Недалеко от линии фронта внутри
уцелевшего вокзала сладко храпели уснувшие на полу
красноармейцы; счастье отдыха было запечатлено на их усталых
лицах.
На втором пути тихо шипел котел горячего дежурного паровоза,
будто пел однообразный, успокаивающий голос из давно
покинутого дома. Но в одном углу вокзального помещения, где
горела керосиновая лампа, люди изредка шептали друг другу
успокаивающие слова, а затем и они впали в безмолвие.
Там стояли два майора, похожие один на другого не внешними
признаками, но общей добротою морщинистых загорелых лиц;
каждый из них держал руку мальчика в своей руке, а ребенок
умоляюще смотрел на командиров. Руку одного майора ребенок
не отпускал от себя, прильнув затем к ней лицом, а от руки
другого осторожно старался освободиться. На вид ребенку было
лет десять, а одет он был как бывалый боец — в серую шинель,
обношенную и прижавшуюся к его телу, в пилотку и в сапоги,
пошитые, видно, по мерке на детскую ногу. Его маленькое лицо,
худое, обветренное, но не истощенное, приспособленное и уже
привычное к жизни, обращено было теперь к одному майору;
светлые глаза ребенка ясно обнажали его грусть, словно они
были живою поверхностью его сердца; он тосковал, что
разлучается с отцом или старшим другом, которым, должно быть,
доводился ему майор.
Второй майор привлекал ребенка за руку к себе и ласкал его,
утешая, но мальчик, не отымая своей руки, оставался к нему
равнодушным. Первый майор тоже был опечален, и он шептал
ребенку, что скоро возьмет его к себе и они снова встретятся
для неразлучной жизни, а сейчас они расстаются на недолгое
время. Мальчик верил ему, однако и сама правда не могла
утешить его сердца, привязанного лишь к одному человеку и
желавшего быть с ним постоянно и вблизи, а не вдалеке.
Ребенок знал уже, что такое даль расстояния и время войны, —
людям оттуда трудно вернуться друг к другу, поэтому он не
хотел разлуки, а сердце его не могло быть в одиночестве, оно
боялось, что, оставшись одно, умрет. И в последней своей
просьбе и надежде мальчик смотрел на майора, который должен
оставить его с чужим человеком.
— Ну, Сережа, прощай пока, — сказал тот майор, которого
любил ребенок. — Ты особо-то воевать не старайся, подрастешь,
тогда будешь. 1Ге лезь на немца и береги себя, чтоб я тебя
живым, целым нашел. Ну чего ты, чего ты — держись, солдат!
Сережа заплакал. Майор поднял его к себе на руки и поцеловал
лицо несколько раз. Потом майор пошел с ребенком к выходу, и
второй майор тоже последовал за ними, поручив мне сторожить
оставленные вещи.
Вернулся ребенок на руках другого майора; он чуждо и робко
глядел на командира, хотя этот майор уговаривал его нежными
словами и привлекал к себе как умел.
Майор, заменивший ушедшего, долго увещевал умолкшего ребенка,
но тот, верный одному чувству и одному человеку, оставался
отчужденным.
Невдалеке от станции начали бить зенитки. Мальчик вслушался
в их гулкие мертвые звуки, и во взоре его появился
возбужденный интерес.
— Их разведчик идет! — сказал он тихо, будто самому себе. —
Высоко идет, и зенитки его не возьмут, туда надо истребителя
послать.
— Пошлют, — сказал майор. — Там у нас смотрят.
Нужный нам поезд ожидался лишь назавтра, и мы все трое пошли
на ночлег в общежитие. Там майор покормил ребенка из своего
тяжело нагруженного мешка. «Как он мне надоел за войну, этот
мешок, — сказал майор, — и как я ему благодарен!» Мальчик
уснул после еды, и майор Бахичев рассказал мне про его
судьбу.
Сергей Лабков был сыном полковника и военного врача. Отец и
мать его служили в одном полку, поэтому и своего
единственного сына они взяли к себе, чтобы он жил при них и
рос в армии. Сереже шел теперь десятый год; он близко
принимал к сердцу войну и дело отца и уже начал понимать
по-настоящему, для чего нужна война. И вот однажды он
услышал, как отец говорил в блиндаже с одним офицером и
заботился о том, что немцы при отходе обязательно взорвут
боезапас его полка. Полк до этого вышел из немецкого охвата,
ну с поспешностью, конечно, и оставил у немцев свой склад с
боезапасом, а теперь полк должен был пойти вперед и вернуть
утраченную землю и свое добро на ней, и боезапас тоже, в
котором была нужда. «Они уж и провод в наш склад, наверно,
подвели — ведают, что отойти придется», — сказал тогда
полковник, отец Сережи. Сергей вслушался и сообразил, о чем
заботился отец. Мальчику было известно расположение полка до
отступления, и вот он, маленький, худой, хитрый, прополз
ночью до нашего склада, перерезал взрывной замыкающий провод
и оставался там еще целые сутки, сторожа, чтобы немцы не
исправили повреждения, а если исправят, то чтобы опять
перерезать провод. Потом полковник выбил оттуда немцев, и
весь склад целый перешел в его владение.
Вскоре этот мальчуган пробрался подалее в тыл противника;
там он узнал по признакам, где командный пункт полка или
батальона, обошел поодаль вокруг трех батарей, запомнил все
точно — память же ничем не порченная, — а вернувшись домой,
показал отцу по карте, как оно есть и где что находится.
Отец подумал, отдал сына ординарцу для неотлучного
наблюдения за ним и открыл огонь по этим пунктам. Все вышло
правильно, сын дал ему верные засечки. Он же маленький, этот
Сережка, неприятель его за суслика в траве принимал: пусть,
дескать, шевелится. А Сережка, наверно, и травы не шевелил,
без вздоха шел.
Ординарца мальчишка тоже обманул, или, так сказать, совратил:
раз он повел его куда-то, и вдвоем они убили немца —
неизвестно, кто из них, — а позицию нашел Сергей.
Так он и жил в полку при отце с матерью и с бойцами. Мать,
видя такого сына, не могла больше терпеть его неудобного
положения и решила отправить его в тыл. Но Сергей уже не мог
уйти из армии, характер его втянулся в войну. И он говорил
тому майору, заместителю отца, Савельеву, который вот ушел,
что в тыл он не пойдет, а лучше скроется в плен к немцам,
узнает у них все, что надо, и снова вернется в часть к отцу,
когда мать по нему соскучится. И он бы сделал, пожалуй, так,
потому что у него воинский характер.
А потом случилось горе, и в тыл мальчишку некогда стало
отправлять. Отца его, полковника, серьезно ранило, хоть и
бой-то, говорят, был слабый, и он умер через два дня в
полевом госпитале. Мать тоже захворала, затомилась — она
была раньше еще поувечена двумя осколочными ранениями, одно
было в полость — и через месяц после мужа тоже скончалась;
может, она еще по мужу скучала... Остался Сергей сиротой.
Командование полком принял майор Савельев, он взял к себе
мальчика и стал ему вместо отца и матери, вместо родных —
всем человеком. Мальчик ответил ему тоже всем сердцем.
— А я-то не из их части, я из другой. Но Володю Савельева я
знаю еще по давности. И вот встретились мы тут с ним в штабе
фронта. Володю на курсы усовершенствования посылали, а я по
другому делу там находился, а теперь обратно к себе в часть
еду. Володя Савельев велел мне поберечь мальчишку, пока он
обратно не прибудет... Да и когда еще Володя вернется и куда
его направят! Ну, это там видно будет...
Майор Бахичев задремал и уснул. Сережа Лабков всхрапывал во
сне, как взрослый, поживший человек, и лицо его, отошедши
теперь от горести и воспоминаний, стало спокойным и невинно
счастливым, являя образ святого детства, откуда увела его
война. Я тоже уснул, пользуясь ненужным временем, чтобы оно
не проходило зря.
Проснулись мы в сумерки, в самом конце долгого июньского дня.
Нас теперь было двое на трех кроватях — майор Бахичев и я, а
Сережи Лабкова не было. Майор обеспокоился, но потом решил,
что мальчик ушел куда-нибудь на малое время. Позже мы прошли
с ним на вокзал и посетили военного коменданта, однако
маленького солдата никто не заметил в тыловом многолюдстве
войны.
Наутро Сережа Лабков тоже не вернулся к нам, и бог весть,
куда он ушел, томимый чувством своего детского сердца к
покинувшему его человеку — может быть, вослед ему, может
быть, обратно в отцовский полк, где были могилы его отца и
матери.Мать с ним попрощалась на околице; дальше Степан
Трофимов пошел один. Там, при выходе из деревни, у края
проселочной дороги, которая, зачавшись во ржи, уходила
отсюда на весь свет, — там росло одинокое старое дерево,
покрытое синими листьями, влажными и блестящими от молодой
своей силы. Старые люди на деревне давно прозвали это дерево
«божьим», потому что оно было не похоже на другие деревья,
растущие в русской равнине, потому что его не однажды на его
стариковском веку убивала молния с неба, но дерево,
занемогши немного, потом опять оживало и еще гуще прежнего
одевалось листьями, и потому еще, что это дерево любили
птицы, они пели там и жили, и дерево это в летнюю сушь не
сбрасывало на землю своих детей — лишние увядшие листья, а
замирало все целиком, ничем не жертвуя, ни с кем не
расставаясь, что выросло на нем и было живым.
Степан сорвал один лист с этого божьего дерева, положил за
пазуху и пошел на войну. Лист был мал и влажен, но на теле
человека он отогрелся, прижался и стал неощутимым, и Степан
Трофимов вскоре забыл про него.
Отойдя немного, Степан оглянулся на родную деревню. Мать еще
стояла у ворот и глядела сыну вослед; она прощалась с ним в
своем сердце, но ни слез не утирала с лица и не махала рукой,
она стояла неподвижно. Степан тоже постоял неподвижно на
дороге, в последний раз и надолго запоминая мать, какая она
есть — маленькая, старая, усохшая, любящая его больше всего
на свете; пусть хотя бы пройдет целый век, она все равно
будет его ждать и не поверит в его смерть, если он погибнет.
«Потерпи немного, — произнес ей сын в своей мысли, — я скоро
вернусь, тогда мы не будем расставаться».
Старая мать осталась одна вдалеке — у ворот избы, за рожью,
чтобы ждать сына обратно домой и томиться по нем, а сын ушел.
Издали он еще раз обернулся, но увидел только рожь, которая
клонилась и покорялась под ветром, избы же деревни и
маленькая мать скрылись за далью земли, и грустно стало в
мире без них.
Степан Трофимов был обученный, запасной красноармеец. Два
года тому назад он отслужил свой срок в армии и еще не забыл,
как нужно стрелять из винтовки. Поэтому он недолго побыл в
районном городе и с очередным воинским эшелоном был
отправлен воевать с врагом на фронт.
На фронте было пустое поле, истоптанное до последней былинки,
и тишина. Трофимов и его соседние товарищи отрыли себе ямки
в земле и легли в них, а винтовки незаметно, чуть-чуть
высунули наружу, ожидая навстречу неприятеля. Позади пустого
поля рос мелкий лес, с листвою, опаленной огнем пожара и
стрельбы. Там, наверно, таился враг и молча глядел оттуда в
сторону Трофимова. У Трофимова стало томиться сердце; он
хотел поскорее увидеть своего врага — того тайного человека,
который пришел сюда, в эту тихую землю, чтобы убить сначала
его, потом его мать и пройти дальше, до конца света, чтобы
всюду стало пусто и враг остался один на земле.
«Кто это, человек или другое что? — думал Степан Трофимов о
своем неприятеле. — Сейчас увижу его!» И красноармеец глядел
в серое поле, далекое от его дома, но знакомое, как родное,
и похожее на всю землю, где живут и пашут хлеб крестьяне. А
теперь эта земля была пуста и безродна, — что жило на ней,
то умерло под железом и солдатским сапогом и более не
поднялось расти.
«Полежи и отдохни, — говорил пустой земле красноармеец
Трофимов, — после войны я сюда по обету приду, я тебя
запомню, и всю тебя сызнова вспашу, и ты опять рожать
начнешь; не скучай, ты не мертвая».
Из темного, горелого мелколесья, на той стороне поля,
вспыхнул краткий свет выстрела. «Не стерпел, — сказал
Трофимов о стрелявшем враге, — лучше бы ты сейчас потерпел
стрелять, а то потом терпеть тебе долго придется — помрешь
от нас и соскучишься».
Командир еще загодя сказал красноармейцам, чтобы они не
стреляли, пока он им не прикажет, и Трофимов лежал молча.
Немцы постреляли еще, но вскоре умолкли, и снова стало тихо,
как в мирное время. В поле свечерело. Делать было нечего, и
Трофимов заскучал. Он жалел, что время на войне проходит зря,
— надо было бы либо убивать врагов, либо работать дома в
колхозе, а лежать без дела — это напрасная трата народных
харчей. «Вот и ночь скоро, — размышлял Трофимов, — а что
толку? Я еще ни одного немца не победил!"
Когда совсем стемнело, командир велел красноармейцам
подняться и без выстрела, безмолвно, идти в атаку на врага.
Трофимов оживился, повеселел и побежал вперед за командиром.
Он понимал, что чем скорее он будет бежать вперед, на врага,
тем раньше возвратится назад в деревню, к матери.
В лесу было неудобно бежать и не видно, что делать. Но
Трофимов терпеливо сокрушал сапогами слабые деревья и ветки
и мчался вперед с яростным сердцем, с винтовкой наперевес.
Чужой штык вдруг показался из-за голых ветвей, и оттуда
засветилось бледное незнакомое лицо со странным взглядом,
испугавшим Трофимова, потому что это лицо было немного
похоже на лицо самого Трофимова и глядело на него с робостью
страха. Трофимов с ходу вонзил свой штык вперед, в туловище
неприятеля, долгим, затяжным ударом, чтобы враг не очнулся
более, и приостановился на месте, давая время своему оружию
совершить смерть. Потом он бросился дальше во тьму, чтобы
сейчас же встретить другого врага в упор и ударить его
штыком насмерть. Командира теперь не было — он, наверно,
ушел далеко вперед. Трофимов побежал еще быстрее, желая
нагнать командира и не заблудиться одному среди неприятеля.
Сбоку, из чащи кустарника, начал бить автомат и перестал.
Трофимов повернул в ту сторону, перепрыгнул через пень и тут
же свалился на мягкое тело человека, притаившееся за пнем.
Винтовка вырвалась из рук красноармейца, но Трофимову она
сейчас не требовалась, потому что он схватил врага вручную;
он обнял и молча начал сжимать его тело вокруг груди, чтобы
у фашиста сдвинулись кости с места и пресеклось дыхание.
Фашист сначала молчал и только старался понемногу дышать,
стесняемый красноармейскими руками. «Ишь ты, еще дышит, —
сдавливая врага, думал Трофимов. — Врешь, долго не
протерпишь — я на гречишной каше вырос и сеяный хлеб всю
жизнь ел!"
Слабое тепло шло изо рта врага; замирая, он все еще дышал и
старался даже пошевельнуться.
— Еще чего! — прикрикнул Трофимов, выдавливая из немца душу
наружу. — Кончайся скорее, нам некогда!
Враг неслышно прошептал что-то.
— Ну? — спросил его Трофимов и чуть ослабил свои руки, чтобы
выслушать погибающего.
— Русс... Русс, прости!
Трофимов отказал:
— Нельзя, вы вредные.
— Русс, пощади! — прошептал немец.
— Теперь уж не смогу прощать тебя, — ответил Трофимов врагу.
— Теперь уж не сумею... У меня мать есть, а ты ее сгонишь с
земли.
Он заметил свою винтовку, она лежала близко на земле; он
дотянулся рукой до нее, взял к себе и ударил врага кованым
прикладом насмерть по голове.
— Не томись, — сказал Трофимов.
Он поднялся и пошел по перелеску, щупая штыком всюду во тьме,
где что-нибудь нечаянно шевелилось. Но всюду было безлюдно и
тихо. Немцы, должно быть, ушли отсюда, а может быть, они еще
тут, но затаились. Трофимов решил пройти по перелеску дальше,
чтобы встретить своего командира и узнать у него, что нужно
делать дальше, если враг отошел отсюда. Он прислушался. Лишь
вдалеке изредка била наша большая пушка, точно вздыхала и
опять замирала в своей глубине спящая земля, а помимо
пушечных выстрелов все было тихо. Но в другой стороне,
откуда пришел Трофимов, за полями и реками, стояла среди ржи
одна деревня; туда не доходила стрельба из пушек и тревога
войны, — там спала сейчас в покое мать Степана Трофимова и у
последней избы росло одинокое божье дерево.
Автомат ударил вблизи Трофимова. «По мне колотит», — решил
Трофимов, и сердце его поднялось на врага; он почувствовал
скорбь и ожесточение, потому что раз мать родила его для
жизни — его убивать не должно и убить никто не может.
Трофимов побежал на врага, бившего в него огнем из тьмы, и
остановился. Он остановился в недоумении, узнав впервые от
рождения, что он уже не живет. Сердце его точно вышло из
груди и унеслось наружу, и грудь его стала охлажденная и
пустая. Трофимов удивился, оттого что ему было теперь не
больно и пусто жить и стало все равно, ни грустно, ни
радостно, но он еще по привычке человека и солдата сказал: «Зря
ты, смерть, пришла, ты обожди — я потом помру», — и он упал
в траву и откинул винтовку как ненужное оружие: пусть
пропадет в траве и не достанется врагу.
Он очнулся вскоре. Сердце его слабо шевелилось в груди. «Ты
здесь?» — с простотою радости подумал Трофимов. Он ощупал
себя по телу — оно теперь было усохшее и томное; из раны в
груди вышло много крови, но теперь рана затянулась и только
тепло жизни постоянно выходило из нее и холодела душа.
— Вы у нас, — сказал Степану Трофимову чужой человек.
— Ты немец, что ль? — спросил Трофимов; он увидел, еще тогда,
когда тот человек сказал свои слова, он увидел по одежде и
нерусскому звуку языка, говорившего по-русски, что он погиб.
«А я не погибну! — решил Трофимов. — Я как-нибудь буду!"
— Говорите быстро, что знаете? — опять спросил его немецкий
офицер.
«А что же я знаю? — подумал Трофимов. — Да ничего!» И
ответил вслух:
— Я знаю, что хоть все мы в дырья насквозь тела будем
прострелены, а все одно твоя сила нас не возьмет!
— Значит, вы знаете вашу силу, — произнес офицер. — В чем же
она заключается?
— Чувствую так, стало быть — знаю, — проговорил Трофимов; он
огляделся в помещении, где находился: на стене висел портрет
Пушкина, в шкафах стояли русские книги. — «И ты здесь со
мной! — прошептал Трофимов Пушкину. — Изба-читальня здесь,
что ль, была? Потом всему ремонт придется делать!"
— Я спрашиваю, где в ночной атаке находился командный пункт
вашей части? — сказал офицер.
— Как где? — удивился Трофимов. — Наш командир впереди меня
на фашистов наступал.
— Командир — это вы, — убежденно сказал офицер. — Вы
напрасно переоделись в солдата.
— Ага, — промолвил Трофимов, — ну, тогда ты отсталый. Какой
же я командир, когда я человек неученый и сам простой?
Немецкий офицер взял со стола револьвер.
— Сейчас вы научитесь.
— Убьешь, что ль? — спросил Трофимов.
— Убью, — подтвердил офицер.
— Убивай, мы привыкли, — сказал Трофимов.
— А жить не хотите? — спросил офицер.
— Отвыкну, — сообщил Трофимов.
Офицер поднялся и ударил пленника рукояткой револьвера в
темя на голове.
— Отвыкай! — воскликнул фашист.
«Опять мне смерть, — слабея, подумал Трофимов, — дитя живет
при матери, а солдат при смерти», — пришли к нему на память
слышанные когда-то слова, и на том он успокоился, потому что
сознание его затемнилось.
Вспомнил Трофимов о себе не скоро — в тыловой немецкой
тюрьме. Он сидел, скорчившись, весь голый, на каменном полу,
он озяб, измучился в беспамятстве и медленно начал думать.
Сначала он подумал, что он на том свете. «Ишь ты, и там
война, и тут худо — тоже не отогреешься», — произнес про
себя Трофимов. Но, осмотревшись, Трофимов сообразил, что так
плохо нигде не может быть, как здесь, значит, он еще живой.
Он находился в каменном колодце, где свободно можно было
только стоять. Вверху, на большой высоте, еще горела
маленькая электрическая лампа, испуская серый свет неволи; в
узкой железной двери был тюремный глазок, закрытый снаружи.
Трофимов поднялся в рост и опробовал себя, насколько он весь
цел. На груди запеклась кровь от раны, а пуля, должно быть,
утонула где-то в глубине тела, но Трофимов сейчас ее не
чувствовал. Лист с божьего дерева родины присох к телу на
груди вместе с кровью и так жил с ним заодно.
Трофимов осторожно, не повреждая отделил тот лист от своего
тела, обмочил его слюною и прилепил к стене как можно выше,
чтобы фашист не заметил здесь его единственного имущества и
утешения. Он стал глядеть на этот лист, и ему было легче
теперь жить, и он начал немного согреваться.
«Я вытерплю, — говорил себе Трофимов, — мне надо еще пожить,
мне охота увидеть мать в нашей избе, и я хочу послушать, как
шумят листья на божьем дереве».
Он опустился на пол, закрыл лицо руками и стал тихо плакать
— по матери, по родине и по самом себе.
Потом ему стало легче. Он отер свое лицо и захотел
представить себе — какой он есть сейчас на вид. Он давно не
видел своего лица — ни в зеркале, ни в покойной, чистой воде.
«Сейчас я на вид плохой, зачем мне смотреть на себя», —
сказал Трофимов.
Он встал и снова загляделся на лист с божьего дерева. Мать
этого листика была жива и росла на краю деревни, у начала
ржаного поля. Пусть то дерево родины растет вечно и сохранно,
а Трофимов и здесь, в плену врага, в каменной щели, будет
думать и заботиться о нем. Он решил задушить руками любого
врага, который заглянет к нему в камеру, потому что если
одним неприятелем будет меньше, то и Красной Армии станет
легче.
Трофимов не хотел зря жить и томиться; он любил, чтоб от его
жизни был смысл, равно как от доброй земли бывает урожай. Он
сел на холодный пол и затих против железной двери в ожидании
врага.
|