Россия на
два месяца избавлена от «Московских ведомостей». Рано радовался Катков попранию
Головнина. Как прав поэт, сказавший:
У царя, у нашего,
Все так политично,
Что и без Тимашева
Высекут отлично.
И к чему тут здание
У Цепного моста?
Выйдет приказание —
Отдерут и просто.
Итак, к отрицательным
редкостям Москвы прибавляется еще одна: к большой пушке, из которой нельзя
стрелять, к большому колоколу, в который нельзя звонить, присоединяется большой
издатель, который не будет издавать. Это двухмесячное задержание статей
Каткова, именно теперь, когда поле доносов так горячо, может сильно расстроить
здравие воередактора и телохранителя единства России. Какая неосторожность со стороны правительства, — всё
сепаратисты и поляки!
БАРОМЕТР
НА ГРАДУС НИЖЕ
Благородная
фигура князя Суворова исчезает с первого плана действий. Это уж «шах» самому
себе. Обер-полицмейстер с.-петербургский подчиняется Ш отделению, так и
вся Россия.
94
ЛЕБЕДИНАЯ ОСТРОТА КНЯЗЯ МЕНШИКОВА
При князе
Меншикове говорили о невозможности
найти при теперешних обстоятельствах способного министра финансов. Меншиков
сомневался. «Ну да вы, князь,
приняли бы портфель Рейтерна?» — спросил его кто-то. — «Непременно, —
отвечал Меншиков, — да оно мне и следует. Я был морским министром — когда
почти не было флота, главноначальствующим в Крыму — когда не было армии, —
кто же лучше меня может быть министром финансов — когда нет ни гроша
денег?»
Эта
острота напоминает те времена, когда едкие замечания Меншикова развлекали
мрачную тоску Зимнего дворца при Николае. Мы боялись, что усердие, показанное
князем при защите крепостного права, лишило его этой способности, и с
удовольствием видим, что ошиблись.
ПРОСЬБА
СПРАШИВАЕТСЯ:
Не могут ли доставить нам сведения о том «бледном» заговорщике, гулявшем с
злыми умыслами по саду 4/16 апреля, которого знаменитый генерал Тотлебен
собственноручно схватил, скрутил, смутил, вручил? Где он? Кто он? Поляк или нигилист?
Когда его будут галванопластать? Имя, отечество, профессия?
(Просим прислать прямо в типографию)
95
ОТ ГОСУДАРЯ КНЯЗЮ
П. П. ГАГАРИНУ
Князь Павел
Павлович,
единодушные
изъявления верноподданнической преданности и доверия ко мне вверенного божиим
промыслом управлению моему народа служат мне залогом чувств, в коих я нахожу
лучшую награду за мои труды для блага России.
Чем
утешительнее для меня сие сознание, тем более признаю я своею обязанностию
охранять русский народ от тех
зародышей вредных злоучений, которые со временем могли бы поколебать
общественное благоустройство, если бы развитию их не было постановлено преград.
Событие,
вызвавшее со всех концов России доходящие до меня верноподданнические
заявления, вместе с тем послужило поводом к более ясному обнаружению тех путей,
которыми проводились и распространялись эти пагубные лжеучения. Исследования,
производимые учрежденною по моему повелению особою следственною комиссиею, уже
указывают на корень зла. Таким образом Провидению благоугодно было
раскрыть пред глазами России, каких последствий надлежит ожидать от стремлений
и умствований, дерзновенно посягающих на все для нее искони священное, на
религиозные верования, на основы семейной жизни, на право собственности, на
покорность закону и на уважение к установленным властям.
Мое
внимание уже обращено на воспитание юношества. Мною даны указания на тот
конец, чтоб оно было направляемо в духе истин религии, уважения к правам
собственности и соблюдения коренных начал общественного порядка и чтобы в
учебных заведениях всех ведомств не было допускаемо ни явное, ни тайное
проповедание тех разрушительных понятий, которые одинаково враждебны всем
условиям нравственного и материального благосостояния народа. Но преподавание,
соответствующее истинным потребностям юношества, не принесло бы всей ожидаемой
от него пользы, если бы в частной семейной жизни проводились учения, не
согласные с правилами христианского благочестия и с верноподданническими
обязанностями. Посему я имею твердую надежду, что видам моим по этому важному
предмету будет оказано ревностное содействие в кругу домашнего воспитания.
96
Не менее
важна для истинных польз государства в его совокупности, и в частности для
каждого из моих подданных, полная неприкосновенность права собственности во
всех его видах, определенных общими законами и Положениями 19-го февраля 1861 г.
Независимо от законности сего права, одного из самых коренных оснований всех
благоустроенных гражданских обществ, оно состоит в неразрывной связи с
развитием частного и народного богатства, тесно между собою соединенных.
Возбуждать сомнения в сем отношении могут одни только враги общественного
порядка.
К
утверждению и охранению сих начал должны стремиться все лица, облеченные
правами и несущие обязанности государственной службы. В правильном
государственном строе первый долг всех призванных на служение мне и отечеству
состоит в точном и деятельном исполнении своих обязанностей без всякого от
видов правительства уклонения. Превышение и бездействие власти одинаково
вредны. Одним лишь неуклонным исполнением сих обязанностей может быть
обеспечено то единство в действиях правительства, которое необходимо для
осуществления его видов и достижения его целей.
Мне
известно, что некоторые из лиц, состоящих на государственной службе, принимали
участие в разглашении превратных слухов или суждений о действиях или намерениях
правительства и даже в распространении тех противных общественному порядку
учений, которых развитие допускаемо быть не должно. Самое звание служащих дает
в таких случаях более веса их словам и тем самым способствует к искажению видов
правительства. Подобные беспорядки не могут быть терпимы. Все начальствующие должны
наблюдать за действиями своих подчиненных и требовать от них того прямого,
точного и неуклонного исполнения предуказанных им обязанностей, без которого
невозможен стройный ход управления и которым они сами должны подавать пример
уважения к власти.
Наконец,
для решительного успеха мер, принимаемых против пагубных учений, которые
развились в общественной среде и стремятся поколебать в ней самые коренные
основы веры, нравственности и общественного порядка, всем начальникам отдельных
правительственных частей надлежит иметь в виду содействие тех других, здравых,
охранительных и добронадежных сил, которыми Россия всегда была обильна и
доселе, благодаря бога, преизобилует. Эти силы заключаются во всех сословиях,
которым дороги права собственности, права обеспеченного и огражденного законом
землевладения, права общественные, на законе основанные и законом определенные,
начала общественного порядка и общественной безопасности, начала
государственного единства и прочного благоустройства, начала нравственности и
священные истины веры. Надлежит пользоваться этими силами и сохранять в виду их
важные свойства при назначении должностных лиц по всем отраслям
государственного управления. Таким образом обеспечится от злонамеренных
нареканий, во всех слоях народа, надлежащее доверие к правительственным властям.
В этих видах, согласно всегдашним моим желаниям и неоднократно выраженной мною
воле, надлежит по всем частям управления оказывать полное внимание
97
охранению прав
собственности и ходатайствам, относящимся до польз и нужд (право
петиции!) разных местностей и разных частей населения. Надлежит прекратить повторяющиеся
попытки к возбуждению вражды между разными сословиями и в особенности к возбуждению
вражды против дворянства и вообще против
землевладельцев,
в которых враги общественного порядка естественно усматривают своих прямых
противников. Твердое и неуклонное соблюдение этих общих начал положит
предел тем преступным стремлениям, которые ныне с достаточною ясностию
обнаружились и должны подлежать справедливой каре закона. Поручаю вам сообщить
настоящий рескрипт мой, для надлежащего руководства, всем министрам и
главноначальствующим отдельными частями.
Пребываю
и пр.
Александр
В Царском
Селе 13/25 мая 1866.
...Итак,
вот оно, последнее эхо на выстрел!
Страх
перед чем-то неопределенным, благочестивые, но не новые размышления, дурной
слог, безыменные намеки, заученный урок и нравственный coup
d'Etat[27]...
Мы
решились целиком перепечатать эту тяжело думанную и тяжело написанную
диссертацию[28],
потому что видим в ней своего рода исторический, пограничный столб, дурно
сделанный, дурно окрашенный, неуклюжий межевой знак, но все же знак.
Будь это
риторическое упражнение о развращении умов и сердец, о лжеучениях и теории
собственности писано не только Деляновым, туда же пустившимся в краснобайство,
но и самим Толстым, министром духовных дел, мы не обратили бы на него ни
малейшего внимания. Такие ли чудеса мы читали в журналах, ставших поперек
дороги русского развития. Но высочайшая диатриба, брошенная с той высоты, на
которой стоит трон, — совсем другое дело. Как бы она ни была лишена
собственного веса, она должна долететь до наших низменных полей пушечным ядром
и что-нибудь разбить или разбиться.
98
Внимательно
рассматривая эту царскую грамоту, напоминающую нам в своем светском любомудрии
духовную иконопись, которой изукрасил митрополит Филарет манифест об
освобождении крестьян, нас прежде всего поражают три вещи.
Во-первых,
из
нее выходит ясно как день, что заговора, примыкающего к выстрелу 4/16 апреля
(как мы говорили и повторяли), не было, — до того не было, что
его не могли натянуть, несмотря ни на потемки, в которых делалось следствие, ни
на выбор следопроизводителя, ни на средства, употребленные им. Заговор и
поляки, участие нигилистов и всемирной революции — все это интрига, ложь,
клевета. Ее вложить в уста государя даже они не осмелились. Осталось выехать на
нравственном соучастии, т. е. на безнравственной complicité morale, — перехватавши дружеские и семейные переписки,
помеченные для себя мысли, запутать ими все мыслящее в молодом поколении, все
проснувшееся к умственной жизни смертью Николая и вздохнувшее свободно после
нее. О каких виноватых говорит письмо, понять невозможно. По делу Каракозова
могли быть виноватыми одни сопричастные ему, а не все люди, думающие,
что русское правление не есть идеал всех правлений, и рассуждающие о праве
собственности. Прудон очень много писал о собственности, но никогда не был
обвиняем ни в каком аттентате. Это младенческое неразвитие самых первоначальных
юридических понятий как-то грустно поражает... Тем не меньше отрицательное признание,
что заговора нет, мы отмечаем как первую и великую победу правды над интригой
мелкого петербургско-московского жонда.
Один противник указан и
признан, без имени, живою силой и мощью — соперником, с которым надобно
считаться, который растет и будет расти, если его не задушить теперь, словом,
признан и объявлен государем за беллигерантную[29]
сторону. — Кто этот противник с опущенным забралом? — Верно, либеральное
дворянство, так упорно и самостоятельно стремившееся ограничить самодержавие,
оппозиционное, петиционное?. О нем ни слова... Гигант в колыбели, которого
правительство
99
боится, в котором чует
будущего наследника, — это социальные учения, это идеи нескольких
ничтожных литераторов, молодых людей, нигилистов и нас, грешных. Характер того
движения, которое стремится к разложению старых форм русской жизни, мешающих
сложиться вырастающим силам ее, инстинктивно сознан социальным[30]...
и потому правительство становится за вечный утес консерватизма и реакции —
за поземельную собственность: ее оно хочет защищать, ею оно хочет защищаться...
на помощь ей зовет катехизис, домашнее воспитание, соглядатайство начальников и
все свои силы, т. е. все свои полиции.
Эту
царскую инвеституру мы принимаем за вторую победу.
Третья
победа — «не
нам, не нам», но и не народу русскому. Кстати к народу: один из самых
замечательных фактов письма к Гагарину — это полнейшее отсутствие народа,
которому так недавно льстили... ни одного ласкового слова, ни одного приветствия,
ни даже спасиба за спасение жизни! Пейзаны надоели. Комиссарова лишили прав
состояния, зачислили по дворянству, и довольно с них. Третья победа — прежнему,
старому царскому другу детства, — помещичеству[31].
Его, как слабого цыпленка, двуглавый орел берет под оба крыла, за него,
вечного недоросля, правительство, как мамка Митрофанушки, готова выцарапать
глаза каждому. Письмо кладет
100
предел всякому гласному
обсуживанию великого процесса — помещиков с крестьянами.
Вот и
всё.
Затем
государь сообщает сквозь Гагарина народу, что он хочет вести Россию другим путем.
Каким? Этого, кажется, он и сам еще порядком не сообразил, но ясно, что дурным.
Из всего письма видно раздраженье, желание управлять круче, подтянуть
поводья короче, теснить больше, давить крепче... С этой целью державный
корреспондент князя Гагарина предлагает сделать из всех начальников — соглядатаев
для своих подвластных, а потом предписать им «иметь в виду содействие тех
других, здравых, охранительных и добронадежных сил, которыми Россия обильна».
Тут мы,
признаемся, ничего не понимаем; это вроде того, что поется в сибирской песни:
«Разговор мой дорогой разговаривал со мной». Тут явным образом Гагарин за
Гагарина зашел...
К этой-то
энергической и удобоисполняемой мере ничего не прибавлено, кроме
уверенности, что «соблюдением этих общих начал положится предел» всему злу, и
все пойдет как по маслу.
...Мы
воображаем себе, как государь, проскучав это длинное послание Гагарина к
Гагарину, обтер пот с державного лица и, бросая перо, которым подписывался,
сказал: «Ну, слава богу, спас трон, алтарь, дворянство, собственность,
нравственность, порядок... Правда, тяжелыми периодами надобно спасать все эти
хорошие вещи, ну да раз в жизни, куда ни шло... Зато дело сделано!»
Теперь,
Павел Павлович, извольте-ка всем начальникам — не исключая ни горных, ни
соляных, ни медицинских, ни морских — вменить в строжайшую обязанность
вызывать те, другие и благонадежные силы.
Государь
отдохнет.
И
дворянство, с 1860 года дрожавшее от страха и гнева, также отдохнет... не
нужно ни тратиться на «Весть», ни Сазикову заказывать золотую песочницу
временнозадержанным «Моск. ведомостям», ни делать вид, что коли так — так
так, а не так — так давай конституцию, хотим, мол, учреждений... à l'anglais[32]...
101
Спите,
братцы, почивайте!..
А вы,
бедные сосланные, в неволи заключенные, уцелевшие в цепях, работающие в
рудниках, гонимые друзья, — мужайтесь. Мы дожили с вами до великого
времени. Не даром вы страдаете, не даром и мы работали целую жизнь. Это заря
страдного дня, но дня, который мы ожидали.
...Когда
император Траян посылал Плиния на следствие о лжеучении назареев; когда сенат
римский задумывался над распространением нелепой и безнравственной секты
казненного Иудея, а Тертуллиан защищал ее от гнусных обвинений в убийствах; когда
еще прежде Нерон сваливал на них, как на поджигателей, вину известного
пожара, а другие цезари травили их гласно и всенародно наивными
Муравьевыми из зверинца, — дело христианства было выиграно.
И мы
последним писанием кесаря шагнули вперед. Нам дарован за царской скрепой
патент, мы не забудем 13/25 мая 1866 года.
Это начало
борьбы... это начало войны.
Конца ее
мы не увидим... вряд увидят ли младшие из юных. Туго развивается история,
упорно защищается отходящее, медленно, смутно нарождается водворяемое... но
самый процесс, самая драма исторической беременности полна поэзией. Всякому
поколенью свое, мы не ропщем на наш пай, мы дожили не только до красной полосы
на востоке, но и до того, что враги наши ее видят. Чего же больше ждать от
жизни, особенно когда человек, положа руку на грудь, с чистой совестью может
сказать: «И я участвовал в этой гигантской борьбе, и я внес в нее свою
лепту...»
...А вы,
Павел Павлович, пишите еще письмо к себе, какой-нибудь комментарий к
царскосельскому посланию или, как Плиний jun., пишите самому цезарю о
низложении новых назареев, о их ничтожности, о вашем к ним презрении... только
пишите!
102
ПРОЗЕРПИНА-МУРАВЬЕВ
Какие-то
шалуны напечатали в познанских газетах о похищении Муравьева, с разными
забавными подробностями, — как его бросили в Неву и пр.
Можно
думать, что это он сам посылает такие пошлые утки по миру, для того чтоб
все-таки доказать, что заговор существовал, и какой еще: в котором участвовали
кареты и лошади, царские ливреи и императорские реки.
Зачем это
выдумывают такие истории, от которых l’eau
vient à la bouche[33]... не Прозерпине-от-инфантерии,
a читателю.
ФАЛЬШИВЫЕ МОНЕТЧИКИ ИЗ ДВОРЯН
Читатели
наши помнят дело о фальшивых ассигнациях в Харьковской губернии, в делании
которых участвовали предводители, помещики и пр. После полного замиренья исполнительной
власти с благородным дворянством следопроизводителям предписано: вести
следствие так, чтоб дворян как можно больше выгородить. К фальшивым
бумажкам прибавятся фальшивые бумаги. По плодам можно судить о пользе нового
союза!
103
СЧЕТ «КЁЛЬНСКОЙ ГАЗЕТЫ»
«Кёльнская
газета» от 4 июня сообщила, что по делу Каракозова в Петербурге арестовано
139 человек, в Москве 98. Из них под следствием умерло 2 в Москве,
а 9 в Петербурге.
ИЗ ПЕТЕРБУРГА
Мы
получили вчера новую корреспонденцию из Петербурга, от другого лица. Подтверждая
все напечатанное нами в прошлом листе, корреспондент пишет, что он сомневается
в том, что медицинскую помощь Каракозову подавал Здекауер, и называет другое имя,
знакомое нам. Мы, не печатая до нового подтверждения второго имени, считаем
обязанностью передать сомнения корреспондента нашим читателям.
Муравьев
почти совсем отстранил от следствия комиссию и работает один с прежним своим
соглядатаем — виленским жандармским полковником. Члены комиссии это
допускают. И Муравьев с своим жандармом составляет вдвоем показания и
рапорты! Дело идет
медленно, люди сидят но пяти недель недопрошенные (т. е. так, как в
Польше было спокон века). Члены комиссии осмелились представить Муравьеву, что
«следовало бы их допросить, может-де, есть и не причастные к делу». На это он
отвечал: «Ничего, пускай посидят». Тут нечего пояснять, прибавлять!..
Министр
Толстой вводит телесные наказания в гимназиях до II класса.
А в полпивной «Германия» телесно наказали Трепова, куда варшавский Гарун аль
Рашид явился собственноглазно наблюдать за порядком.
104
ОТ ИЗДАТЕЛЕЙ
Рескрипт
13 мая послужит страшным орудием преследования книгопечатания; он изменит,
и изменит к худшему, без того незавидное положение нашей прессы. Пусть же
литераторы и журналисты вспомнят, что, сверх нашей русской типографии в Женеве,
есть несколько в Германии. Наконец — что в Европе очень легко и очень
недорого можно достать шрифт и печатать в любой типографии. Печать и жизнь за
границей дешевле. Мы с своей стороны предлагаем все наши средства и услуги.
Особенно важные и небольшого объема брошюры или статьи мы готовы печатать на
свой счет, при «Колоколе» или особо.
Необходимо
показать, что при всей нецеремонности средств реакции она, в сущности,
несостоятельна против движения умов.
Всего
лучше было бы основать большое «Revue»; рано или поздно
необходимость доведет же до периодического издания за границей.
Особенно
просим обратить внимание на эти строки.
Превосходная
статья «Non possumus» и вторая статья о финансах нами с величайшей
благодарностью получены.
105
<ВОЙНА>
Итак,
опять кровь и кровь...
На черном
фонде Польши и тупой реакции в России зарево вспыхнувшей войны еще зловещее
отражается, чем в 1859 году.
Оправдывать
эту войну или обвинять ее — дело праздное. Что за прок обвинять или
оправдывать чуму, холеру? Придет холера, надо склонить голову, лечить ее
раненых, хоронить убитых, а главное, надо искать причины бедствий и стараться
их устранить.
Мы знаем,
что холера всходит и прозябает в ямах, наполненных гниющими нечистотами, и если
не особенно усердно их чистим, то все же собираемся чистить. Война прозябает и
всходит, напротив, на вершинах, еще больше наполненных другого рода гниением, —
там ее и следует предупреждать. Для масс война имеет тот же характер роковой,
бессознательный, — как мор. Она только и сильна отсутствием сознания внизу
и отсутствием совести и правды наверху. Разумеется, для всякой драки есть достаточные
причины, но ведь и для холеры есть. Причины теперешней войны лежат в
насильственных соединениях и расторжениях народностей, в avortement
нескольких
революций, в лихорадочном состоянии умов, которым политические перевороты много
обещали и мало дали, в разнообразных наростах или выростах — вроде
Пруссии, в застарелых обструкциях и уродских сращениях — как Австрия... И
для холеры организм должен быть расположен и воспитан, — у нее своя
логика, если не дипломатическая, то химическая.
106
Весь
европейский вопрос и на этот раз сводится, в сущности, на вопрос дренажа —
вопрос очищения ям и вершин, очищения засоренных мозгов и проветривания
подвалов и дворцов, на вопрос света и воздуха.
Один самоотверженный
легион «мортусов», одно преданное братство нравственных «золотарей», открыто
проповедуя опасность трупов и похороны мертвых, устранение всего живого от
всего гниющего, водружая открыто свою хоругвь, проповедуя всенародно, а не
исподтишка свое апостольство, могут в будущем поставить пределы мору, гуртовым
избиениям и тупоумному позору кровавой славы...
Где они,
эти «ночные работники», как их называет Англия и которых мы зовем на белый
свет? Кто им даст patent, кто их услышит? До них
ли, когда весь блеск, весь шум, вся тревога, весь лирический беспорядок, вся
поэзия войны поглощает уши, глаза и ум. Война пьянит, ожидание крови, кровавых
новостей пьянит... Чем меньше мысли, тем больше задора.
Думает ли
кто-нибудь (кроме Италии, которая пользуется сей верной оказией), из-за чего
вся эта кровавая кутерьма? Нельзя же драться из-за того, что Пруссия и Австрия
ругаются, как две судомойки или как два русских консервативных журнала...
...Немец
на немца восстает, и оба знают, что который бы ни победил, всем немцам будет
хуже.
Что за
пир безумия:
Венгерец
против Италии.
Венгерец
за Италию.
Поляк
против Италии.
Поляк за
Италию.
Галиция
против Познани.
Познань
против Галиции.
Галиция
за Познань.
Познань
за Галицию.
А тут кроаты,
далматы, русины, хорваты, словом, наши двоюродные братья славяне будут драться
с усердием протии всех и за всех, только не за себя; они еще не
обзавелись со времен Кирилла и Мефодия своим домом и своим хозяйством...
107
...Прусское
ополчение нехотя идет проливать свою кровь за будущего второго Фридриха Второго,
за лучшего короля и за лучшего Бисмарка... Оно идет хмурясь и ворча, но все же пойдет
и будет драться. Тут-то и лежит тайна и сила великого нравственного миазма
и мозгового повреждения, великого обмана и великой глупости. Если тысячи
откажутся идти, несколько десятков падут под пулями, а остальные будут целы.
Если же они все пойдут против своей воли, тысячи падут, и только десятки
воротятся домой. Кажется, расчет немудрен. Бентам называл преступников дурными
счетчиками, как будто все другие хорошо считают? У преступников только ошибки
грубее, самобытнее — а арифметика у всех слаба. Да и что все эти ничтожные
частные ошибки, которые так удачно поправляет зуб за зуб уголовного
закона, — перед гуртовыми ошибками высшего порядка! Что значит в самом
деле вся масса убийств, членовредительств, грабежей, воровства, плутовства в
продолжение десяти лет — перед одним месяцем войны и двумя дипломатических
фальшивых нот, искренних уверений и задушевных ультиматумов? Все это исчезает,
«как капля, в море опущенна». Подумайте об этом.
По
счастью, мы, посторонние, не призваны брать прямого участия в этом кровавом
безумии, мы даже не намерены говорить о разных стадиях болезни. Но нам
казалось, что раз должно было обозначить наше отношение к войне.
Удержать
собравшуюся грозу никто не может, разве какая-нибудь нелепость колоссальнее
суммы тех, которые ее вызвали. На это считать нельзя. А потому, принимая войну
за неотразимый факт, мы от души желаем избавления Венеции, желаем гибель
Австрии, но с тем вместе гибель Пруссии... Желаем так, как желали бы, чтоб
будущая холера обошла наших друзей, честных, добрых людей, и, если ей
необходимо морить, уморила бы Муравьева, его литературных адъютантов,
квартальных журналистов и других соглядатаев и доносчиков.
Далее
наши скромные желания не идут. Да и большего эта война дать не может. В ней
слишком много неклеющегося дерется за одно и слишком ясно видна чья-то передергивающая
рука в должности руки провидения.
108
Нам
особенно противны журналисты и писатели, зовущие войну, толкающие в нее народы.
Повели бы мы всех этих кабинетных любителей баталий, военных столкновений, атак
и отступлений — на поле сражения, пожалуй, после битвы, чтоб они
ознакомились с чудовищем, которому кадят чернилами. Дант бледнеет в своей
хирургической поэзии, в своих описаниях божественного бесчеловечья перед
очерками Эркмана и Шатриена, перед толстовскими иллюстрированными реляциями 1805.
Полно смотреть свысока на одни инспекторские смотры, на одну парадную форму!
Что вы за генерал-аншефы? Ступайте в перевязную, в лазарет, в избу, лишенную
отца, в мансарду, лишенную хлеба...
...И эта
старая, бедная Европа опять увидит не на театре, а на самом деле шиллеровский Wallensteinslager...
А впрочем, почему же и не увидать?.. Чего же недостает для постановки? Все
мертвое цело: и германский император, и протестантский король, и капуцин с
своей ломаной проповедью, и пастор с своей скучной предикой, и даже та
гейневская маркитантка, верно, найдется, которая так удивительно начинает свою
песню:
Und die Husaren lieb'ich sehr,
Ich liebe sehr dieselben;
Ich liebe Sie ohne Unterschied,
Die Blauen und die Gelben,
Und die Musketiere lieb'ich sehr,
Ich liebe die Musketiere…
...Вы
хотели все сохранить, и старое и новое, вы хотели быть разом дедом и отцом,
отцом и сыном, пиетизмом и наукой, попом и мыслителем, вы хотели свободу и
короля, папу и свободу, постоянные права и постоянные войска... Вот вам за это
Валленштейнов лагерь в канун Тридцатилетней войны.
— А
потом?
— А
потом болотами крови и грудами костей старый мир дотащится на деревяшке и с
пластырем героизма на глазу до Вестфальского или Венского конгресса, который
ничего не решит, никого не удовлетворит, но на время хлороформизирует инвалида.
А инвалид одним все-таки останется очень доволен — что, лишившись ноги и
глаза, семьи и состояния,
109
он сохранил и своего
короля, и свою церковь, и все, что надобно для спасения души на том свете и
гибели свободы и благосостояния на этом.
— Где
мой профессор[34],
который так трогательно и красноречиво читал о великих успехах международного
права в то самое время, как сольферинские пушки гремели в Италии?..
110
<«СОВРЕМЕННИК»
И «РУССКОЕ СЛОВО»>
«Современник»
и «Русское слово» окончательно запрещены.
Письмо
государя к Гагарину писал Панин, Виктор Никитич Панин!.. Все могилы, все
богадельни открываются, все давно умершие, схороненные, забытые и смердящие
ползут на сцену, и сам длинный Панин!
111
ТРИ УБИЙСТВА В ТАМБОВЕ
26 апреля
(8 мая) в 8 час. утра были убиты солдатами белым днем, по приказанию
начальства, три человека: Меркул и Иван Рябушкины и Семен Пономарев. Так
как у нас смертной казни в невоенном своде нет, а преступники беззаконно
и бессмысленно судились военным судом в мирное время, то мы и считаем
обязанностью упомянуть об этом новом преступлении правительства. До чего жители
Тамбова развращены и кровожадны, ярко выставляют «Тамбовские ведом.»:
рассказывая со всеми подробностями совершенное солдатами злодейство при
огромном стечении народа, они прибавляют: «И ни единой слезинки не кануло на их
могилу!»
ВСЯКАЯ ВСЯЧИНА ИЗ
НАШЕЙ РЕАКЦИИ
Валуев
напечатал свою энциклику по поводу письма к Гагарину. Он рекомендует в ней
полицейским начальникам: «Обнаруживать особую заботливость о православной
церкви». К общим обязанностям «распорядительной и полицейской власти» отнесено
«наблюдение за молодыми людьми, посещающими открытые учебные заведения или
вступающими по окончании учебных курсов на службу», т. е. вся молодежь
отдана под надзор квартальных и сыщиков мин. вн. дел, без yщepбa надзору
от III отдел.
«Indépendance» думает, что государь медлил оттого ехать
112
после аттентата в
Москву, что Каракозов когда-то был слушателем Московского университета. Если это так, то
чему же дивиться сердобскому дворянству, воюющему против всей семьи Каракозовых,
даже против их имени... Vanitas vanita-tum[35], к чему послужили все
раболепные телеграммы, записки, доносы, тосты московских профессоров, зачем
студенты ходили славить Каткова, беспокоить Иверскую божию матерь? Делайте
после этого подлости, унижайтесь, отрекайтесь от убеждений целой жизни!
Об аттентате,
об процессе, продолжает «Indépendance», никто больше не
говорит и не думает. Муравьев заговора не открыл и, следственно, все сказанное
нами в прошлых листах «Колокола» оправдано вполне. ЗАГОВОРА НЕ БЫЛО и тысячу
раз повторяем: ЗАГОВОРА НЕ БЫЛО; все, что делается, — колоссальный обман.
Обмануть можно оробевшего государя, оторопевшую толпу, но нельзя обмануть
Историю.
<«NEUE FRANKFURTER ZEITUNG»>
«Neue Frankfurter Zeitung», № 151, 3 июня,
характеризует рескрипт князю Гагарину глупым (närrisch).
«Имп. Александр,
вообще человек умный (sonst ein vernünftiger Mann), обнародовал по поводу
известного покушения рескрипт, в котором моралист соревнует с монархом,
боящимся революции, чтоб доказать глубокую связь между отдельным преступлением
и зловредными учениями, подкапывающими и пр. Это глупое послание (шутовское,
дурацкое — närrisch), подражание (Abklatsch)
Меттерниховой
государственной мудрости, делается пикантным только потому, что русским
чиновникам снова рекомендуется уважать право собственности». Даже немцев
умудрил!
113
П. А. МАРТЬЯНОВ
На днях
мы получили весть о кончине на Петровских заводах Петра Алексеевича
Мартьянова. Он умер в каторжной работе, вся вина его состояла в том, что он
свою пламенную любовь к русскому народу смешивал с верой в земского царя. Царь
убил его за это.
Мы были
правы, говоря о смерти Серно-Соловьевича[36],
что правительственные Каракозовы не дают промахов.
114
ВЕЛИКИЙ ЗАГОВОР — БОЛЬШАЯ ЛОЖЬ
«Indépend, belge» (3 июля) говорит,
что дело Каракозова оканчивается и, может, окончено уже теперь. По следствию
открыто, что покушение 16(4) апреля не было следствием заговора, давно
обдуманного и далеко распространенного, а делом небольшой кучки людей,
сводящейся на семь человек, из которых шесть должны были по жребию исполнить
намерение, а седьмой — заготовить прокламации.
«Корни»,
которых так хвастливо кинулся искать Муравьев, не так-то были глубоки. Зато он
выдумал два новых дела, так что, сверх комиссии по делу об аттентате, являются
еще две комиссии, а именно: комиссия по делу тайных обществ и комиссия об опасных
классах в петербургском населении. Если к этому прибавить еще пять-шесть
комиссий — о продовольствии войска, о снабжении водой Петербурга, о
сохранении лесов — и все это отнести к каракозовскому делу, конечно, его
можно продлить годы... но кого же можно надуть такими пошлыми натяжками?
Срезались,
почтенный граф?.. Тут, видно, не в Польше!
115
КОЛИ НАДОБНО, ОТЧЕГО И НЕ ПОСЕЧЬ:
НАШЕГО БРАТА ХОРОШО ПОСЕЧЬ
До какой
невероятной нелепости и до какого зашибленного тупоумия пало наше общество,
можно видеть из ликований и празднований по поводу рескрипта
Гагарину. Ни малейшего такта, ни малейшего политического воспитания. Меры
репрессивные, гонения, преследования и пр. могут находить иногда оправдание, но
никогда не празднуются, так, как не празднуются казни, чтение
приговоров. Наши крепостники, имея в виду, с одной стороны, грубое возвращение
к злоупотреблениям, с другой — грубую, рабскую лесть, возобновляют
бесчинства поздравительных телеграмм Муравьеву. «Моск. ведомости» в 119 №
дают поразительный пример в корреспонденции из Костромы.
Вот
несколько выдержек из нее:
Едва
получены были с почты газеты, как весть о рескрипте
разнеслась по городу. Все спешили прочитать эти нумера нарасхват. Радость
сияла буквально на всех лицах. Сейчас же родилась мысль, для большого
уяснения значения слов государя, собраться вместе и за недорогим обедом обсудить
значение незабвенного рескрипта. Импровизированный обед состоялся 23 мая.
Приглашались все; но, к сожалению, по разным непредвиденным обстоятельствам,
высшие из губернских администраторов не могли участвовать на обеде: губернатор
по болезни, вице-губернатор и председатель уголовной палаты по неизвестным мне,
но, без сомнения, очень уважительным причинам.
(Это уж
не доносец ли? Приятно видеть, что «Моск. ведом.» не оставили прежних
привычек.)
Приводим
несколько фраз из речи председателя земской управы Лаговского:
116
...Нельзя
не радоваться тому, что самодержавный государь семидесяти миллионов говорит,
как попечительный отец любимой семьи; нельзя не сочувствовать тем
благодетельным началам, к осуществлению которых призывает нас высочайшая воля.
Господа!
Не вызывает ли это каждого из нас на общественную деятельность, не есть ли это
голос, пробуждающий общественные силы от той апатии, которая, как
непосредственное следствие усиленной административной опеки, во всем и всегда
связывала их? Это невольное равнодушие общества и было причиною, что пагубные
учения развивались безнаказанно. И вот наступило время, когда пробужденная
деятельность общества должна обратиться на искоренение лжеучений и проведение в
жизнь благих начал, указываемых высочайшим рескриптом.
Это еще
умеренный, вслед за ним вот как витийствует член уездной земской управы Бошняк:
Гнусное
преступление измены святой родине 4 апреля, по воле святого провидения,
привело к великим последствиям.
По
выражению государя императора, оно повело к раскрытию корней зла, разъедавшего
Россию, — зла, которое, впрочем, уже давно предполагали верные сыны
отечества и государя и которое подтвердилось теперь исследованиями высочайше
назначенной следственной комиссии. Рескрипт государя теперь ясно и официально
указывает на тех, кого следует считать врагами отечества и его собственными.
Все возбуждающие вражду между сословиями, вносящие тайный и явный разврат в
семейную жизнь, все подрывающие коренные начала государственного строя и религии, по словам
государя, суть враги его и отечества, т. е. презренные изменники родины!
Глубокое сочувствие державным словам государя — вот встреча, которая
подобает рескрипту державного освободителя двадцати миллионов подданных. Отныне
рескрипт
этот должен послужить основанием
для всех министерских распоряжений. Неисполнения его мы даже и предполагать не
смеем.
При такой
обширной программе, полной надежды на будущее, можем ли забыть имя строгого
обличителя и карателя изменников России, первого поборника русского дела —
графа Михаила Николаевича Муравьева, за здоровье которого с
глубоким чувством уважения, как перед твердым бойцом за русскую истину, я имею
честь предложить этот тост!
117
КАТКОВ И ГОСУДАРЬ
Не
справился государь без Каткова и снова приставил его к тем шлюзам московской
клоаки, из которой четыре года била ключом грязь и нечистота, заражавшая всю
Россию. Двух недель не мог государь подождать и, как физиолог, решил, что
шестинедельного очищения достаточно и Каткову. Катков, с своей стороны, не
даром помирился с государем: он поставил условия — и их приняли; он
выговорил себе право по первому предостережению оставить Россию на
произвол судеб и сепаратизмов. При этой угрозе пусть сунется какой-нибудь
Валуев с своими комитетами сделать предостережение...
В русских
газетах скрыли прямое участие государя в негоциации этого мира, но «Le Nord» все
проболтал и даже рассказал о новом Тильзите, т. е. о свидании государя с
Катковым. Катков, как Наполеон, вероятно, сказал государю: «Sire,
все это одни недоразумения, нам не из чего ссориться, обнимемтесь»... И
тронутый Александр II, как Александр I,
вероятно, отвечал классическим стихом: «Дружба великого человека — дар
небес!»
Жалкую
роль играет наш экс-благодушный монарх. Одна роль в мире жальче его роли —
это пантомимная роль без слов, которую играет Константин Николаевич. Он
должен храбро отступать, как Бенедек, и молча уступать, как рыба морская.
Манифест
Каткова о замирении, напечатанный 25 июня (7 июля) в «Моск.
ведомостях», ничем не отличается от всех манифестов, даваемых коронованными
главами в важных случаях. Сравнить немудрено — теперь в Германии мода на
118
манифесты, они
издаются дюжинами: гессенские, брауншвейгские, ганноверские, саксонские... тот
же тон, та же невозмущаемая дерзость и фальшивое
смирение, те же набожные фразы без веры и смысла. «Да упрочит бог наши
слабеющие силы и да поможет он нам», — говорит Катков, как прусский
король. «Мы благодарим бога за то, что нами было испытано», — говорит
Катков, как австрийский император. Пола императорской порфиры, уступленная ему,
обязывает его к казенной религии, того требует приличие сана. И мы нисколько не
удивимся, если патриарх «Моск. ведомостей», при первом параде в соборе, сядет
на сиротствующий со времен неблагочестивого Петра I патриарший трон.
Введение
пошлого ханжества и лицемерной религиозной фразеологии — один из самых
печальных, гадких и вредных плодов нынешнего царствования. К немецкой казарменности,
к немецкому канцелярскому стилю, к нравам конюшни и экзерциргауза мы еще
заняли у немцев их обязательный, служебный пиетизм и превратили его в
православное подьячество. Прежде были люди необразованные, как Николай,
фанатики, как славянофилы, говорившие кстати и некстати текстами и молитвами, но
в их словах могло быть неразвитие, смешение понятий, помешательство, но не было
служебного притворства, в их словах слышалась искренность. Одни попы были
обязаны по ремеслу к тяжелому слогу, славянским оборотам и обращениям к богу и
всем святым... Теперь лицемерный язык Магницкого становится языком салонов и
целой литературы. Для нас нет большего унижения русской мысли и русского
разума, как это гессен-дармштадтское православие.
Ну а как
наш арендатор-патриарх истинно возверил?
Граф
Толстой, вы эксперт и знаток по этой части, это ваша специальность... Как вы
насчет искренности обращения старого гегелиста, старого шеллингиста,
расцветшего в зловредном обществе Белинского и Бакунина?
Мы не
верим в него.
А верим
мы в то, что теперь каракозовское дело пойдет как по маслу. Некрасов будет
удовлетворен: до корней доберутся, а нет их — они вырастут в «Моск. ведомостях». Теперь
раскроется вселенский заговор как на ладони, от Лондона,
119
Парижа, Швейцарии,
Швеции — до Тульчи, Ясс, Бухары и Самарканда... «Злодеи мира, трепещите!»
Катков
решительно был необходим накануне казни... чтоб раздразнить умы, чтоб само
правительство уверить, что оно должно свирепствовать. Муравьев без него был неполон,
незакончен — не оттого ли он и срезался и не открыл заговора, что был
лишен руководства «Московских ведомостей»?
Но для
дела ничего не потеряно. Катков, отлежавшись на летнем солнце, сосредоточил в
унижении и злобе лучший яд свой и при почине пустил одну из бесценнейших каплей
его в статье 134 № «Моск. ведомостей».
Не
нынче-завтра назначится суд над людьми, которых припутали в украденном от
гласности следствии по каракозовскому делу. Суд будет составлен не из судей, а
из людей старых, глупых, без малейшего понимания дела и с большим запасом
раболепства и желанья выслужиться. Но, может, и в их числе замешается, как в
деле Петрашевского, какой-нибудь честный старик Набоков, или, как в деле
Серно-Соловьевича, Назимов, или, как в нашем допотопном: деле, благороднейший
Стааль — и ему противно будет губить с плеча, без доказательств, отсылать
зря — в угоду Муравьеву и Английскому клубу — на казнь и на каторгу
людей, ничего не сделавших. Так вот усыпить их-то проснувшуюся совесть и с тем
вместе напугать глупый хор и неумный дворец и взялся спущенный Катков.
Он говорит о каком-то нигилисте, подействовавшем на Каракозова и
привезшем с собой из-за границы «нововозникшее в сферах всесветной революции
учение о необходимости умертвить всех коронованных особ в Европе». Чего же
больше? Рука судей покойно подпишет приговор каждому нигилисту, бывшему за
границей.
«Всесветная
революция»[37]
и нигилист, возвратившийся из-за
границы, представляют легкую возможность для восстановленного сыщика все на
свете связать с каракозовским делом, и, надобно отдать справедливость, он
никого не забыл — ни Бакунина, ни «Колокол», ни наше мощное агентство в
Тульче,
120
ни поляков, ни
пожары... Все это вранье, науженное в грязи полицейских рапортов и в еще вящей
грязи собственного воображения, не заслуживало бы внимания в другое время, но в
настоящую минуту, когда оно подталкивает людей на виселицу и на каторжную
работу, молчать нельзя.
Где же
остановится наше падение? Где мы коснемся дна, предела подлости и бездушия? Мы
всё опускаемся глубже и глубже... Вспомните крик негодования, с которым была
встречена доктрина слепого повиновения, высказанная одним московским доцентом,
а теперь — а теперь проповедуется не философия, а поэзия
рабства, бешенство рабства. Читали ли вы в подлейших выходках византийского
раболепия, восточного самоуничижения что-нибудь подобное следующим строкам
«Моск. ведом.» от 3/15 июля:
Государство
и династия не есть у нас дело партии, государь не есть у нас предводитель
дружины; но есть прирожденный вождь всего своего народа, находящийся в
спокойном и неоспоримом обладании своими верховными правами. А потому не только
официальные деятели, поставленные на разные посты, с соответственною каждому
долею исполнительной власти, но и каждый честный гражданин должен по совести, в
сфере своего общественного действия, видеть в себе слугу государя и радеть, как
говорили наши предки, его государеву делу, которое для всякого должно быть
своим кровным делом.
...Если
ты ешь — ты ешь государю, если у тебя холера — болен государь, если
ты женишься — женился государь, если ты принимаешь лекарство — ты
лечишь его величество!
121
ПОЛЕВОЕ ВОЕННОЕ УБИЙСТВО В ХАРЬКОВЕ
Солдаты
11/23 июня убили без законного суда, по приказанию начальства, какого-то Поплавского,
обвиняемого в убийстве. Что, г. Аксаков, много взяли вашими протестами
против беззаконных казней?.. Зачем же вы в дни оны поддерживали это
кровожадное правительство?
122
БЕШЕНСТВО ДОНОСОВ
(ПЕРВОЕ
ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ КРАЕВСКОМУ)
Нами
овладело бешенство доносов — стена, отделявшая тайную полицию от
литературы, пала, и шпионы, фискалы, журналисты, профессора и сыщики смешались
в одну семью. Английский клуб сделался добавочной камерой Третьего отделения, государь
пишет передовые статьи на имя Гагарина, Гагарин их вносит в журнал «комитета
министров». Все это хорошо, но фискалы наши стали добираться до частной
жизни... месяцев в шесть мы привыкнем и к этому, но сначала будто дико. Недели
две тому назад в фельетоне «Голоса», сильно хватившего, со времени
святительства графа Толстого, православия, помещены рассказы о какой-то
барыне-раскольнице, у которой есть друг; о каком-то старовере, у которого есть
француженка. Прибавлены разные приметы, название улиц и пр. Мы верим, что во
Христе брат Андрей, как Гейне, под старость начал бояться смерти и прежних
грешков и, как ловкий человек, стал ревновать о министровой церкве, а не о
какой другой. Но как же объяснить, что он тотчас маленьким Катковым пошел в
маленькие доносы? Конечно, Краевский не сам пишет, в грамотности его и враги не
обвиняют, но если он избрал себе почетное место дворника двух заезжих журналов,
так и смотри, чтоб в них не было дебоширства, а все шло бы чинно и прилично.
Старче
Андрее, поосторожнее бы, поосторожнее!
Это все задержание
Каткова наделало беду. Вся мелюзга вестовщиков пустилась в отсутствие отца
доносов — со всякими сплетнями, намеками... и мы-де Катковы, и мы
будем иметь «рендеву» с государем и чернильницу с золотым пером.
123
ESS.-BOUQUET «МОСКОВСКИХ
ВЕДОМОСТЕЙ»
Только
что мы заметили, до какой степени безобразно противуестественное совокупление
форм образованного суда — с палочными ударами, гласности — с побоями
за то, что человек не хочет себя назвать или называет ложно, как еще больше
безобразное совокупление печатного слова с грубейшим рабством является перед
нами во всей холопской красоте в новом манифесте Каткова, которым он благодарит
Россию за верность ему во время задержания его деятельности. Мы ограничимся
отрывками, без рассуждений. Заметим только, что поводом манифеста — адресы,
которые ему шлют из губернии, и праздник, который ему дали в университетских
залах... «Тост за государя пили (как за всех государей, исключая отставленных
по прусско-австрийскому делу) с восторгом».
Пусть
наши читатели судят, что должны были чувствовать мы, зная, что в этом
энтузиазме выражалась горячая общественная благодарность монарху за нас, за
благоволение, нам оказанное, нас поднявшее и одушевившее новою бодростью, новым
чувством призвания. Подобные минуты забыть невозможно; в них заключается творческая,
решающая сила. Что мы пережили в эти минуты, то может быть названо
событием, и событием не в нашей только жизни, но и в общественной.
В чем же
однако заключается значение нашей деятельности, которое отрицать нельзя? Что
виною встречаемого ею столь живого и повсеместного сочувствия в русском
обществе?
Политическая
печать в России есть дело новое. Нам довелось быть из первых серьезных органов
силы, которой на Руси никогда не бывало и которая явилась только теперь, в
нынешнее царствование, — вот первая причина того значения, которое приобрела
наша деятельность. Были ли при этом обнаружены нами какие-либо личные
достоинства — это вопрос второстепенный.
124
Так и
утопает, так и млеет в своем величии патриарх-редактор. За это-то упоенье собой
он так и гадок нам, тут есть какой-то духовный блуд, которого посторонний глаз
видеть не может без омерзения... нам не нужно знать, как он исходит восторгами
о себе, как он стонет, отталкивая все личное и смешивая себя с Романовыми.
Но —
к философии рабства:
Плодотворно
только то право, которое видит в себе не что иное, как обязанность.
Для
политической печати, как и для всякой политической деятельности, это есть долг государственной
присяги. Честная, достойная своего имени политическая печать должна быть не
чем иным, как постоянным, неуклонным и неослабным применением долга присяги,
которая требует, чтобы всякий радел о нераздельных пользах престола и
государства и, не останавливаясь ни перед какими соображениями, противился
всему, что может угрожать им опасностью или причинять им существенный вред. Можно
ли придумать программу, которая могла бы более соответствовать призванию
политической печати?
Право
публичного обсуждения государственных вопросов поняли мы как служение
государственное во всей силе этого слова. Когда мы приступали к делу, нас не
призывали к присяге, но мы произнесли ее про себя, и произнесли с полным
убеждением. Долг, с нею соединенный, поставили мы во главу нашей деятельности и
подчинили ему все. Он был жизненным средоточием наших мнений по текущим делам; он был
единственным руководящим и возбуждающим началом нашей деятельности. Он
усугублял наши силы, он оплодотворял нашу мысль, он давал зоркость нашему
суждению и цвет нашему слову, он поддерживал нас в борьбе, и в нем заключается
тайна тех симпатических отношений, в которых находится к нам народное чувство.
...Где
английские законы, где английская личная независимость?.. Все потеряно...
остался государь, присяга — мириады какой-то нечистоты, служащей ему, не
имеющей по себе никакого значения, и Каткову.
Через
день (154 №) показалось
мало, и он прибавил:
В России
есть только одна воля, которая имеет право сказать: «Я — закон». Перед нею
70 миллионов преклоняются как один человек. Она есть источник всякого
права, всякой власти и всякого движения в государственной жизни. Она есть
народная святыня, ею все держится и все единится в государственных делах. Народ
верит, что сердце царево в руке божией. Она заколеблется — колеблется и
падает все. Служба государю не может также считаться исключительною
принадлежностью бюрократической
125
администрации. При том
значении, какое верховная власть имеет, как вообще, так в особенности в России,
все, от мала до велика, могут и должны видеть в себе, в какой бы то ни было
степени и мере, слуг государевых.
Говорят,
что государь очень недальний человек, но неужели он так мало развит, так плохо
воспитан Жуковским, так совершенно вне своего времени живет и движется, что это
топорное, грубое учение отчаянного рабства ему нравится?
126
ЗАМЫШЛЯЕМОЕ УБИЙСТВО В
РЯЗАНИ
Рядовой
Белевского полка Ефимов сорвал погоны с офицера того же полка,
пришедшего на гауптвахту для исполнения над ним приговора (телесного наказания)
за совершенную им кражу. При допросе подсудимый заявил, что он не хотел
подвергнуться наказанию розгами за кражу, потому что решение комиссии по сему
делу ему не было объявлено в законной форме... (совершенно достаточная причина,
чтоб в Англии и Франции приговор был уничтожен). Несмотря на все на это, Ефимов
приговорен к смертной казни.
СВЯТЫЕ ТАЙНЫ И ГРЕШНЫЕ
РОЗГИ
В
1861 году, при введении в действие положения о временнообязанных
крестьянах, в Тамбов прислан был генерал, барон Винценгероде. В каком-то
селении произошло недоразумение у крестьян с помещиком; барон, вместе с
жандармским полковником Дурново, отправился усмирять селение. Определили
они наказать розгами многих крестьян, в том числе 65-летнего старика, который в
день, назначенный для наказания, исповедовался и приобщался, почему гг. Винценгероде
и Дурново положили следующую резолюцию: наказать крестьян таких-то и таких-то,
а старика такого-то от телесного наказания уволить, потому что он уже в то утро
приобщался святых Христовых тайн.
127
ПОЛЬША В СИБИРИ И КАРАКОЗОВСКОЕ ДЕЛО
Трудно
убивать народы, даже
со всем монгольским бездушьем, с адвокатами, как Катков, с катами, как
Муравьев, и со всякими православными краснобаями из инженерного ведомства и
Лютеровой ереси à la Кауфман. Добивали, добивали Польшу... а она все
жива... Она восстала в Сибири — безнадежная, отчаянная, но все же
предпочитающая смерть — рабству. Наши читатели знают подробности из
русских газет: «Поляки ретировались в лес (до лясу, острят мокрые кровью
„Моск. вед."). Лес окружили войсками и понятыми людьми, большей частью
тунгусами и бурятами, отличными стрелками». Интересно было бы знать, что
обещали «отличным стрелкам» со штуки? Небось, гривен по восьми, да сапоги
подстреленного?
Подумать
страшно, что с ними будет... Что бы ни было, все занесет снегом и будет немо и
бело, как саван.
Да в
самом деле, уж эти поляки какой беспокойный народ... чего им хотелось? Ну,
сослали в Сибирь бед суда, стало, обиды нет. Корреспондент «Моск. вед.»
справедливо вспылил на них: «Вот, говорит, какова благодарность за то, что всем
осужденным полякам, находящимся в Сибири, государь облегчил участь!»
Буряты
облегчат ее радикальнее.
...А
машина-то все-таки не идет. Сорвалась с рельсов после покойника Николая
Павловича, бьет народ направо и налево... чадит, шипит, а в рельсы не попадает —
то путятинские матрикулы, то каракозовская пуля, то нигилисты переведут Фогта,
то социалисты заведут артель, то неблагодарные поляки не перестают из
благодарности быть поляками.
Видно,
и идеи тоже трудно убивать, как народы. Это нам доказывают подробности каракозовского
дела, напечатанные в «Северной почте».
128
Чтобы
припутать к нему всех, кто под руку попался, из людей, не согласных в мнениях с
обновленным правительством, и сделать из частного случая, не имеющего
никакой связи со всем остальным, палицу для поражения всей юной России,
«Северная почта» рассказала факты гораздо более интересные, чем выстрел, который
надоел всем до смерти.
Все люди,
слабые верой, думали, что страшные удары, которыми правительство било по
молодому поколению за все — за пожары, в которых оно не участвовало, за
польское восстание, за воскресные школы, за возбужденную мысль, за чтение книг,
которые читает вся Европа, за мнения, сделавшиеся ходячей монетой, за
общечеловеческие стремления, даже за желание работать — приостановили
движение, начавшееся после Крымской войны. Нисколько. Оно только въелось глубже
и дальше пустило корни. В Москве (в этом городе всех реакций), рассказывает
«Северная почта», существовало уже несколько лет общество между молодыми
людьми, принявшими в 1865 г. общее название «Организация». Оно имело целью
распространять социалистические учения и приготовлять переворот. Средствами для
сего должны были служить:
а)
Пропаганда между сельским населением, с объявлением, что земля составляет
собственность всего народа.
б)
Возбуждение крестьян против землевладельцев, дворянства и вообще против
властей.
в)
Устройство разных школ, артелей, мастерских, переплетных, швейных и иных
ассоциаций, дабы посредством их сближаться с народом и внушать ему зловредные
учения социализма.
г)
Заведение в провинциях библиотек, бесплатных школ и разных обществ, на началах
коммунизма, которые, в руках членов главного общества, могли бы удобнее
привлекать и приготовлять новых членов и в то же время состояли бы в
зависимости от центрального общества в Москве и получали бы от него дальнейшее
направление.
д)
Распространение в пароде социалистического учения посредством воспитанников
семинарий и сельских учителей; и
е)
Пропаганда по Волге, пользуясь удобством пароходных сообщений.
Общество
подразделялось на разные отделы с различными наименованиями, как-то: «взаимного
вспомоществования», «переводчиков и переводчиц», «поощрения частного труда».
Все эти отделы, для прикрытия революционной цели главных распорядителей,
предполагалось облечь законною формой, испросив на то утверждение
правительства.
Полагалось
устройством бесплатных школ, швейн и библиотек объединять
129
свои мысли, сближаться
с различными кружками университета и иных учебных заведений и вообще привлекать
в общество разных лиц.
Независимо
от сего означенное общество стремилось входить в ближайшие сношения с
социалистическими кружками и деятелями в Петербурге и других местах империи,
которые поддерживались, с одной стороны, направлением преподавания в
значительной части учебных заведений, а с другой — большею частию
журналистики.
Так вот
как был убит и похоронен социализм и нигилизм, скромными органами
которых были и мы! Отцы, думавшие идти за гробом детей, могут
отереть слезы — дети живы. Правительство второй раз замучит, убьет
их... а они останутся живы! Муравьев — умрет, Катков — будет
министром и Адлербергом — а они останутся живы!
В самую мрачную
эпоху помещичества, в самую безвыходную, полную экзекуций и розог, наши мужички
не верили в крепостное право, не верили, что земля не их. Ни
православная церковь, кропившая водой и благословлявшая все ужасы рабства, ни
полиция, кропившая поля кровью, ни царские, ни домашние палачи не могли
исторгнуть у них этой безумной веры. Мужичка секут — иногда засекают.
Сечет его становой, сечет управляющий, колотит барин из своих рук, а иногда
барыня... а он, изувеченный, идет к себе на полати, иногда в могилу... и
думает: «Дай срок, несчастье пройдет, придет воля и земля, потому что
земля-то, что ни толкуй, — наша».
Мы, под
старость, точно как наши мужички, храним святую, горячую веру...
На этом и
остановимся — и подождем второй страницы мрачного процесса, который Старая
Россия делает Молодой.
К
забавным шалостям полицейской редакции принадлежит следующая фраза, свидетельствующая
о том, как наши наивники III отделения,
патриоты но обязанностям службы, мало знают отечественную историю. «Ныне
признается возможным передать следующие известия об обстоятельствах,
сопровождающих неслыханное еще в России преступление — покушение на
цареубийство».
То есть,
что же неслыханное? Разве то, что покушение не удалось.
130
Неужели
литераторы при Муравьеве не слыхали об убийстве на улице Дмитрия царевича.
Об
убийстве на площади единственного порядочного человека, бывшего русским царем, —
Дмитрия Самозванца.
Об
убийстве Бориса Годунова и сына его.
Об
убийстве Петра III любовниками жены его.
Об
убийстве Иоанна Антоновича тою же добродетельной дамой.
Об
убийстве Павла I всем генералитетом с соучастием
неутешного сына — и об убийстве царевича Алексея, по высочайшему повелению
нежнейшего из родителей?
Неужели
литераторы при Муравьеве не слыхивали французскую поговорку о «самодержавии,
ограниченном убийствами» (tempеré
par l'assassinat)? Это
была наша Magna Charta К яду, ножу и шарфу мы прибавили еще два
ограничения: взятки и грязь.
Вторая
шутка даже не забавна, и всего менее забавна для государя, которому делается sub
rosa[38] выговор за опущение по
должности:
Часть из
участников, сознаваясь чистосердечно в оных, и некоторые раскаиваясь в своих
заблуждениях, высказывают откровенно, что они были вовлечены в социалистические
и противоправительственные стремления, кроме допущенного ослабления вообще
наблюдательной власти[39]
теми органами нашей литературы, которые систематически распространяли
всевозможные разрушительные начала. При незатруднительности приобретения
запрещенных иностранных и русских книг, при губительном влиянии вообще
революционной литературы на неопытные и восприимчивые умы молодежи и под
влиянием воображения, бредившего о возможности достигнуть общего равенства, как
относительно безграничной личной свободы, так и прав собственности.
Зачем это
Муравейник так хлопочет сделать государя недобрым? Он — бог с ним —
и без него сам до этого очень успешно достигает.
131
<ФОГТ, ДАРВИН, МОЛЕШОТТ, БОКЛЬ>
Фогт,
Дарвин, Молешотт, Бокль — соучастники каракозовского дела. Их сочинения
велено отобрать у книгопродавцев. Вот до какой тупости довели нас духовные
министры и бездушные крикуны казенных журналов!
132
ОПАСНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ АМЕРИКАНЦА КЛЕЯ
Генерал
Клей публично в Петербурге сказал пренеосторожную речь и очень компрометировал
своего друга Фокса. Вот его слова, так, как они напечатаны в «Голосе»: «Я
республиканец, и большего республиканца, как я, трудно найти и по ту, и по эту
сторону океана; а друг мой Фокс... это истинный демократ». Что было с
Муравьевым, когда он узнал? Не вошел ли он с отношением к президенту Джонсону
(портной, портрет которого висел рядом с портретом Александра II
в зале,
где были произнесены дерзновенные слова) о заарестовании посла и капитана, как
соприкосновенных к каракозовскому делу?
Знакомства
с янки имеют свои неудобства!
133
ССОРА МЕЖДУ ВРАГАМИ,
СЕПАРАТИЗМ «МОСК. ВЕДОМОСТЕЙ»
Внутри
темного правительства, в самом средоточии полицейского рака, разъедающего
Россию, обнаруживается замечательное раздвоение. «Моск. ведомости» делаются
органом сепаратизма, органом старой вражды Москвы к Петербургу. Издатель «Моск.
вед.», прощенный государем, не простил Валуеву, и статье, напечатанной в
официальном журнале М. в. д. по поводу каракозовского дела, которую,
вероятно, Валуев прочел десять, двадцать раз, досталось, как будто ее писал
поляк, Константин Николаевич или Головнин.
Дело все
в том, что «Моск. ведомостям» не понравилось, что тайные общества социалистов,
о которых говорит статья, организовались в Москве. Им во что бы то ни стало
хочется приписать их зачумленному Петербургу. Они забывают, что, по их же
учению, в Петербурге альфа и омега всей России, святыня ее — император, им
же право — право и суд — суд, источник разума, истины, теплоты и
света. Какое право имеет Москва противопоставить себя городу императоров, мы не
знаем. Почему Москва выделяется из однообразия православного и безличного
стада, за которое думает и знает, зябнет и потеет петербургский царь, мы не
понимаем. Независимое положение Москвы разрушает безличное единство государева
табуна. Может ли идти государство одним путем, когда город Зимнего дворца будет
тянуть в одну сторону, а город Грановитой палаты — в другую, когда
Петропавловская крепость — туда, а Кремль — сюда, и не треснет ли в
середине чудовищная империя, у которой края будут спаяны в какие-то
арестантские роты свинцом и кровью, в то время как в ее сердце будет
134
гнездиться ненависть,
зависть, ревность одной половины ее к другой?
Чтобы
выгородить Москву, Катков жертвует частью своих ложных доносов и частью клевет,
которые он положил в основу дыбе, на которой издается его журнал. Чтобы
доказать, что Каракозов имеет началом петербургские замыслы и всемирную
революцию, он смеется над важностью, которую придают гимназистам и студентам в
Москве, и над приписываемыми им видами.
Слушайте:
Автор
статьи «Северной почты» говорит о московских кружках, состоявших из нескольких
студентов и гимназистов, как о некоем серьезном тайном обществе, издавна
существовавшем, как о революционной организации, простиравшейся почти на всю
Россию. Но следственная комиссия, которая конечно изучила до мельчайших подробностей
все, что до этих людей касается, не нашла следов участия этих революционных деятелей
в поджогах 1864 и 1865 годов. Если б эти кружки имели хоть сотую долю того
значения, которое им приписывает автор статьи, то могло ли бы случиться, что
они оставались бездействующими во время поджогов, истребивших столько городов и
сел? Очевидно, что тогда действовали другого рода революционные элементы, не
похожие на московских социалистов, которые сами суть не что иное, как жертва
этих более тайных и более серьезных враждебных сил.
Нам
неизвестно, к каким соображениям пришла следственная комиссия относительно этих
более серьезных источников зла в каракозовском деле. Но надобно думать, что в
дальнейших своих розысках следственная комиссия не ограничилась исследованием
учений, составляющих философию нигилизма, а воспользовалась или воспользуется
всеми следами, которые могут вывести ее в иные сферы. Очевидно, что не по следам Каракозова
и его ближайших товарищей можно добираться до первоначального источника, откуда
произошел замысел, осуществившийся в покушении 4 апреля.
Катков ли
это? Его сам Леонтьев не узнает в новом наряде. Не он ли с 1862 г. только
и толковал, что вся молодежь — все социалисты, зажигатели, и не «Колокол»
ли постоянно говорил: «По следствию ничего не видно»?
...Молодец!
Он от пожаров отделался, как от английских теорий по Гнейсту; вот и надейтесь
на них, Муравьевы и цари.
А какова
ирония насчет исследования философии нигилизма? Ну кто же не видит, как мы были
правы, указывая всю
135
нелепость примешивания
к делу Каракозова социализма, нигилизма, позитивизма, реализма, материализма,
журнальных статей, студентских диссертаций и проч.?
Истина
начинает раскрываться прежде виселицы.
A propos к виселице: одного из обвиненных Катков так и тащит на
нее. Должно быть, этот господин что-нибудь писал против него или проговорился о
нем?
В конце,
как следует, неуловимый намек[40].
На кого — трудно сказать; в этом-то и секрет, Paß,
как
говорят немцы. Можно думать, что подразумевается и Суворов, и великий князь, и la bête noire Головнин.
136
ФОНД ДЛЯ ЭМИГРАНТОВ
Мы
получили на днях сто двадцать франков для нуждающихся эмигрантов. Деньги
эти почти удивили нас. Больше года как никто не посылал ни одной копейки, все
полученное давным-давно истрачено. А число нуждающихся растет. Мы благодарим
приславших и обращаем на их присылку внимание всех оставшихся верными нашим
убеждениям. Деньги будут исключительно употреблены на вспомоществование
русских, которые покинули свое отечество, удаляясь от политических гонений.
137
<ВИСЕЛИЦА И МУРАВЬЕВ>
Двух
личностей, занимавших Россию почти целые полгода, нет больше.
Трагическая
и печальная личность фанатика-мстителя[41]
и грубая фигура свирепого старика-инквизитора исчезли почти вместе.
Судьбы
совершились прежде над палачом, чем над осужденным.
Разлагающийся
труп Муравьева на дороге к виселице Каракозова — такое
страшное, громкое поучение, такая грозная притча, что их не обойдешь в суетной
рассеянности, как бы она ни была велика.
За четыре
дня до казни Каракозова, в деревенской глуши, темной ночью, без свидетелей, без
слов раскаяния, без близких и попов, без слез и помощи, задохнулся отвалившийся
от груди России вампир. Какие образы пугали его немую агонию, от кого ринулся
он, умирая без голоса, не приходила ли «черная женщина», та, которая являлась
князю Горчакову... не шел ли ряд молодых героев с веревкой на шее? Зачем бежал
задыхающийся старик от царских именин, от какого барского слова?.. Зачем Зимний
дворец не остановил его, а бросил на окоченелый труп брильянтовые знаки Андрея?
Ни государь,
ни общество по смоют пятна, которое им завещал умерший палач. Имя Муравьева
останется выжженным на царском плече, как имя Аракчеева на плече
Александра I. Разница в том, что Аракчеева
ненавидела тогдашняя Россия, а Муравьева носила на руках современная. Разница в
том, что
138
Александр 1 любил
Аракчеева и знал его честность, а Александр II терпеть не мог
Муравьева и знал его корыстолюбие. Разница в том, что Александр I
втеснил
Аракчеева безгласной империи, а Муравьева втеснила реакция (как нам лично
хвастался один из представителей ее) безгласному государю.
Виселица
зловеще проводила американцев, ее последнюю видели они, отплывая... Что за
хаос! Смерть, казнь, самодержец, ничего сам не держащий, огромная клевета
заговора, лопнувшая, как мыльный пузырь... и звуки «Янки дудель», перемешанные
с «камаринским мужиком»... Какие-то дикие, мрачные группы, сорвавшиеся из
бонарротьевского «Giudizio», выступающие из
«небожеской комедии».
Где найти
Тацита и Данта вместе, чтоб уловить, остановить, заклеймить эту историю во всем
безумии, во всей гадости настоящего, с ее раболепием, ханжеством, с ее успехами
крепостников, дураков — не утратив пророческий смысл беснованья, не
забывая, что этот тяжелый, кровавый, грязный период — период родов, а не
предсмертного бреда и бешенства?
...Будем
с нетерпением ждать продолжения безгласного процесса — теперь
пойдет одна ложь, только ложь. Личность Каракозова стоит одинокая и
разобщенная, никого возле... Это ясно. Но без огромного заговора
выпутаться неловко. Лишь бы эти кровавые гаеры, играющие в потемках, сократили
число жертв и антракты.
Перед
казнью в 1826 году было напечатано блудовское донесение с полным
приговором суда. Не правда ли, как в сорок лет, после всех криков,
хвастовства и шарлатанства, подвинулась у нас гласность, законность, понятие
юридической защиты, права?..
139
АМЕРИКА И РОССИЯ
Тихий
океан — Средиземное море будущего
Все
русские и нерусские газеты полны вестями о сближении северо-американского
союзничества с Россией. Западные публицисты сердятся, хмурятся (и есть от
чего). Русские перепечатывают на десять ладов, с разными вариациями то, что
нами было сказано немного попрежде, а именно восемь лет тому назад. Вот
что напечатано в нашей передовой статье 1 декабря 1858, в «Колоколе»:
«Мы не
избалованы сочувствием других народов, не избалованы также и их пониманием. Причин
на это было много, и на главном плане вся петербургская политика с 1825 года.
Но Россия из этого периода выходит, отчего же одна Америка догадывается об этом
и первая приветствует ее?
Оттого,
что Россия с Америкой встречаются по ту сторону. Оттого, что между ними
целый океан соленой воды, но нет целого мира застарелых предрассудков,
остановившихся понятий, завистливого местничества и остановившейся цивилизации.
Скоро
будет десять лет с тех пор, как мы высказали нашу мысль о взаимном
отношении этих будущих в подорожной современной истории. Мы говорили,
что у России в грядущем только и есть один товарищ, один попутчик — Северные
Штаты; мы повторяли это много раз, и еще несколько месяцев тому назад имели
случай сказать: „Одно пустое, раздражительное, дипломатическое самолюбие, и
притом немецкое, заставляет Россию мешаться во все западные дела. В предстоящей
борьбе,
140
к которой невольно
влечется Европа, России вовсе не нужно принимать деятельного участия. Нам тут
нет наследства, и мы равно не связаны ни воспоминаниями, ни надеждами с
судьбами этого мира. Если Россия освободится от петербургской традиции,
у ней есть один союзник — Северо-Американские Штаты”».
«Все, о
чем мы свидетельствовали, поднимая речь на свой страх в неприязненном Западе,
все, что мы предсказывали, — от тайно бродящих сил, от неминуемого
освобождения крестьян с землею до избирательного сродства с
Северо-Американскимн Штатами — все совершается очью.
Это
хронологическое право давности нам слишком дорого, чтоб мы его уступили,
именно в то время, как лист истории перевертывается и с новой страницей
забудутся работники, пришедшие на труд, предваривши утро.
Впрочем,
особенного дара пророчества не надобно было иметь, чтоб говорить то, что
говорили мы; надобно было для этого только освободиться от домашних и от чужих
предрассудков, от свинцовой петербургской атмосферы и от забитых понятий старой
цивилизации. Для этого достаточно было независимо взглянуть на мир. Черед
был явным образом за Америкой и Россией. Обе страны преизбытствуют силами,
пластицизмом, духом организации, настойчивостью, не знающей препятствия, обе
бедны прошедшим, обе начинают вполне разрывом с традицией, обе расплываются на
бесконечных долинах, отыскивая свои границы, обе с разных сторон доходят через
страшные пространства, помечая везде свой путь городами, селами, колониями, —
до берегов Тихого океана, этого „Средиземного моря будущего” (как мы раз
назвали его и потом с радостью видели, что американские журналы много раз
повторяли это).
Противоположность
петербургской военной диктатуры, уничтожающей все лица в лице самодержца, с
американским самодержавием каждого лица — огромна. И это не все, самая
роковая антиномия, которой оканчивается история Запада, не является ли снова
как личная рассыпчатость Америки с одном стороны и как русский общинный сплав —
с другой?»
141
ДЕЛО РЯДОВОГО НЕВЕДОМСКОГО
У
нас так же свободно говорят, как
в
Нью-Йорке.
М. Погодин в речи к американским послам.
«Московские
ведомости» сообщают о первом заседании уголовного департамента палаты по делу о
рядовом Неведомском, судимом за произнесение дерзких, оскорбительных
слов против императора. По окончании допроса публику выгнали и двери
присутствия были затворены. Когда сделано было все, что нужно для осуждения
подсудимого, публика была снова допущена и председатель прочитал приговор, которым
Неведомский признан виновным в произнесении дерзких, оскорбительных слов против
государя, выражавших сочувствие покушению 4 апреля, и приговорен, на
основании ст. 246 уложения о наказаниях (изд. 1866), к шести с
половиною годам каторжной работы на заводах.
В Англии
солдат грозит под пьяную руку выстрелить в герцога Вельского — суд его
освобождает от всякого наказания. В Англии секретарь лиги пишет несколько оскорбительных
писем Виктории, советуя ей лучше заблаговременно отказаться от престола; мало
этого — печатает эти письма в журналах, и его оставляют в покое. В России
за несколько слов, подслушанных какими-то шпионами, человека ссылают на 61/2 лет
на каторгу.
142
<ИКОНОБОРСТВО БЕЗAKА
В ПОДОЛЬСКОЙ ГУБ.>
Неизвестного
вероисповедания генерал-адъютант
Безак следующим варварским и глупым образом иконоборствует в Подольской губ.;
пусть наши ханжи, одержимые бесом православия и дьяволом полиции, порадуются:
Генерал-адъютант
Безак, имея в виду, что кресты, поставляемые на полях или на дорогах в стране
искони православной, не должны иметь другого вида, как тот, который усвоен
церковью господствующей веры, по соображению с заключениями православных
архипастырей вверенных его высокопревосходительству губерний, предложил мне
приказать полициям иметь наблюдение, дабы при постановке крестов, если на
это будет кому-либо дано разрешение, соблюдали следующие правила: 1)
изображение распятого Спасителя должно быть писанное, отнюдь не рельефное; 2)
стопы Спасителя должны быть изображены пригвожденными, каждая отдельным
гвоздем, а не сложенными одна на другую и пригвожденными одним гвоздем, как это
изображается на католических распятиях; 3) глаза у Спасителя должны быть изображены
закрытыми; 4) на крестах не должно быть изображений петухов, принадлежностей и
орудий смертной казни Спасителя и сребреников, а также ангелов и других фигур;
5) равным образом не должно быть делаемо на крестах никаких надписей без
особого, каждый раз, разрешения его высокопревосходительства. Настоящие
правила должны быть соблюдаемы при постановке крестов всеми лицами, к какому бы
христианскому вероисповеданию они ни принадлежали. Что же касается до статуй
святых, которые здесь тоже прежде ставились на полях и на дорогах, то
постановка таковых, как не употребляемых православною церковью, ни в каком случае
не должна быть допускаема. («Голос». № 242).
<БИОГРАФИЯ
МУРАВЬЕВА ВЕШАТЕЛЯ>
У
Георга (Corraterie) продается «M. Н. Муравьев»,
соч. кн. П. В. Долгорукова
(«Biographie de M. Mouraview»), Londres, 1864.
Мы очень
рекомендуем нашим читателям эту брошюру, она теперь ко времени. Личность
Муравьева должна в последний раз пройти перед нашими глазами во всей преступной
гнусности
143
своей. Она должна
пройти не столько для своей казни, сколько для казни современного русского
общества.
Читая
брошюру князя Долгорукова о Муравьеве, изданную им в Лондоне в 1864 г.,
нельзя не подивиться этому чисто петербургскому продукту. Заговорщик, выходящий
из тюрьмы с повышением чина, генерал, никогда не бывавший в сражении,
раболепный нахал, облихованный казнокрад — искоренитель злоупотреблений,
палач, инквизитор, оканчивающий жизнь за смертными приговорами...
И этот
человек был три года идолом пол-России, она удивлялась ему, молилась ему...
вероятно ли это? А впрочем, разве наши соседи башкиры и калмыки не делают
уродов, — гадко безобразных уродов своими идолами, смешивая идею
божественного с идеей насилия и зла?.. Варвары, все варвары — по ту
сторону Сыр-Дарьи и по эту.
144
ЗАГОВОРА HE БЫЛО!
He было, так, как не было зажигателей между
нигилистами, так, как не было ни одного доказанного преступления со стороны Чернышевского
и Серно-Соловьевича. Обман не удался. Зато посмотрите, как беснуется
Катков. Он не может достаточно оплакать, что Худякова не повесили, он делается
нелеп, глуп, он делается черств в своей статье (202 № «Моск. ведомостей»),
но страсть превозмогает... Что это за чудовищное явление! Какова жизнь, каково
прошедшее, в котором мог развиться такой гнилой чирей?.. Какова лужа-среда,
которая его поддержала! Перед этим действительно останавливаешься с холодным
потом на лбу и спрашиваешь: какое очищение возможно этой среды? Чему же
дивиться, что Маркс искал облегчительную причину в том, что яд им был
дан против крыс и литератора Каткова?..
Когда же,
Россия, умоешься Ты от этой грязи, от этой сукровицы, от этих гадов?..
...Дай
нам, твоим детям на чужбине, страстно тебя любящим, — дай нам возможность
жить с поднятой головою, тебя защищать, тебя проповедовать, тебя открыто
любить... обмойся от Катковых, оботрись — на твоих губах остался скверный
след поцелуев Муравьева.
145
ПРИГОВОР ВЕРХОВНОГО УГОЛОВНОГО СУДА
1)
Признавая Ишутина зачинщиком замыслов о цареубийстве, основателем
общества, действия коего клонились к экономическому перевороту с нарушением
прав собственности и ниспровержением государственного устройства, и в незаявлении
правительству об известном ему преступном намерении Каракозова — лишить, на
основании 241, 242, 243 и 318 ст. улож. о нак., изд. 1866 года, всех
прав состояния, и казнить смертью через повешение.
2) Ермолова, Страндена и Юрасова, участвовавших в
преступном выражении мыслей относительно учреждения общества для произведения
государственного переворота посредством цареубийства и виновных в недонесении
об известных им преступных замыслах, следовало бы также подвергнуть смертной
казни, но, принимая во внимание, что Ермолов и Странден остановили исполнение
намерения Каракозова совершить его преступное покушение в первую его поездку в
Санктпетербург, а Юрасов не только не изъявлял согласия на преступный умысел на
цареубийство, но и возражал против оного, то, вместо смертной казни, лишить
означенных трех подсудимых всех прав состояния и сослать в каторжные работы в
рудниках — Страндена и Юрасова без срока, а Ермолова, как несовершеннолетнего,
за силою 139 ст. улож. о нак., на 20 лет.
3) Загибалова, Шаганова и Моткова, как членов общества
организации, имевших полное сведение о преступных целях оного, а равно
изобличенных в знании и недонесении о преступном выражении мыслей относительно
учреждения общества для произведения государственного переворота посредством
цареубийства, на основании 318 и 250 статей улож. о нак., лишить всех прав
состояния и сослать в каторжные работы — Загибалова и Шаганова в крепостях
на 12 лет, а Моткова, за силою 139 ст., на 8 лет.
4) Николаева, как члена общества организации,
имевшего полное сведение о преступной оного цели и сознавшегося в доставлении
Федосееву средств к совершению отцеубийства, имевшего целью приобретение
значительной суммы денег для поддержания означенного преступного общества,
лишить, на основании 2-й части 318 ст. и 250 ст. улож. о нак.,
всех прав состояния и сослать в каторжные работы на 12 лет.
146
5) Худякова, не изобличенного в знании о намерении
Каракозова совершить покушение на жизнь священной особы государя императора, в
способствовании Каракозову в этом преступлении, но уличенного в знании о
существовании и противозаконных целях тайного революционного общества, —
лишить, на основании 3-й части 318 ст. улож. о нак., всех прав
состояния и сослать на поселение в отдаленнейшие места Сибири.
6) Малинина, Дмитрия Иванова, Лапкина и
Александра Иванова, как
членов общества организации, имевших сведения о противозаконных целях оного,
хотя и следовало бы приговорить, по всей строгости 2-й части 318 ст.
и 250 ст. улож. о нак., к лишению всех прав состояния и ссылке в каторжные
работы в крепостях на 10 лет, но как они постоянно противодействовали тем
противозаконным целям и предложениям организации, когда только они объявлялись
на сходках, которые имели в виду насильственный переворот и доставление
обществу средств преступными мерами, и как они, для противодействия этому
обществу, старались образовать особый кружок, не имевший уже тех преступных
целей, к которым стремились главные члены организации, а предназначенный для
достижения целей, предусмотренных в 319 ст. улож. о нак., и как, сверх
того, они, а в особенности Дмитрий и Александр Ивановы, сделали вполне чистосердечные
признания, и притом Лапкин и Дмитрий Иванов не достигли еще и ныне
совершеннолетия, имея только по 19-ти лет, то, признав их подлежащими
наказанию но 1-й части 3I9 ст. улож. о
нак., лишить всех прав состояния и сослать на поселение в Сибирь.
7) Федосеева, изобличенного в принятии мер к
отравлению своего отца и не успевшего совершить это преступление вследствие его
ареста, лишить, на основании 2 ч. I, 457 ст. улож.,
всех прав состояния и сослать в Сибирь на поселение с преданием на месте ссылки
церковному покаянию.
8) Маркса, как пособника, коего содействие было
необходимо в приготовлении мер для убийства частного лица, на основании 2 ч. I,
457 ст. улож. о нак., лишить всех прав состояния и сослать в
Сибирь на поселение.
9) Маевского, как изобличенного в укрывательстве
государственных преступников, осужденных в каторжные работы, лишить, на
основании 2 части 310 ст. улож. о нак., всех прав состояния и сослать
в Сибирь не поселение.
10)
Шестаковича за укрывательство государственного преступника осужденного к
каторжной работе, приговорить, в уважение к сделанному им чистосердечному
сознанию, на основании 2 части 316 ст. улож. о нак., к низшему из
означенных в сей части статьи наказаний, а именно к лишению всех особенных
лично и по состоянию присвоенных ему прав и преимуществ и ссылке на житье в
губернии Томскую или Тобольскую.
11) Лаунгауза,
имевшего сведения о существовании тайного общества но не знавшего в
точности всех целей оного и, сверх того, изобличенного в противозаконной передаче
яда лицу, не имевшему права на получение
147
оного, заключить в крепости
на восемь месяцев с воспрещением ему, по указанию 867 ст. улож. о нак.,
навсегда продавать ядовитые и сильнодействующие вещества.
12) Кичина, Соболева, Сергиевского, Борисова,
Воскресенского, Кутыева, Полумордвинова, Трусова и князя Черкезова, из коих никто не
изобличен в имении точных сведений об обществе, в сходках которого они
участвовали или о существовании которого только знали, приговорить, на
основании 3 и 4 статей 319 ст. улож. о наказ., к заключению в
крепости на 8 месяцев с зачислением им времени, проведенного уже в
заключении.
13) Петерсона, не донесшего об
укрывательстве Юрасовым государственного преступника Домбровского, признать, на
основании 126 ст. улож. о нак., подлежащим заключению в крепости на
6 месяцев, с зачислением ему времени, проведенного в сем заключении.
14)
Маликова, Бибикова, Оболенского и Никольского признать не подлежащими
обвинению в принадлежности к тайному обществу и по сему предмету от суда
освободить; но как первые три изобличены в знании об умысле освободить государственного
преступника Чернышевского, а четвертый в умысле освободить государственного
преступника Серно-Соловьевича, то, сделав им внушение о том, чтоб они впредь не
входили в сношение с людьми, имеющими такие противозаконные замыслы, так как
это противно и долгу службы и обязанностям каждого верноподданного, обязать их
подпискою, чтоб они, не выезжая из Санктпетербурга, явились к министру
внутренних дел, которому предоставить принять относительно всех этих лиц те
меры, какие признает необходимыми.
15) Никифорова, юридически не
изобличенного в взведенных на него государственных преступлениях, от суда
освободить, внушив ему отстраняться впредь от вредных связей, так как он сими связями и неосмотрительным своим
поведением дал повод к столь важному обвинению, и затем предоставить министру внутренних
дел, на основании 58 ст. улож. о нак., учредить над ним особый надзор
полиции.
16) Вознесенскому, как посещавшему
общество взаимного вспомоществования, не разрешенное правительством, вменить в
наказание содержание в крепости и затем признать его не виновным в
государственном преступлении.
Мера
наказания государем уменьшена. Ишутин ссылается на вечнокаторжную
работу. Николаю Страндену, Петру Ермолову, Дмитрию Юрасову, Петру Николаеву,
Максимилиану Загибалову, Вячеславу Шаганову и Осипу Моткову сокращен срок
каторжной работы: Страндену — на двадцать лет, Ермолову и Юрасову —
на десять лет, Николаеву — на восемь лет, Загибалову и Шаганову —
на шесть лет и Моткову — на четыре года.
148
Александра
Иванова и Федора Лапкина, вместо определенного им наказания,
велено лишить прав и преимуществ и сослать на житье в Томскую губернию.
Дмитрия Иванова,
чтоб дать ему возможность ревностною службою престолу и отечеству
доказать на деле то раскаяние, которое он выказал пред Верховным уголовным
судом, вместо определенного ему наказания, без лишения его прав и преимуществ, велено
отдать в военную службу рядовым с выслугою[42].
Болеслава
Шестаковича, за силою 1-го п. 140 ст. улож. о наказ.,
освободить от лишения особенных лично и по состоянию присвоенных ему прав и
преимуществ и затем, согласно с постановленным о нем приговором, сослать на
житье в Томскую губернию.
Затем
была напечатана голословная статья, в которой тоном развязного журналиста кто-то
рассказывает: что было в Верховном суде, кто в чем признавался, кто кого
винил и кто в чем
оправдывался. Ни малейшего доказательства. Вот вам и гласный суд и открытые
двери в него.
Бесцеремоннее
поступать с подсудимыми и с публикой нельзя. Метода бездоказательных обвинений
так же принялась прогрессивным правительством, как фальшивые документы (в деле
Чернышевского).
149
ГУРТОВАЯ БОЙНЯ
Полдюжины
обречено
на расстреляние во Владимире-на-Клязьме. Дело уж пошло охапками, par fournées, как
в 1793 году... В скромном Владимире-на-Клязьме, в зале клуба, где
обыкновенно пьют, козыряют и пляшут... какой-то полковник Ольдерог приговорил
шесть человек к расстрелянию. В том, что приговор утвердится, мы не
имеем права сомневаться, зная храбрость окружных генералов, — и русские
поведут шесть русских, и их всенародно подстрелят «христолюбивые» воины, из
которых благочестивейшее правительство делает палачей!
Сенат,
совет, синод — все это набито стариками, — стариками, давно
приговоренными не полковником Ольдерогом, а самим генералом-от-косы Сатурном к лишению живота. Как
же в них не проснется, в виду смерти, что-нибудь человеческое и они не решатся
протестовать против этого контрабандного, воровского ввода смертной казни,
принимающей чудовищные размеры? Хоть бы до неприличности долго
святительствующий Филарет Московский и Коломенский, защитник розог, хоть бы он
восстал против пуль и объяснил царю-сагиттарию[43],
что царствовать — не то же, что ходить на охоту, и что если очень забавно
убивать медведей, то очень скверно
убивать людей.
Казнь
смертная противна у нас духу народному, противна нашему законодательству,
противна христианству, которое теперь в такой моде при дворе. Зачем же ее
вводят?
Разве до
изобретения прогресса в Зимнем дворце и либерализма в деспотизме не было
разбойников в России?.. Отчего же их не казнили ни гуртом, ни поодиночке?
150
Пошумел
Иван Аксаков, пошумели другие молодцы вместе с ним против смертной казни, да на
полдороге устали, отстали, прилегли отдохнуть.
Ну,
храбрые люди, московские патриоты, так геройски собиравшиеся сходками и
скопами, чтоб вотировать неустрашимые адресы против поляков и телеграммы
о верноподданнических чувствах, так свободно и ничем не стеснявшиеся в
деле обругивания Каракозова и в безделье заказывания иконописных образов
св. Иосифа, — покажите вашу прыть и любовь к народу русскому, подайте
правительству прошение о том, чтоб оно не убивало...
...Нет у
нас ни в чем ни выдержки, ни настойчивости, ни настоящей страсти неотступной,
сосущей сердце (разве только в карточной игре). Какое кому дело до того, что во
всей России льется кровь казненных, что вся империя — одно лобное место,
отданное всякой гарнизе для приучения ее к крови.
И это в
то время, когда в самой Европе, унаследовавшей с прочим хламом прошедших веков
смертную казнь, больше и больше говорят об уничтожении ее!
P. S. Только что мы
дописали эти строки, как русские газеты вновь принесли два смертных приговора.
Эти приговоры до того бездушно-гнусны, что мы их перепечатываем:
В
Таганрогской местной газете помещен приговор военного уголовного суда по делу о
разбое, произведенном в ночи с 8 на 9-е ноября в доме Андреева. По этому
приговору два главные злодея, а именно: ростовский мещанин Иван Грабенко, как
признанный, во-первых, зачинщиком разбоя, во-вторых, непосредственным его
участником и, в-третьих, преступником, нанесшим истязания старику Андрееву, и
Петр Власенко-Басенко, он же Гаврило Афанасьев, во-первых, за непосредственное
участие в преступлении, во-вторых, за побег из ростовского острога и,
в-третьих, за упорное отрицание своей личности — приговорены к смертной
казни расстрелянием.
Отвратительные
душегубцы!
Второй
P. S. Конца нет! Это просто
бешенство крови, еще казнь: 2(14) сентября расстреляли в Астрахани
преступника Резцова... На что русские газеты выносливы, но и они не вытерпели,
и «Голос» добавил (№ 257): «Астрахань в первый раз, кажется, со времен
Елисаветы Петровны, была свидетельницею смертной казни».
151
ГРЯЗЬ
На нас
находит сомнение, выписывать или нет из русских газет мерзости и
безобразия, делающиеся у нас ежеминутно, на каждом шагу. Нужно ли всей этой
массе гадостей еще раз вынырнуть на наших листах?
Все
совершающееся грязно, гнусно, гадко, глупо, и все имеет характер страшного
однообразия: татарское раболепье, византийское ханжество, немецкая наука
рабства — в обществе; татарское самовластье, византийское изуверство и
немецки-канцелярское капральство — в правительстве. Между ними гады
подкупной гласности — доносящие, превозносящие, клевещущие, лгущие,
ползущие, сосущие и портящие государственное пищеварение — глисты-риторы.
Меняться
могут подробности, личности, умереть может Гагарин — а не Муравьев; на
место Берга — пошлют Баранова, на место Безака — Цезака, на место
Магницкого — Толстого, на место Рунича — Каткова. Сущность остается
та же, дух тот же, формы те же. Задремлет выпивши кучер, поослабит немножко
вожжи, проснется — хлеснет без вины... Вот и все.
Меняться
к лучшему — не то, что меняться к худшему.
Возникни
теперь из балтийских блат новый Апраксин Двор, с лавками, вонью, мышами,
ворами, городовыми, с гнилым товаром, с недовесом, с недомером и прочим
добром... что же вы думаете, настолько правительство станет человечественнее,
насколько оно пало от пожара? Совсем нет — запишут купцов в гильдию, на их
же счет поставят часовню, отслужат молебен и пошлют брать подати и
заговорщиков. Разве Катков напишет в «Московск. ведомостях», что это молитвами
в благоухании почившего Муравьева бог послал
152
России новый рынок из
пучин морских и что между выплывшими купцами нет ни одного поляка.
Россия —
какое-то бесконечное поле, кой-где засеянное... и покрытое туком.
Нарождающегося, будущего не видно... оно все в земле, все в зерне. Тук
покрывающий состоит, как всегда, из догнивающего прошедшего. Великие агрономы,
на немецкий лад, навалили такой пласт удобрения, что чуть зерно не задохло и
теперь едва пробивается... Пока продолжалась зима, все казалось бело и гладко,
а как пришла оттепель, верхний-то слой и сказался. Надобно помочь натуре,
надобно стараться, чтоб он скорей сгнил и разложился, но копаться в нем руками
и месить ногами, таскать из него по соломинке и всякий раз удивляться и
плакаться, что она не пахнет розаном, — это скучно и нечисто.
Судите
сами. Разверните что хотите, что не запрещено, как «Современник» и «Слово», не
приостановлено, как «СПб. ведомости», и читайте где хотите — будет хорошо.
В
Казанском округе бродит тень Магницкого и шипит следующую иезуитскую речь:
По случаю
холеры я не застал у вас классов, и потому лишен возможности видеть вас в деле.
Но положение гимназии мне достаточно известно — как по сведениям, которые
я имею из министерства народного просвещения, так и по произведенной, по моему
распоряжению, попечителем округа ревизии гимназии. Должно сожалеть, что в
прежнее время в вашем составе находились такие личности, которые не должны были
бы вступать на учительское поприще: они принимали на себя эту важную
обязанность не для пользы юношества, а ко вреду для него, для распространения
разрушительных идей, последствием которых, как теперь оказывается на опыте,
было умственное и нравственное развращение некоторых людей, сделавшихся
несчастною жертвою этой злой пропаганды. При мне подобные преподаватели невозможны;
я обязан пред священною особою государя императора и пред моею собственною
совестью не допускать, чтоб училище, содержимое на счет правительства,
обращалось в притон противообщественных и противогосударственных теорий; я
обязан пред родителями сдать им юношей благовоспитанных и истинно, а не ложно
образованных; наконец, я обязан пред самими этими юношами способствовать тому,
чтоб из них образовались люди дельные и основательные, которые со временем
поблагодарили бы внутри сердца своего своих наставников и руководителей,
предостерегших их от ложных путей. Я буду свято исполнять эту обязанность, пока
буду занимать должность, возложенную
153
на меня высоким
монаршим доверием. Надеюсь, и даже уверен, что вы все будете мне в том
содействовать; иначе и быть не может.
За
оборотнем-министром на запятках ливрейный холоп реакции вторит барину:
Теперь,
славу богу, основы нашей новой учебной системы не подлежат более сомнению, не подвергаются
более вопросу. Слова эти (воскресшего Магницкого) обнадеживают, что
министерство будет зорко смотреть за тем, чтобы в наших школах, под видом
педагогов, не было люден злонамеренных. Но и при самом бдительном надзоре в
этом отношении опасность для нашей молодежи не прекратится... («Моск. ведом.»,
№ 192).
Министр
внутренних дел, чтоб не отстать от нео-Магницкого, в свою очередь грозит в
«Северной почте» преследованиями и наказаниями за перепечатывание ученых статей
из периодических изданий и книг специально ученых. Наука для касты, для
мандаринов, для доктринеров, для монахов и попов. Для публики довольно Поль де
Кока и К-нии. Для народа и его не нужно, для него и грамота — роскошь,
народ слишком беден, чтоб иметь право на мысль, мысль и наука, как суд и
расправа, должны принадлежать одним крупным землевладельцам. Посмотрите, какую
они кучу надумали и поняли с уничтожения Юрьева дня.
Если
популяризация науки отталкивается просвещенным правительством, зато, думаете
вы, слово божие и утешение религии оставлено набожным правительством селянину и
работнику? Совсем нет.
Неизвестного
вероисповедания Безак, иконоборец киево-печерский, нашел в своем крестовом
походе против заблуждений креста яростного помощника в «Дневнике
варшавском». «Дневник» напал на варшавских кухарок, зачем они ходят в храм
божий, «отчего останавливается работа. Дело дошло до того, что господа не хотят
держать слишком набожную прислугу»...
Вольтеры
и Магницкие вместе!
Père Duchesne и Père Loriquet!
Это
напоминает старого кощуна Муравьева: когда началось у нас движение против
пьянства, в циркуляре своем он
154
ссылался на свящ.
писание для поддержания его, ставил в пример Ноя, подгулявшего после потопа
(хорошо, что не Лота), и компрометировал самого Христа за шутку с вином в Кане
Галилейской[44].
Что
кухаркам не надобно иметь религии, это ясно... жарься себе вместе с бараниной
перед очагом, религия для господ, не для холопов, не для нищих — все это
справедливо. Но нас конфузит лютеранин Берг: он по своей ереси должен бы был
уважать всякую набожность и всякую религию, даже и такую, в догматы которой не
входит ни кабак, ни блины, ни грибы и которая предпочитает резное изображение
Христа суздальскому, с лицом, нарисованным яичным желтком с прозолотью…
Идемте в
другую сторону. Вы все читали, что Жуковский и Пыпин были оправданы по суду. В
пущую эпоху каракозовской белой горячки правительство требовало судебного
рассмотрения статьи Жуковского о «Молодом поколении», взводя на нее нелепейшее
обвинение в оскорблении дворянства (как будто его можно было чем-нибудь больше
оскорбить, как освобождением крестьян). Обвинение было так глупо, что суд
оправдал их. Первое оправдание по делам печати! Не только общество, но и
правительство должно было радостно приветствовать этот знак независимости суда —
это оправдание не только Жуковского, но искренности реформы. Нимало. Нашлись
подкатковщики, натравившие правительство, нашелся Валуев, — жалкий,
ничтожный, пустой Валуев, — захотевшие в зародыше задушить свободу суда.
Дело перенесено было в уголовную палату, и обоих подсудимых нашли виновными, и
то не в оскорблении дворянства, а за то, что бранятся!
А куда
внесено или перенесено дело кандидата в мировые посредники Колюбакина, который
предложил одному сосланному польскому помещику, Залесскому, променяться
с ним именьем, т. е. взять не подходящую Залесскому нижегородскую деревню;
предложил он с разными угрозами и политическими намеками, а когда Залесский
отказался, написал на него донос в «Виленском вестнике»?
155
Это уже
разрешение последних, первоначальных уз общественных, тех последних
обеспечений, которые существуют в Хиве и Тибете.
Что за
омут гадостей эта российская родина, — бедная родина!
И за все
за это одно утешение, что какого-то тайного и какого-то явного статского
советника послали в Сибирь на поселенье — за воровство!
156
«GMINA»
Под этим
заглавием вышел первый лист нового польского периодического издания в Женеве.
От души приветствуем его и не можем иначе приветствовать его: так
сочувственно-братски он нам протягивает руку. «С вашим трудом мы приходим
соединить наши юные усилия, — пишут к нам издатели „Гмины". — Рожденные
в другом месте, в другом времени и окруженные иной обстановкой, может, мы не в
один такт будем звонить к общей обедне, может, наш голос прежде замрет, чем вы
сзовете на великое Вече ваш народ, — замрет в той борьбе страстей, которая
из вашего отечества сделала палача, из нашего — мученицу, — но пока
пойдемте вместе — вы так же страдаете нашим страданием, как мы краснеем
вашим стыдом».
Программа,
высказанная «Гминой», широка: она хочет проповедовать «преобразование
общественного порядка в землях, составлявших польскую республику, на основании
древнего общинного устройства, применяя к нему все, к чему идут современные
стремления». От этих слов веет юным, свежим, и мы искренно протягиваем наши
руки молодым товарищам в общем походе.
157
РЕВОЛЮЦИОННОЕ ВОЗЗВАНИЕ М. П. ПОГОДИНА
Увлеченный
примером Кошута и Маццини, и наш Михаил Петрович пустил возмутительную грамоту
«К галицким братьям». Все то, что «Московские ведомости» порицали, на что доносили,
о чем говорили с скрежетом зубов и на что вызывали пытки, тюрьмы и казни, —
все в квадрате и кубе находится в воззвании Погодина.
Мы ничего
не имеем против зажигательной прокламации Погодина и очень много за галичан и
за такие открытые речи. Но, во-первых, произносить их не следует в непристойных
местах, а во-вторых, непристойным местам не следует допускать таких речей. Что
сказала бы арендаторша публичного дома, если б кто-нибудь пришел к ней служить
молебен пречистой деве? Есть обязательное единство поведения, нарушать
которое без оскорбления общественной нравственности нельзя. Что может быть
мерзее прусских генералов, подбивавших к восстанию венгерцев и богемцев речами,
за которые, если б они были обращены к познанцам, те же генералы засадили бы ораторов
lebenslang[45] в Шпандау?
Мы
перепечатываем почти целиком воззвание Погодина.
Судите
сами:
К
ГАЛИЦКИМ БРАТЬЯМ
Остап,
запорожский казак, захваченный поляками в плен, осужден был на смертную казнь в
Варшаве. Выведенный на площадь, вместе с своими товарищами, он предан был
палачам. «Остап выносил терзания и пытки, как исполин», — повествует нам
поэт. «Ни крика, ни стона не было слышно даже тогда, когда стали перебивать ему
на руках и ногах кости; когда ужасный хряск их послышался среди мертвой толпы,
отдаленными зрителями;
158
когда панянки
отворотили глаза свои, — ничто похожее на стон не вырвалось из уст его, не
дрогнуло лицо его. Тарас (Бульба, отец его) стоял в толпе, потупив голову, и в
то же время, гордо приподняв очи, ободрительно только говорил: „Добре, сынку,
добре!"
Но когда
подвели его к последним смертным мукам, казалось, как будто стала подаваться
его сила. И повел он очами вокруг себя. Боже! всё неведомые, всё чужие лица!
Хоть бы кто-нибудь из близких присутствовал при его смерти! Он не хотел бы
слышать рыданий и сокрушения слабой матери или безумных воплей супруги,
исторгающей волосы и бьющей себя в белые груди; хотел бы он теперь увидеть
твердого мужа, который бы разумным словом освежил его и утешил при кончине. И
упал он силою, и воскликнул в душевной немощи: „Батька, где ты? Слышишь ли ты все?"
„Слышу", —
раздалось среди всеобщей тишины...»
Пятьсот
лет страдали, мучились и стонали, тлея на тихом огне, галичане, наши родные
братья, под игом враждебных племен, враждебных религий, враждебных языков! Они
должны были тщательно скрывать свое происхождение, они должны были отпираться
от своего родства, они должны были искажать свое имя — все страха ради
иудейска.
Но
исполнилась наконец мера их долготерпения! Под ножами, под кинжалами, среди всех
сатанинских казней, несмотря ни на какие опасности, грозящие им гибелью,
прерывистым, истомленным голосом, задыхаясь, они восклицают в лицо своим
врагам: «Мы — русские» и прибавляют, кажется, обращаясь к нам, подобно
замученному Остапу: «Братья! слышите ли вы?»
Слышим,
слышим!
И пусть
этот отклик, искренний, из глубины сердца извлеченный, освежит ваши слабеющие
силы, утешит вас в ваших бедствиях, несчастные братья!
В ком
бьется сколько-нибудь человеческое сердце, кто связан сколько-нибудь с своим
отечеством, с своим племенем, кто чувствует сколько-нибудь свои исторические
обязанности, тот не мог без внутреннего волнения, без умиления читать заявления
галичан, переданные нам «Московскими ведомостями» из львовской газеты «Слово»
(в статье, за которую нельзя довольно благодарить их!). Повторим эти выражения,
простые, истинные, бьющиеся жизнию, представляющие резкую противоположность
совсем тем, что слышится теперь в Европе, на колотырных рынках, в
поврежденных палатах и перекупных газетах.
«В 1848 году
нас спрашивали: кто мы? Мы сказали, что мы всесмиреннейшие Ruthenen... „Но может быть вы русские?” — допрашивал
нас Стадион (бывший наместник и экс-министр). Мы клялись душой и телом, что мы
не русские, Russen, но что мы Ruthenen, что
наша граница на Збруче, что мы отрекаемся от так называемых русских, как от
окаянных схизматиков, с которыми не хотим иметь ничего общего...
Что же
побуждает теперь галицких русских возвысить свой голос?
Опасение,
что граф Голуховский, истый поляк, будет назначен канцлером Галиции...
159
Ввиду
польского канцлерства, — восклицает львовское „Слово” — настало
время, по нашему мнению, переступить нам Рубикон и сказать откровенно во
всеуслышание: мы по можем отделиться китайскою стеной от наших братий и
отречься от литературной, церковной и народной связи с остальным русским миром,
мы не рутены 1848 года, мы настоящие русские».
И вслед
за галицкими русскими русские в Венгрии откровенно заявляют теперь о своем
близком родстве с населением русской империи и именуют русский литературный
язык своим извечным, прирожденным достоянием как плод исторической жизни всего
русского народа.
«И мы
русские!» — восклицают дети Карпатских гор, в Венгрии, на родине Венелина,
Орлая, Янковича, Кукольника!..
Государи
и правительства имеют свои отношения между собою, свои обязательства, договоры,
условия, виды, намерения. Мы, русские, никогда не вмешивались до сих пор в
действия нашего правительства касательно внешних сношений, и хорошо делали, судя по следствиям,
ибо, благодаря этому порядку, правительство содействовало более всего
образованию такого государства, которое представляет теперь почтенную силу
80 миллионов человек, и может употреблять ее по усмотрению. Но мы имеем
теперь полное право, дарованное нам благодушным нашим государем, выражать свое
искреннее мнение о всех текущих государственных вопросах. Пользуясь этим
правом, мы считаем своею священною обязанностию заявить живое сочувствие к
тягостному положению наших родных братьев и в ответ на их вопли, раздирающие
душу, послать им одно слово: «Слышим, слышим!» Неужели мы не можем сказать его?
Сохрани боже!
Если
немцы сочли долгом подняться с оружием в руках за освобождение Гольштинии и
Шлезвига из-под легкого владычества датского, то как же мы, русские, будем преходить
молчанием, оставлять без теплого участия судьбу миллионов русских братьев в
Галиции и Венгрии? Неужели мы побоимся замолвить за них слово, только слово, —
слово мира, любви, естественного права? Нет, нет, тысячу раз нет!
Низкий
поклон, горячий привет, выражение глубокого почтения посылаем мы вам из Москвы
и Киева, Казани и Архангельска, Вильны и Астрахани, Чернигова и Владимира,
Камчатки и Ташкента, Тифлиса и Одессы и пр. ...
М. Погодин.
160
ПО ДЕЛУ ЗАГОВОРА
Заговор,
который многие подозревали после каракозовского выстрела, обнаруживается больше
и больше. Сверх частных слухов, «Indépendance» и «Кёльнская газета»
сделали два-три замечательные намека. Ясно, что Муравьев стоял во главе
комплота, составленного крепостниками, стародурами и вообще реакцией.
«Кёльнская газета» говорит, что он подавал в отставку, потому что государю не
нравились проделки полиции и он стал подозревать причину излишнего усердия.
Муравьев за несколько дней до закрытия комиссии уехал в деревню, «куда ему
посылали бумаги», говорят русские газеты. Да как же он смел ехать, не кончив
дело такой важности? Святить церковь — не спешное дело. Он уехал в опале.
Один из главных сообщников первый отвязал свою комягу от потонувшего зверя...
«Московские ведомости» очень скромны в своих плачах на гробе нового Пожарского
(не сделавшегося даже князем, чего Муравьеву очень хотелось).
Государь
и в этом деле поступил так же шатко и бессмысленно, как во всех делах. Вместо
того чтоб назначить новую комиссию над муравьевской и открыть по горячим следам
все проделки черного русского жонда, он даже не велел опечатать бумаг
Муравьева, а отделался тем, что очистил Пермский пехотный полк от имени палача.
Теперь, конечно, поздно узнать всю интригу, хотя и можно.
161
ЧЕМ ЛЮДИ ТЕШАТСЯ
В русских
газетах показалась замечательная генеалогия Дагмары и ее нареченного жениха,
вот уж ab ovo[46], так ab ovo. По
ней, в числе их предков (не говоря о бесчисленном множестве датских королей и
принцев, в числе которых только и выпущены Гамлет и его наследник Фортинбрас)
находятся: «Карл Великий, Гюго Капет, святой король Людовик IX,
короли английские Эдуард III, Эдуард IV,
наконец, Мария Стуарт» («Голос», № 260). Ну, а Василий Великий, Виктор
Гюго, святой король Мельхиседек и Мария Египетская не предки?
Это бы
все ничего, да вот что плохо. По свадебной родословной выходит, что наследник
чистый немец, да еще и не совсем чистый, а из архиерейских детей. Нас
все учили, что Романовы хоть не без немецкой примеси, но идут от русской светской
семьи, а тут выходит, что цесаревич «происходит по прямой линии, в
одиннадцатом колене, от Фридриха I, графа
Ольденбургского», и имеет в числе предков епископа Любекского. Немец, да
еще из духовного звания, из монашеского происхождения! Что подумают об этом
православные, вовсе не допускающие с Лютеровой ересью брак епископов?
162
A NOS FRÈRES
POLONAIS
Il y a un mésentendu grave qui s'est produit dans
nos rapports — il nous faut nécessairement le vider
fraternellement. Vous vous êtes fâchés contre nous pour une
opinion émise par un de nous. Nous voulons ajouter quelques mots
d'explication.
Depuis 1853 notre activité allait à côté de la
vôtre-vous la connaissez d'un bout à l'autre. Dès les
premiers articles de notre propagande russe à Londres — nous avons
clairement exposé nos principes — et nous n'avons jamais
dévié. Ce n'était ni le nationalisme, ni le patriotisme —
qui était au fond de notre religion — notre nationalité,
notre patrie — était dans une série d'idées sociales
que nous tâchions de propager, de réaliser. La Russie nous offrait
un sol tout préparé pour une révolution économique.
Dix ans avant l'émancipation des paysans nous avons prêché
leur droit à la terre. Sur ce droit, et sur
la commune autonome et élective — nous basons tout 1 avenir de l'organisation sociale en Russie.
Maintenant je passe immédiatement à 1 аrticle qui a eu le malheur de nous diviser — pour un instant, соmme nous en avons la conviction. Conviction que nous puisons dans la plus
parfaite pureté de notre conscience et la droiture de nos buts.
Voici le résumé de l'article. Ogareff dit:
«Il y a un crime qui se perpètre par le gouvernement russe en Lithuanie.
Après avoir sеquestré arbitraire ment> le bien d'une partie de propriétaires fonciers, le gouvernement les
oblige de les vendre — aux propriétaires d'origine russe et
allemande».
«Nous ne pouvons pas empêcher la réalisation
de cette iniquité, — répète plusieurs fois l'auteur, —
tâchons au moins de placer la question sur un autre
terrain. Si les spoliateurs veulent forcément
163
exp<roprier> — pourquoi introduisent-ils
l'élément corrompu des propriétaires russes et des
intrigants allemands, pourquoi les paysans, les seuls ayant droit à la
terre, sont-ils exclus? Si les paysans de la localité ne veulent pas se
cotiser — pourquoi ne proposerait-on pas cet achat aux paysans d'autres
provinces». C'est cette dernière partie de l'article qui a
soulevé contre nous une réprobation qui nous chagrine
profondément.
Et pourtant la proposition d'Ogareff est tout à
fait logique, tout à fait conséquente à nos principes.
Peut-être il était inopportun de le dire — et nous sommes
navrés de douleur, que nous vous avons ajouté un moment de
chagrin de plus dans votre grand deuil. Vous en êtes les juges — et
nous ne voulons pas continuer. Le droit absolu, inaliénable de la
nationalité polonaise a toujours été un dogme pour nous.
S'il s'agissait de la Russie — des possessions
nobiliaires etc. — nous aurions tenu un autre langage.
Il y a trois ans j'écrivais à Garibaldi: «L'indépendance de la Pologne — c'est notre
propre affranchissement... Le jour où la Pologne sera indépendante,
nous jetterons un voile sur le passé — et nous irons d'un pas ferme
chercher notre avenir et travailler à l'écroulement de cet
Empire... qui fait le malheur d'un sixième du globe terrestre...
Alors notre parole sera libre... Jusqu'à ce jour
nous sacrifions sincèrement une partie de nos convictions — comme
profond hommage à notre sœur — malheureuse et martyre.
7 nov<embre> 1866.
164
НАШИМ ПОЛЬСКИМ БРАТЬЯМ
Между
нами произошло важное недоразумение, нам надобно непременно братски покончить
его. Вас привело в негодование мнение, высказанное одним из нас. Мы постараемся
в нескольких словах объяснить его.
С 1853
наша деятельность шла возле вас. Вы ее знаете от начала до конца. С первых
статей нашей русской пропаганды в Лондоне мы ясно высказали наши начала и ни
разу не уклонялись от них. Мы не выдавали себя ни за националистов, ни за
патриотов. В основе нашей религии был ряд социальных идей, который мы старались
распространять, осуществлять, в них наша народность и отечество. Россия
представляла нам наиболее готовую почву для экономического переворота, и десять
лет прежде освобождения крестьян мы проповедовали об их праве на землю. На
нем и на сельском общинном и выборном самоуправлении основываем мы всю
будущность русской социальной организации.
Переходим
прямо к статье, имевшей несчастие раздвоить нас, на минуту, как мы уверены,
полагаясь на чистоту нашей совести и прямоту намерений. Автор статьи говорит:
«Русское правительство совершает преступление в Литве. Секвестрировавши
произвольно имение одной части польских землевладельцев, оно заставляет их
продавать свои земли — русским и немецким помещикам. Мы не можем
препятствовать, повторяет несколько раз автор, исполнению этой неправды.
Постараемся по крайней мере переставить этот вопрос на другую почву. Если
грабительствующее правительство прибегает к насильственной продаже, зачем же
оно вводит в край растленный элемент русских помещиков и немецких интригантов?
Почему
165
крестьяне, одни имущие
право на землю, исключены? Если же местные крестьяне не хотят делать складчин,
отчего не предложить ее крестьянам других провинций». Это последнее
предложение возбудило против нас общее порицание, к нашему искренному
прискорбию.
Предложение
автора совершенно логически истекает из всего воззрения нашего. Может, оно
выражено не вовремя, в таком случае мы первые от души скорбим, что прибавили
еще горькую минуту к великому сетованию вашему. В этом вы судьи, и мы умолкаем.
Безусловное, неопровержимое право польской народности было всегда одним из
наших догматов. Три года тому назад я писал к Гарибальди: «Независимость Польши —
наше собственное освобождение. В тот день, когда Польша будет восстановлена, мы
бросим покров на прошедшее и твердыми шагами пойдем к нашему будущему, разрушая
империю, делающую несчастие шестой части земного шара».
Тогда
наша речь будет свободна... До тех пор мы искренно жертвуем часть наших
убеждений как скорбный дар глубокого сочувствия нашей несчастной, измученной
Сестре.
Александр Герцен,
Николай Огарев.
Женева, 7 ноября
1866.
166
ПОРЯДОК ТОРЖЕСТВУЕТ!
L'ordre règne à Varsovie
Sebastiani (1831).
I
Если
Содом и Гоморра гибли так интересно, как гибнут старые порядки в Европе,
я нисколько не дивлюсь, что Лотова жена не вовремя обернулась, зная, что ей за
это солоно придется.
Едва мы
подходим к концу 1866 года, так и тянет оглянуться.
Ну год!..
И в гостях и дома — хорош он был, бедностью событий его попрекнуть
нельзя...
О Западе
мы почти никогда не говорим. Без нас о нем говорят много и громко, он сам
говорит еще больше и еще громче, помощи нашей ему не нужно, перекричать его мы
не можем. К тому же было время, — мы высказали наше мнение дотла. Но
события становятся до того крупны и резки, несутся так быстро, что по
необходимости перед ними останавливаешься, поверяешь и сличаешь думанное с
совершающимся.
Старый
порядок вещей, упорно державшийся на своих правах давности, стал распадаться с
отчаянной быстротой. «Гнилая рыба»[47],
о которой говорил Гёте, валится кусками с костей, на первый случай в прусскую
каску. Хороша будет уха, сваренная в ней!
Разложение
старого мира не пустая фраза, теперь в этом трудно сомневаться. Характер
органического разложения состоит именно в том, что элементы, входящие в данное
взаимное
167
отношение друг к
другу, делают вовсе не то, что они назначены делать, что они хотят делать, а
это-то мы и видим в Европе.
Охранительная
сила, консерватизм гонит взашеи законных королей и властителей, рвет
свои трактаты, рубит сук, на котором сидит.
Революция
рукоплещет замене глупых и слабых правительств сильным военным деспотизмом.
Все делается —
в этом единственный смысл реакции — для прочности, покоя, равновесия, и
все чувствуют, знают, что Европа, сшитая прусскими иголками, сшита на
живую нитку, что все завтра расползется, что все это не в самом деле, что в
самом деле будущность мира, этого великого, цивилизованного, исторического
мира, висит на нитке и зависит, как в сказке о «Заколдованной розе», от почек,
но не розы — а пятидесятивосьмилетнего человека. Вот куда реакция спасла
мир. Мир, стоявший на трех китах, был прочнее.
Давно
известно, да и Байрон повторял, что нет человека, который не обрадовался бы,
услышав, что с его другом случилось несчастье, которое он предвидел и от
которого предостерегал. Относительно политического мира и это удовольствие
притупилось для нас. Восемнадцать лет тому назад нас прозвали «Иеремиями,
плачущими и пророчащими на развалинах июньских баррикад», и с тех пор каждый
год сбывается что-нибудь из того, что мы предсказывали; сначала это льстило
самолюбию, потом стало надоедать.
Был в
Европе больной человек, до него-то и добивался Николай Павлович, сам не очень
здоровый; теперь вся Европа — больница, лазарет и, главное, дом
умалишенных. Она решительно не может переварить противоречий, до которых дожила,
не может сладить с переломленной революцией внутри, с двойной цивилизацией, из
которых одна в науке, другая в церкви, одна чуть не двадцатого столетия, а
другая едва XV. Да и легко ли спаять в одно органическое развитие —
буржуазную свободу и монархический произвол, социализм и католицизм, право
мысли и право силы, уголовную статистику, объясняющую дело, и уголовный суд, рубящий
голову, чтоб она поняла.
Иной раз
кажется, будто Европа успокоилась, но это только кажется. Она в своих задачах
нигде, никогда не доходила до
168
точки, а
останавливалась на точке с запятой. Парижский трактат — точка с
занятой, Виллафранкский мир — точка с запятой, завоевание Германии
Пруссией — семиколон. От всех этих недоконченных революций и
передряг в крови старой Европы бродит столько волнений, страхов и
беспокойств, что она не может заснуть, а ей этого хочется. Лишь только она
задремлет, кто-нибудь — добро еще Наполеон, а то Бисмарк — поднимет
такой треск и шум, что она, испуганная, вскакивает и спрашивает: «Где горит и
что?» И где бы ни горело, и что бы ни горело — погорелая она, кровь течет
ее, деньги приплачиваются ею... Петр I как-то оттаскал за
волосы невинного арапчонка, думая, что он его разбудил; в Европе не только
некому оттаскать виновного, но еще перед ним все становятся на колени. Оно,
впрочем, и лучше, что есть будильники, а то и не такую беду наспал бы себе мир.
Люди по
натуре беспечны, и не ударь гром, они и не перекрестятся, как говорит
пословица. Человек завел сад и жену, развел цветы и детей, обманул всех
соседей, продавая им втридорога всякую дрянь, обобрал всю мышечную силу
окрестных бедняков за кусок хлеба и, благодаря прочному, законами утвержденному
порядку, лег спать вольным франкфуртским купцом, а на другой день проснулся
подданным прусского короля, которого всю жизнь ненавидел и которого должен
любить больше жены и цветов, больше детей и денег. В доме его бражничают
прусские драгуны, цветы его съели лошади, детей съест рекрутчина... Вот он и
подумает теперь, что ему обеспечило государство и реакция, в пользу
которых он платил деньги, кривил душой, без веры молился и без уважения уважал.
Вместе с ним подумает и эта ватага калек перехожих, слепых и безумных королей
Лиров, пущенных по миру в оборванных порфирах — не народами, а своим
братом, Hohenzollern hochverschwistert.
Другие
народы и другие венценосцы тоже подумают теперь о смысле и крепости присяги,
преданности престолу, о святости законных династий.
Потсдамский
лейб-пастор настрочил молитву для ганноверских церквей и заставил их сегодня
молиться за вчерашнего врага в бесконечно смешных выражениях. Этого не делал и
Батый.
169
Кажется,
что может быть смешнее и нелепее всего этого... а есть роль смешнее, именно
революционеров.
Правительства,
сколачивающие единства и сортирующие людей и области по породам не для
составления родственных групп, а для образования сильных, единоплеменных
государств, знают по крайней мере, что делают; но помогающие им, если не
руками, то криком и рукоплесканиями, революционеры и эмигранты — понимают
ли они, что творят?
В этом-то
бессмыслии и заключается одна из тайн той хаотической путаницы в голове
современного человека, в которой он живет. Старым умам, в их логической
лени, легче убивать других и быть ими убитыми, чем дать себе отчет о том, что
они делают, легче верить в знамя, чем разобрать, что за войско за ними.
Они
мечтали о свободе, равенстве и братстве, ими взбудоражили умы, но дать
их не умели и не могли: «Нельзя же все вдруг да разом, и Рим не в один день был
построен», а потому, для постепенности, они помирились с реакцией на том, что,
вместо свободы лица, будет свобода государства, национальная независимость,
словом, та свобода, которой искони бе пользуется Россия и Персия. Все
шаг вперед. Только жаль, что вместо равенства будет племенное различие и вместо
братства — ненависть народов, сведенных на естественные границы.
В 1848 году
реакция явилась реакцией, она обещала порядок, т. е. полицию, и
порядок, т. е. полицейский, она восстановила. Но лет в десять
смирительный дом без развлеченья надоел, бесплодное, отрицательное знамя
полицейского отпора и благоустройства износилось. И вот мало-помалу начало
показываться новое, как бы это сказать, земноводное, амфибическое знамя; оно
водрузилось между реакцией и революцией, так что вместе принадлежало той и другой
стороне, как Косидьер — порядку и беспорядку. Освобождение национальностей
от чужеземного ига, никак не от своего, сделалось общим бульваром
враждебных начал.
Лопнувшие
гранаты Орсини возвестили новую эпоху, и с тех пор пошли всякие чудеса:
латинский мир в Мексике, австро-прусский в Дании, Пруссо-Австрия друг в друге,
завоевание Венеции поражением Италии на суше и на море,
170
Франция, укрепляющая против
себя рейнскую границу, присоединение пол-Германии к Пруссии — к
государству без отечества и которое должно бы было первое распуститься в
немецкое gesammtes Vaterland[48].
И, как
всегда бывает, возле крупных событий несутся в какой-то неистовой «пляске
смерти»... личности, случайности, подробности, от которых волос становится
дыбом.
Возьмите
хоть эту женщину, переплывающую океан, чтоб спасти поддельную корону своего
мужа, которую она принимает за настоящую латинскую. Родной брат не дает
ей наследства отца, единственный покровитель пожимает плечами и показывает ей
статуи Кановы; она падает в обморок, и когда раскрывает глаза, перед ней стоит он
с стаканом воды, и она, уже полуповрежденная, с криком: «Меня хотят
отравить!» бежит вон, бежит к папе. В Ватикане встречаются эти два бессилия,
эти две лжи. Старик, которому скоро нечего будет благословлять «ни в городе, ни
в вселенной», видя у ног своих полуразвенчанную, верующую в него женщину,
приходит в бешенство. Она держит его за сутану и просит чуда, — грубый
старик отталкивает ее, осыпает бранью, чтоб скрыть, что у него нет чудотворной
силы. Совсем сумасшедшую, ее везут из Ватикана, а она шепчет: «Меня
хотят отравить».
Около
выжившего из ума старика и безумной летят осколки всевозможных корон, больших и
малых, увлекая с собой и другую стародавность, другую подагру, которую
не могут поддержать ни чахлые эрцгерцоги, ни жирные монсиньоры.
На
расчищенном месте ставятся на зиму военные бараки. На этих биваках будет
продолжаться история.
Все
рассортировано по зоологии и признано по национальностям; одна заштатная
Австрия отстала, не зная, какую кокарду прицепить к надтреснутой короне — славянскую,
немецкую или венгерскую. Догадаться, что она прежде всего федерация и что
она только путем федерации может воскреснуть, не трудно, но недостает мозгов.
Этот акт
финала сыгран превосходно, быстро, отчетливо, с поразительным ensembl'eм.
171
Остались
кой-какие «слабости», до которых не коснулись и которым предоставили роль
маленьких зверьков, сажаемых в львиную клетку для обнаружения великодушия «царя
зверей». ...
О, Ромье!
Забытый Ромье, как он был прав, проповедуя необходимость противоставить, как
плотину, напору социальных волн национальные вопросы!
Но
великодушие великодушием, надобно же знать и меру. До сих пор один наружный порядок
был возможен... его подтачивали тысячи подземных кротов, его подмывали тысячи
подземных ручьев. Что сделаешь, пока рядом с вольными типографиями есть
железные дороги, пока легкость передвижения и трудность преследования за
границей помогают друг другу. Год тому назад парижские студенты ездили
вместе с немецкими в Льеж, а в нынешнем французские и немецкие работники
сходились на совещание с английскими и швейцарскими в Женеве. Простая логика
говорит, что Франция и Пруссия немогут, не должны терпеть на европейском
континенте без явной опасности для себя, без вопиющей непоследовательности, —
терпеть на ином основании республик или свободных государств, как терпелась
безгласная республика Сан-Марино и оперная Валь д'Андоре...
...Тут
поневоле приходит на ум так сильно грешащая против национальной сортировки молитва:
Gott protege
la Svizzera![49]
Да,
Швейцарии жаль, истинно, глубоко жаль!
Трудно,
больно себе представить, что вековая, готическая свобода изгонится из ее
ущелий, с ее вершин, что на Альпах будут развеваться прусские флаги и
трехцветное знамя французов.
172
А с другой стороны,
так ясно, что подобные противоречия, при огромном неравенстве, рядом
существовать не могут. Все эти клочки свободных государств, терпимые, как
игорные и публичные домы, по разным соображениям, по разным снисхождениям, —
то как лайка между двумя камнями, то из боязни, чтоб другая рука не протянулась
за своим паем, — утратили свое право на слабость, свою привилегию на край
гибели. Никаких соображений, никаких уважений не осталось. Франция и Пруссия до
того сильны, что они остановились: Франция не взяла берегов Рейна, Пруссия не
добрала всей Саксонии, — все равно, все божье да их — нынче не взято,
завтра можно взять.
Один
кусок не по челюстям — Англия. Недаром Франция так рвется через канал...
привести в порядок ненавистную страну с ее ненавистным богатством...
Англия
поблагоденствует еще: в ней будет уже не всемирная выставка, а всемирный склад
всего, до чего доработалась цивилизация; в ней действительно увенчается и пышно
развернется последняя фаза средневековой жизни,
свободы, собственности. Все это до тех пор, пока туго понимающий, но
понимающий работник выучит по складам, но твердо такие простые правила, как
«Мало Habeas corpus'а, надобно еще кусок
хлеба», и французскую комментарию к ней в английском переводе: «У кого есть
дубина, у того есть хлеб!»[50]
...Да,
смертельно жаль Швейцарии; ее недостатки, ее грехи мы знаем, но ведь она не за
них будет наказана, а за то, что осталась свободная, федеральная,
республиканская между двух деспотических армий.
Смотрим,
смотрим, откуда может прийти спасение, — и не видим.
Есть
добрые люди, которые думают, что французский солдат остановится перед святым
словом «Республика», перед святыми Альпами, дававшими убежище его отцам и
братьям. В прошлом столетии он смело переходил горы и реки, с ним
173
была революция, но во имя реакции он
не пойдет бесславно душить кучку вольных граждан...
...Эти
добрые люди не знают, что такое французский солдат нашего времени, воспитанный
Алжиром, зуавами, туркосами...
Есть
другие хорошие люди, которые думают, что сама Швейцария должна проснуться,
забыть ежедневную суету, федеральные и кантональные сплетни, коммерцию горами и
иностранцами и сделать теперь все то, что она сделает, но слишком поздно, т. е.
схватиться за карабин, кликнуть клич народным массам соседних государств и
указать им весь ужас, грозящий от этих нововавилонских и ассирийских монархий.
Конечно, это было бы недурно, и во всяком случае дало бы Швейцарии хорошую,
великую кончину...
Но кто же
может откликнуться?
Бельгия, что
ли?.. Сила, нечего сказать.
Или уж не
Австрия ли пойдет на деревяшке выручать свободу мира, с побитыми войсками
и победоносными иезуитами?
И, в
сущности, какое дело народным массам, что из них составляют вавилонскую или
ассирийскую монархию? Разве чересполосица, урезки и прирезки Венского конгресса
были лучше? Разве им было когда-нибудь лучше? О немецких мелкопоместных
королях, герцогах и говорить нечего. Надобно прочесть речь баденского министра
иностранных дел в камере, чтоб подивиться, какими разбойниками управлялись
немцы до тех пор, пока не пошли на округление прусских владений[51].
Правда,
что массы и прежде восставали всегда бессмысленно, но они бежали за
какой-нибудь радугой, была какая-нибудь повальная мономания, фанатическая вера,
которая для них делалась дороже семейного крова и своей жизни. Где теперь эта
радуга, это слово, этот идеал? Швейцарец будет защищаться в своих горах, как
лев, как вепрь, до последней капли крови: он будет защищать свое, стародавнее,
родное, он знает, что отстаивать. Ну, а другим что за дело? Другие
просто не поймут;
174
да и, в самом деле,
как понять, когда для защиты человеческих прав приходится становиться с австрийской
стороны…
Хорош
сумбур, к которому привела спасительная реакция наших западных стариков,
зато:
Революция — побеждена,
Красные — побеждены,
Социализм — побежден,
Порядок — торжествует,
Трон — упрочен,
Полиция — сажает,
Суд — казнит,
Церковь — благословляет...
Радуйтесь
и благословляйте в свою очередь!
...Стало,
так-таки просто — голову в перья и ждать, когда беда разразится?
Беда-то
разразится, в этом нет сомнения; но головы прятать не нужно. Лучше
самоотверженно ее поднять, прямо посмотреть в глаза событиям, да и в свою
совесть кстати.
События
столько же создаются людьми, сколько люди событиями; тут не фатализм, а
взаимодействие элементов продолжающегося процесса, бессознательную сторону
которого может изменять сознание. Историческое дело — только дело живого пониманья
существующего. Если десять человек понимают ясно, чего тысячи темно хотят,
тысячи пойдут за ними. Из этого еще не следует, что эти десять поведут к добру.
Тут-то и начинается вопрос совести.
На каком
основании Наполеон и Бисмарк ведут Европу? Что они поняли?
Наполеон
понял, что Франция изменила революции, что она остановилась, что она
испугалась; он понял ее скупость и то, что все остальное подчинено ей.
Он понял, что старое, сложившееся общество, в котором сосредоточены деятельные
силы страны, все вещественные и невещественные богатства, хочет не свободы, а
ее представительной декорации, с полным правом d'user
et d'abuser[52].
Он понял,
что новое общество,